В гостях у Эренбурга
В гостях у Эренбурга
В своей книге «Люди, годы, жизнь», ставшей в шестидесятые годы не только очень известной, но, скажем так, событийной, Илья Эренбург написал: «Не так давно один молодой писатель, тридцать второго года рождения, меня спросил: „Илья Григорьевич, а почему вас не посадили в 37-м году?“»
Если б не закончился век книги, длившейся и так четыре столетия, если бы литература продолжала интересовать людей, как раньше (и если б не растаял прошлогодний снег), то наверняка нашелся бы литературовед с наклонностями Шерлока Холмса, который решился бы установить, кто именно задал уважаемому мэтру такой вопрос, а заодно на материалах этого расследования опубликовать статью в толстом журнале и защитить кандидатскую или докторскую. Писали же умные люди в былые годы диссертации на тему: «Игра междометий и предлогов в поэзии N…», и ничего, получали ученые степени.
В данном случае нашему Шерлоку Холмсу предстояла бы действительно тяжелая и кропотливая работа: найти свидетелей события, о котором, естественно, нигде в газетах не писали, и в мемуарах оно тоже не отражено. Последние годы своей жизни Илья Григорьевич, кроме заграничных поездок по делам защиты мира и обязательных сидений в президиуме на писательских съездах, с собратьями по перу старался не общаться, жил как затворник у себя на даче и отдавал все силы писанию книги «Люди, годы, жизнь», видимо, понимая, что времени у него осталось немного. Но если наш литературовед обладал бы действительно талантом Шерлока Холмса, то он бы раскопал (может быть, в записях личной секретарши Эренбурга), что осенью 1961 года на дачу по приглашению Ильи Григорьевича приехали четверо молодых писателей: Василий Аксенов, Анатолий Гладилин, Юрий Казаков, Эдуард Шим — и Эренбург с ними провел почти полдня и угощал ужином. Дальше определить имя — дело техники. Юрий Казаков — 29-го года рождения, про Шима точно не помню, но он возраста Казакова, Гладилин родился в 35-м году, значит, молодой писатель, задавший провокационный вопрос, — Аксенов. Статья вызвала бы некий ажиотаж в литературных кругах, литературовед получил бы заслуженную степень, и чудовищная ошибка навечно осталась бы в анналах истории.
Дело в том, что Илья Эренбург, как добросовестный мемуарист, наверняка заглянул в писательский справочник, дабы установить год рождения своих собеседников, а потом малость запамятовал и приписал мне возраст Аксенова. Ибо, дамы и господа, Василий Павлович Аксенов в молодости бывал дерзок, однако приличия, особенно с уважаемыми людьми, всегда соблюдал. А такой наглый вопрос мог задать Эренбургу только ваш покорный слуга.
Тут, по идее, мне надо сразу приступить к рассказу о нашей встрече с Эренбургом, однако — фигу, в нашей стране нормальные герои всегда идут в обход, а я обычно — и в обход, и огородами. Так что наберитесь терпения.
Вот я упомянул писательский справочник. Что это такое? После того как Максим Горький создал Союз советских писателей, думаю, именно тогда появился первый вариант этого справочника, в котором по алфавиту давалась краткая справка на каждого члена Союза: фамилия, имя, отчество, национальность, год рождения, адрес местожительства, жанр, в котором писатель работает, телефон служебный и домашний. Я никогда первый вариант справочника в руках не держал, но полагаю, что книжонка была весьма тощей, а если посмотреть внимательно на адреса, то получалось, что писатели жили в основном в Москве, Ленинграде и Киеве.
Сталина такое положение дел вполне устраивало («Нэ-ту у мэня других писатэлей»), А вот Хрущева — нет. После венгерской революции, инициатором которой был будапештский Клуб писателей имени Кошута, Никита Сергеевич испугался: вдруг нечто подобное произойдет в Москве! Тем более что московские писатели кое-какие вольности уже себе напозволяли. И вот в противовес Москве срочно был создан Российский союз писателей. А в каждой области — свой областной писательский союз. А может, Никита, поняв, что не в силах перегнать Америку по мясу и молоку, решил перегнать ее по количеству писателей. Если в Москве или Ленинграде надо было издать как минимум две книги и лишь тогда с тобой начинали разговаривать в приемной комиссии, то в областях и союзных республиках принимали в Союз писателей за стихотворение, опубликованное в районной газете. Сейчас звучит как анекдот, но это чистой воды правда: не я один читал доклад председателя тульской писательской организации, в котором тот хвастался успехами: дескать, до революции в Тульской области жил один писатель, а ныне — двадцать шесть. Правда, докладчик не уточнял, что дореволюционный сирота-писатель проживал в Ясной Поляне…
Короче, справочник Союза писателей СССР, изданный в 1961 году, был солидным томом, в котором насчитывалось не меньше 10 тысяч писательского поголовья.
И вот однажды мы с Юрой Казаковым сидим в гостях у Эдика Шима и играем в игру, в которую потом играли многие писатели. Но клянусь, что я первый ее изобрел, и именно в тот вечер. Каждый из играющих по очереди называл страницу писательского справочника, и ему зачитывали фамилии писателей на этой странице. Например: Абдурамбеков, Абдул-оглы, Аджирашвили, Андреев, Андроников — всего на странице девять фамилий, не больше. Если вы хоть что-то знали про перечисленных писателей (не читали, об этом даже не шла речь), но хоть с чем-то эта фамилия смыкалась, например, случайно могли определить республику, в которой писатель живет, то вам зачислялось очко… На данной странице всем нам было гарантировано одно очко, ибо Андроников — это, естественно, Ираклий, известный литературовед, лермонтовед, с которым мы были лично знакомы. Я попытал счастья с Андреевым, назвав его наугад Михаилом, но не попал. Так мы играли, веселились, а в конце концов выиграл Шим, набрав большее количество очков, ибо ему подфартило: выпала страница, на которой мирно уживались Симонов, Смирнов, Соболев, Софронов и… забыл, — словом, пять очков на одной странице.
Мы с Казаковым были в гостях у Шима уже несколько раз, и Юру, как мне кажется, привлекали великолепные разносолы (грибочки, огурцы и прочее), которые Эдик Шим сам готовил и выставлял на стол вместе с холодной водочкой в графинчике, а меня — скорее жена Шима, красавица Лена Добронравова, актриса Вахтанговского театра. Но думаю, было и другое: мы с Казаковым еще не вылезли из коммуналок, а тут нас принимали в великолепной квартире в доме сталинской постройки, доставшейся Лене по наследству от отца, народного артиста СССР Бориса Добронравова. Кстати, Лена, а заодно и Эдик Шим в наследство получили еще и «Победу» с шофером.
Все было хорошо у Шима, включая фамильный семейный сервиз. Хорошо, но скучно. Шим и Казаков по природе были молчуны, из них лишнего слова не выдавишь, Лена тоже выжидала, слегка поигрывая глазками. Я старался, как мог веселить публику, однако это тоже было не мое амплуа и быстро надоедало. А тут, благодаря придуманной игре со справочником, вечер прошел прекрасно, все были довольны, и я на радостях (плюс размягченный хорошей закуской и водочкой) вслух предложил Казакову: «Юра, давай возьмем с собой к Эренбургу Эдика». Казаков кивнул головой в знак согласия, Лена бросила на меня благодарный взгляд, Эдик смущенно залепетал — мол, его не приглашали, но я сказал, что Эренбург приглашал Казакова, Аксенова и меня и еще кого-нибудь по нашему усмотрению, так что все будет в порядке. Провожаемые радушными хозяевами, мы с Юрой спустились вниз, но когда остались одни, улыбка сползла с лица Казакова и он холодно меня спросил: «При чем тут Шим?»
Здесь требуется объяснение о негласной табели о рангах, установившейся в писательском мире. Конечно, существовала официальная табель, которая начиналась, разумеется, с М.Шолохова, потом шел секретариат Союза писателей СССР, потом редакторы главных журналов (по меткому выражению жены Вадима Кожевникова, советского классика и редактора «Знамени», «писатель без должности — это не писатель»), далее Герои Соцтруда и под конец, для проформы, несколько действительно хороших литераторов из старшего поколения. Для нас, пришедших в литературу совсем недавно, это был глупый официоз, и говорить о нем всерьез, а тем более стремиться туда попасть, нам было бы стыдно. Нас, которых впоследствии назвали шестидесятниками, поначалу было немного, и мы в свой круг принимали далеко не каждого. Рождественский, Евтушенко, Казаков, Ахмадулина, Толя Кузнецов — мы знали друг друга еще по Литинституту, прошли суровую школу семинаров, где разве что не было мордобоя, поэтому никакие критические разносы в советской прессе нас уже не пугали. Более того, статья в газете, где тебя обвиняли в идеологических ошибках, как бы подымала на ступеньку выше или, скажем по-другому, вешала на грудь орденскую ленточку. В этот круг стремительно ворвался Андрей Вознесенский, а потом и Булат Окуджава.
Аксенов, опубликовав свою первую повесть «Коллеги» в журнале «Юность», стал очень популярен. В газетах ему пели хвалебные оды. Мы с Толей Кузнецовым пригласили Аксенова на откровенный разговор, нашли пустой кабинет в редакции «Юности», заперлись и прочли ему строгую лекцию на тему — дескать, если тебя так сильно хвалят, значит, ты что-то не то написал. Вася насупился и молчал. Мог бы обидеться. Но не обиделся. А потом, через год, летом 61-го, вышел «Звездный билет». Тут уже все поняли, кто пришел в литературу. Я думаю, нас еще какое-то звериное чутье на талант объединяло. Поэтому Жора Владимов и Володя Войнович были зачислены в «свои» с первых же публикаций в «Новом мире», а вот Юлик Семенов, который был тоже весьма популярен, публиковал книгу за книгой, с которым все пили водку и как бы дружили, так никогда в наш круг и не вошел.
Конечно, среди нас были и свои разборки (помнится, Евтушенко и Вознесенский постоянно втихаря выясняли между собой отношения: кто про кого что и когда сказал). Однако главенствовал дух товарищества, и друг другу мы не скупились говорить хорошие слова: «старичок, ты написал прекрасный рассказ», «старик, твои последние стихи гениальны» и т. д. Наверно, это не соответствовало истине, но говорилось искренне. Мы действительно гордились друг другом.
Эдик Шим в наш круг не входил. Хороший парень, опубликовал сборник рассказов, зарабатывал неплохо на радио разными детскими пьесами, опять же — гостеприимный дом и красивая жена и прочее, и прочее. И все же Казаков был прав: кто он такой, Эдик Шим, чтобы везти его к Эренбургу? Я, по мнению Казакова, проявил непростительную мягкотелость. И хотя Юра знал, что именно я через секретаря Эренбурга, организовал нашу поездку, он приготовился объявить мне «выговор с вынесением». Но у меня был припасен козырь.
— Юра, а ты не подумал, как мы будем добираться на дачу к Илье Григорьевичу? Черт его знает, где этот Новый Иерусалим и как туда ехать! А у Эдика машина с шофером. И мы как раз все в ней помещаемся.
— Ну-ну, — сказал Казаков, — пожалуй… Между прочим, Шим замечательно готовит маринованные грибы.
* * *
Время, как обычно, расставляет свои акценты, и через призму времени сейчас все кажется несколько иным. Например, ныне в приличной компании считается плохим тоном говорить о Евтушенко. Я сам с ним тридцать лет как не разговариваю. Однако поверьте мне, в нашей молодости Евгений Александрович был, может, не самым талантливым, но самой яркой фигурой в литературе. С Аксеновым мы ни разу в жизни не дискутировали на тему: кто из нас лучше пишет. Юра Казаков работал в жанре традиционной русской прозы, так что не было оснований для сравнений. Но мы, трое прозаиков, считавшие себя первыми, тем не менее знали, что в Ленинграде есть Борис Вахтин, не напечатавший ни строчки, но написавший потрясающую повесть «Летчик Тютчев и другие». Вообще в литературе довольно часто все происходит не по логике. Борис Вахтин (кстати, сын Веры Пановой) как писатель не состоялся, и это дико жаль, зато возник Андрей Битов, без которого теперь невозможно представить шестидесятые годы, но которого в шестидесятые годы еще не было и который явно прилежно учился на прозе Бориса Вахтина. В список шестидесятников, кроме Битова, по праву включили Искандера, Максимова, Балтера (я говорю только о прозе), но почему-то забыли такого хорошего писателя, как Анатолий Приставкин. По поводу Приставкина Владимов сказал: «Ему надо было написать „Ночевала тучка золотая“, чтоб перейти в другую весовую категорию».
О превратностях литературных судеб можно говорить до бесконечности, но так мы никогда не сдвинемся с места и никогда не доедем до Эренбурга. А между тем шофер Эдика Шима остановил «Победу» в арбатском переулке, чтоб заправиться бензином, мы вышли из машины, чтобы покурить, и поэт Валентин Берестов, прогуливавший свою собаку, увидев нас, застыл и воскликнул: «Какая проза!»
* * *
Итак, приехали в дачный поселок Новый Иерусалим. Фиг бы мы сами нашли дачу Эренбурга — Эдиков шофер нашел. Эренбург встретил нас на крыльце и провел в большую комнату, явно служившую столовой. В ней мы и проведи весь день, до вечера. Присутствовала жена Ильи Григорьевича, потом появилась какая-то женщина, которая молча сервировала стол: сухое вино и салат из крабов. Откровенно говоря, мы привыкли к другому застолью. Позже я понял, что Эренбург приучал нас к западному образу жизни. Когда я оказался во Франции, то сам убедился: местные аборигены обычно выставляют на стол сухое вино (а другого во Франции не бывает) и какое-нибудь одно блюдо. Всё. Точка. И это не признак хозяйского скупердяйства, а наоборот, утонченный, почти аристократический прием.
…Эренбург смотрел на нас с любопытством. Для него мы были «племя младое, незнакомое». А мы сами знали Эренбурга? Как ни странно, тоже не очень. Мы с Аксеновым, как отпетые модернисты, ценили раннюю прозу Эренбурга — «Хулио Хуренито», «Тринадцать трубок» и т. д. А его советский период и отмеченный Сталинской премией военный роман «Буря» у нас особого энтузиазма не вызывали. Когда Эренбург упомянул «Бурю», в глазах у Казакова зажглись иронические огоньки: он такого рода литературу вообще за прозу не считал. Но уже были напечатаны и, естественно, прочитаны нами первые две части новой (и как оказалось, последней) книги Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Книга, повторяю, уже имела широкий резонанс и взволновала общественность, но ее как прозу мало кто воспринимал — скорее публицистика, мемуары. И множество интересной информации — нам, молодым, ранее не ведомой. И множество умолчаний, недоговоренностей. Мы понимали, что Эренбургу, несмотря на его авторитет, писать всю правду не позволяли и цензура старалась и бдила, однако нас интересовали как раз эти умолчания и недоговоренности. Эренбург был человеком высокой европейской культуры, со сливками мировой культурной элиты на дружеской ноге. Его связывали с ней и молодые годы в парижской богеме, и гражданская война в Испании, где отметились все прогрессисты. Видимо, Эренбург ожидал, что мы будем расспрашивать об этих светочах, ибо лишь он один мог рассказать о них со всей полнотой, но тут мы его разочаровали: кажется, ни одного вопроса на эту тему с нашей стороны не последовало. Почему? Во-первых, для нас это были лишь газетные имена. Скажем, ни одной выставки Пикассо в Москве не проводили, а заграничных прозаиков и поэтов переводили крайне выборочно, в основном те книги, где авторы пели хвалу первому государству рабочих и крестьян. Во-вторых, раз эти прозаики и поэты участвовали во всех комитетах в защиту мира, антивоенных и антиколониальных конгрессах, они точно попадали под определение товарища Ленина «полезные идиоты», поскольку советская пропаганда и спецслужбы умело использовали их в своих целях.
А вообще, зачем мы поехали к Эренбургу? Хотя когда мы втроем (Казаков, Аксенов и я) появились в кабинете Твардовского, сменившего Симонова на посту редактора «Нового мира», ежу было понятно, зачем мы приперлись. Поездка к Эренбургу даже отдаленных издательских выгод не сулила, скорее то была дань уважения человеку, который умудрился держаться в стороне от этого бедлама в Союзе писателей. А там был тот еще бедлам — одна травля Пастернака чего стоила! Многие новоявленные либералы замарали в ней свои имена. Эренбург же редко выступал в печати, а если выступал, то всегда по делу, вызывая вой и негодование сталинских литературных соколов и «черной сотни», которую привел в российскую писательскую организацию Леонид Соболев. Нельзя забывать, что хрущевская оттепель перемежалась такими вьюгами, что мороз по коже продирал.
Итак, дань уважения смелому, независимому человеку… Плюс (и нечего прикидываться дурачками) поездка к Эренбургу повышала наш собственный престиж. Но было еще другое и, пожалуй, главное: мы хотели собственными глазами, вблизи посмотреть на эту странную, загадочную фигуру в советской литературе. Ибо, дамы и господа, Илья Григорьевич Эренбург, еврей, интеллигент, эрудит, вызывающий зубовный скрежет у партийной литературной номенклатуры, ездил по заграницам больше, чем все остальные писательские руководители, председательствовал на международных конгрессах, возглавлял комитеты людей доброй воли в Париже и в Стокгольме, и у Сталина к Эренбургу было особое отношение, а наш Никита Сергеич, не упускавший случая показать писателям «кузькину мать», здоровался с Ильей Григорьевичем за руку. Что же это за чудо природы такое? Можно было строить разного рода догадки, но мы знали одно: бесплатных завтраков не бывает.
Однако когда мы пытались очень вежливо и осторожно коснуться этой скользкой темы, Илья Григорьич легко и элегантно переводил разговор на другие рельсы. Вот тогда я не выдержал и задал хамский вопрос:
— Илья Григорьевич, а как так получилось, что вас не посадили в тридцать седьмом году?
Тут большой соблазн дать ремарку, типа — «Эренбург дернулся, усмехнулся, сверкнул глазами»… Ничего этого я не помню. Вообще, я давно заметил, что у меня память выборочная. Какие-то вещи совершенно стираются, какие-то вещи запечатлеваются, как на кинопленке. В данном случае первый раз за время всего нашего разговора в беседу вступила жена Эренбурга, и они вместе с Ильей Григорьевичем начали вспоминать, как каждую ночь ждали звонка в дверь. И даже когда уже сидели в международном купе поезда, увозившего их через Финляндию и Швецию во Францию, они были в диком напряжении, пока не пересекли советско-финскую границу. А уж потом, когда поезд покатил по заснеженной финской земле, их охватила какая-то безумная радость. Они хохотали, обнимались, открыли бутылку вина. И Эренбург повторял: «В Москве не было никакой логики. Все решал случай. Это как бросать монетку: мог выпасть орел, а могла и решка».
Дальше, кажется, заговорили на чисто литературные темы, и я успел подкинуть любимую мою тогда идейку, что, дескать, после изобретения кинематографа писателям нельзя писать по-старому, надо искать новые формы, иначе кино съест литературу. (Каким я был тогда умным! Все предвидел. Правда, литературу съело не кино, а телевидение.) Тут Эренбург посмотрел на меня внимательно и ответил как будто совершенно невпопад:
— Ну вы понимаете, все тогда решал случай! Все в любой день, в одну минуту могло повернуться по-другому. Впрочем, и сейчас многое зависит от случайностей. Но конечно, не так, как тогда. Хотите, я расскажу вам историю издания моей книги «Французские тетради»?
Тут я понял, что своим вопросом в лоб я задел Эренбурга за живое. И что он на меня обиделся. Но это уже из области психоанализа, на который сейчас нет места. А последующая новелла Эренбурга о «Французских тетрадях» была замечательна. Я запомнил ее почти дословно и далее идет не мой рассказ, а рассказ Эренбурга, я лишь пересказываю его от третьего лица.
1958 год. Разгром московской писательской организации. Дуют свирепые холодные ветры. Леонид Соболев и его шайка торжествуют. Московские писатели каются на трибунах за сборник «Литературная Москва». Эренбург, по каким-то своим причинам, опять впал в немилость, и очень резко по нему прошлась «Литературная газета». В издательстве «Советский писатель» уже год лежит новая книга Эренбурга «Французские тетради». И несмотря на все попытки благосклонных к Эренбургу редакторов, директор издательства Николай Лесючевский категорически отказывается ее печатать.
(Нам не надо было объяснять, кто такой бессменный и могущественный хозяин «Советского писателя» Николай Лесючевский. Какая это сволочь, мы уже почувствовали на собственной шкуре.)
А тут по случаю какого-то праздника прием в Кремле, на который традиционно приглашаются маршалы, министры, ученые и видные представители литературы и искусства. Эренбург приходит на прием, ибо он с давних пор в этом номенклатурном списке. Когда руководители партии и правительства изрядно выпили и закусили, «наш Никита Сергеич», веселенький и довольный, начинает общаться с гостями. За Хрущевым неотступно следует дружное Политбюро. Вдруг Хрущев замечает Эренбурга, быстрым шагом отрывается от товарищей по партии, подходит к Эренбургу, пожимает руку. Они стоят вдвоем, о чем-то разговаривают. Прием продолжается, все пьют и закусывают, но ушлый народ зафиксировал: Хрущев с Эренбургом беседуют о чем-то наедине. Прием продолжается, все пьют и закусывают. Хрущев и Эренбург стоят как бы в сторонке и вот уже пять минут о чем-то говорят. Прием продолжается. Все пьют и закусывают. Однако наблюдается некоторое смятение в рядах членов Политбюро: Хрущев с Эренбургом говорит уже пятнадцать минут. Наконец надвигается мощная волна маршалов, и Хрущев опять доступен для общения с простым людом…
Прием в Кремле был в пятницу вечером. Утром во вторник на даче у Эренбурга звонит телефон. Сам товарищ Лесючевский вежливо интересуется, хочет ли Илья Григорьич посмотреть гранки «Французских тетрадей». Эренбург удивляется: «Как, разве рукопись отправлена в набор?» — «Она уже набрана», — отвечает Лесючевский. «Спасибо, я немедленно еду в издательство», — говорит Эренбург. «Зачем вам себя утруждать? — ласково говорит Лесючевский. — Я вам прямо сейчас отправляю гранки на машине с курьером».
— Короче, — подытожил свой рассказ Эренбург, — ни одна моя книга не издавалась в такой рекордный срок.
Пауза. Аксенов задает вопрос, который у всех нас вертится на языке:
— Илья Григорьевич, а нам можно узнать, о чем вы говорили с Хрущевым?
Эренбург улыбается:
— Не поверите, но разговор шел на медицинские темы: мы обсуждали, как каждый из нас ощущает наступление старости.
Когда мы откланивались и благодарили Эренбурга за внимание, за хлеб и за соль, за прекрасный вечер, Илья Григорьевич подарил нам свои книги: разные. Мне достались «Французские тетради», где на первой странице Эренбург начеркал (я знаю, что у меня отвратный почерк, но у Эренбурга еще хуже):
«Анатолию Гладилину на добрую память и с чувством солидарности в деле барьеров классической литературы. И.Эренбург. 1961 год».