Туман в Анн-Арборе
Туман в Анн-Арборе
Я опять обращаюсь к своей книге «Меня убил скотина Пелл». В приводимом ниже отрывке рассказывается об американском издательстве «Ардис», которое на свой страх и риск создали американские слависты — супруги Эллендеа и Карл Профферы. В самые темные, беспросветные годы «холодной войны» Профферы издавали всю запрещенную в СССР прозу и поэзию (Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Булгаков, Ходасевич, Платонов, Зощенко — вот такой ряд). Причем политика их абсолютно не волновала. Критерий был один — высокий литературный уровень. Карл и Эллендеа печатали не только классику, они помогали и нашей эмиграции так называемой третьей волны. Василий Аксенов, Саша Соколов, Юз Алешковский, Лев Копелев, ваш покорный слуга — вот авторы «Ардиса». Без них издательская судьба — а следовательно, и известность — Иосифа Бродского и Сергея Довлатова тоже была бы совершенно иной. Именно они выпустили в свет три первых знаменитых сборника Бродского, по их инициативе книги были переведены на английский.
Каждый лауреат Нобелевской премии по литературе имеет право пригласить на торжественную церемонию одного из своих издателей. Бродский пригласил Эллендею (Карла в то время уже не было в живых).
В рассказе «Туман в Анн-Арборе» моя реальная встреча с Эллендеей дана в романтической дымке. Говоров, мой герой-протагонист, так сказать alter ego, называет Эллендею Хозяйкой и — напомню, что это все-таки художественное произведение — разбавляет историю выдуманными подробностями, на которые так падки сволочи-писатели.
Со стороны, наверно, все выглядело интригующе и даже заманчиво. В аэропорту Детройта меня ждала высокая, красивая и молодая американка в шубе из какого-то дорогого зверя. Мы поцеловались и пошли к ее машине. Несмотря на то что руки мои были заняты чемоданами, я старался не горбиться, ступать уверенно, словом, соответствовать ситуации и мировым стандартам: деловой, скажем даже, несколько преуспевающий мужчина в командировке, приятная встреча…
Я надеялся, что по дороге увижу — для коллекции — и небоскребы Детройта или (что там у них есть?) хоть какой-то светящийся силуэт центра, но мы сразу свернули на хайвей и поехали прочь от города. Огни остались в аэропорту. Казалось, хайвей был проложен по черносерой пустыне, где ничто не растет и не шевелится, и лишь на самом шоссе призрачно плавали, нарастали и со свистом проносились мимо фары встречных машин. Потом и они исчезли. Мы уперлись как бы в стену тумана, который, отступая, тормозил ход машины. Мы осторожно пробирались, как самолет через плотную облачность. Мотор ровно урчал, машина подрагивала, мы явно куда-то ехали, но фары нашей машины высвечивали туман, туман и еще раз туман, мы как будто застряли в нем. Мы потеряли где-то реальный мир, мы дрейфовали вне времени и пространства, и я бы не удивился, если бы мы оказались в центре Саргассова моря или, как по мановению волшебной палочки, туман вдруг растворился и перед нами возник бы плакат: «Трудящиеся Тульской области приветствуют дисциплинированных водителей».
Наконец я стал замечать по бокам и чуть выше какие-то мерцающие светлые пятна. Мы совсем сбавили скорость. Пошли повороты, свидетельствующие о том, что мы прибыли в город. Однако опять мерцания по бокам погасли, туман загустел, навалился. И только я подумал, что, видимо, не избежать нам встречи с Саргассовым морем, как машина остановилась.
— Приехали.
Над входом в радужном кругу плавился фонарь, дом нависал черной массой, и, хотя мы были в двух шагах от дома, определить его очертания я не мог.
В этом доме… Стоп. Цитата из Пушкина. У меня уже была цитата из Блока («красивая и молодая»). Боюсь, что с нарастанием в геометрической прогрессии художественной литературы без цитат не обойтись. Ведь в конце концов будут перепробованы все словесные сочетания. Поэтому предлагаю всем писателям честно признаваться в невольном плагиате и брать пример хотя бы с шахматистов. Шахматисты, разбирая свою партию, без тени смущения пишут: «Сначала была разыграна защита Нимцовича (уже цитата), до двенадцатого хода мы повторяли партию Ботвинник — Бронштейн, чемпионат СССР 1952 года (еще одна цитата), потом мой противник выбрал вариант, впервые примененный Спасским против Петросяна в матче на первенство мира», — и т. д. и т. п. Правда, меня могут заподозрить в некотором кокетстве, дескать, вот фрукт, помнит наизусть «Евгения Онегина», — уверяю вас, это не кокетство, а элементарная порядочность. Дело в том, что если наши родители вольно или невольно занимались «всеобщей электрификацией всей страны» (В.Ленин), то на долю моего поколения выпала всеобщая радиофикация. Культуру в приказном порядке спускали в массы. Массы не противились, массы (вопреки мнению злостных антисоветчиков) активно ее принимали. Допустим, если, садясь в поезд, я не успевал резким движением вывести из строя усилитель динамика, то мне в купе были гарантированы до полуночи: «Где ж вы, где ж вы, очи карие», «Не нужен мне берег турецкий», «О баядерка, ты не любишь меня». Радио орало на полную мощь в парикмахерских, на рынках, в мастерских бытового обслуживания, в общих номерах гостиниц, на площадях в районных центрах, в столовых, на улицах во время первомайской демонстрации и народных гуляний и ежедневно у соседа за стеной. Спасительная пауза наступала разве что, пардон, в уборной, когда дергал за ручку водосливного бачка. Однако когда бачок успокаивался, тебя опять настигала ария Ленского в исполнении Козловского или Лемешева: «В этом доме узнал я впервые радость чистой и светлой любви». Поэтому при такой культурной радиоинтенсификации я просто был обречен запомнить на всю жизнь не только «Артиллеристы, Сталин дал приказ», но и всю русскую поэтическую классику, которую доносили до самых низов (включая и сортирных) народные артисты СССР, солисты Большого театра, Государственный хор имени Пятницкого и Краснознаменный ансамбль песни и пляски Советской армии.
…Итак, в этом доме можно было бы безболезненно разместить всю нашу парижскую литературную эмиграцию, причем, скажем, «Вселенная» и «Запятая» могли бы вообще годами не сталкиваться, пользоваться разными выходами, а для Марьи Васильевны Розановой был бы гарантирован персональный ход через печную трубу.
Слава богу, до этого пока не дошло.
Для справки: этот дом уже вошел в историю русской литературы. О нем пока еще сочиняют диссертации в американских университетах, а со временем будут защищать диссертации в России, присуждать ученые степени. Этот дом уже в каком-то смысле реликвия. Но мы, суетящиеся современники, не можем жить в историческом музее, нам бытовые удобства подавай — мягкую постель, отдельную ванную, а также чего-ни-будь выпить…
Короче, Хозяйка мне отвела спальню примерно в двух километрах от центрального холла. По дороге, путешествуя по коридорам, я увидел комнату, в которой сидела с нянькой дочь Хозяйки. Я уже видел девочку, когда ее привозили в Париж. С тех пор, естественно, она очень выросла. И как все взрослые, я бы, естественно, сказал: «О, как ты выросла!» (После чего удивляются: почему дети вдруг начинают неестественно буянить и бить посуду?) Но, не зная английского, я лишь сказал по-русски: «Здравствуй!»
Ноль внимания, фунт презрения. Не замечая меня и глядя только на маму, девочка резким голосом произнесла тираду. В ответе Хозяйки прозвучали успокаивающие педагогические интонации. Может, разговор шел об игрушках, а может, девочка спросила что-нибудь вроде: «Опять, мама, ты привела русского дурака, который ни слова не может произнести на понятном языке? Что ему у нас делать?» А мамаша ее урезонивала: «Будь воспитанной девочкой, и вообще, тебе пора спать».
Я поймал себя на том, что буквально впился глазами в девочку. На ее мать я никогда так внимательно и оценивающе не смотрел, а там было где разгуляться взгляду.
Значит, так, думал я, ей, наверно, уже семь лет. Какая же она большая и самостоятельная. А пятилетняя девочка? Должна быть чуть меньше ее, но уже с характером и норовом. Это тебе не «а-дя-дя» и не «тю-тю-тю», а вполне сложившийся человечек…
Почему-то было запрограммировано, что меня надо кормить в ресторане. Клянусь, я бы предпочел тихий, интимный ужин дома. Мы опять сели в машину и окунулись в туман. Плаванье вслепую по Саргассову морю. Но какой-то странный туман в Анн-Арборе: в центре города он значительно реже. Наверно, тут его разгребают лопатами, как в Москве — снег.
И в ресторане, как мне сказали, студенческом, было весело и уютно. На столиках горели красные свечи. В дальнем углу негромко бухало что-то блестяще-металлическое и джазовое.
Мы ужинали втроем, с молчаливым и корректным молодым человеком, теперь главным распорядителем у Хозяйки. Мысленно я дал ему чин — Первый Помощник, как на корабле. За столом шел информативно-фривольный треп.
— Ну, — сказала Хозяйка, имея в виду наших общих нью-йоркских знакомых, — с кем, они говорят, я сплю?
Или:
— Как тебе нравится…? (Фамилию до всеобщего сведения не довожу. — А.Г.) Три недели назад он мне позвонил и потребовал, чтобы я издала полное собрание его сочинений!
— Считай это как попытку изнасилования в подъезде. Надеюсь, ты отбилась?
— Ну что с него взять? Урка!
Или:
— Дошло до того, что они пишут друг на друга обличительные письма. Между ними двумя я хожу как по проволоке. Если кто-то из них почувствует, что я беру сторону другого, будет дикий скандал. Словом, все, что между нами происходит, это дерьмо. Но понимаешь, для меня это свое дерьмо.
Или:
— Все американские девочки теряют свою девственность на заднем сиденье машины.
— Кто же был твой соблазнитель?
— Мой первый муж.
…Впрочем, мне пора заткнуться, а не разглашать всему миру тайны девичьи.
В дальнем углу блестяще-металлическое забухало громче и живее. Кофточка на Хозяйке сдвинулась так, что обнажилось плечо. Изредка Хозяйка бросала то на меня, то на Первого Помощника свой снисходительный, королевский взгляд. Наверно, мы с Первым Помощником были похожи на двух выжидающих котов, разве что не облизывались.
«И поводила все плечами, и улыбалась Натали» (Белла Ахмадулина).
Джон Апдайк проговорил длинный период и лениво стал ковырять вилкой салат из крабов. Фрида перевела:
— «Приходилось ли вам, друзья мои, встретить женщину, в которую вы влюблялись, долго за ней ухаживали, у вас с ней устанавливались сложные отношения, однако с самого начала вы чувствовали — это баба другого класса и ничего вы от нее не добьетесь?»
Мы сидели вчетвером в ресторане ВТО: Апдайк, Фрида Лурье (консультант по американской литературе Иностранной комиссии Союза писателей), Аксенов и я. Апдайка занесло в Москву в какой-то год из либеральных шестидесятых. Только что в журнале «Иностранная литература» был опубликован его роман «Кентавр». Все его прочли, и все восхитились. Я не знаю, чего ожидал Апдайк и что ему говорили в Америке о холодной и загадочной России, но по прибытии в Москву он попал в радушные и цепкие объятия Иностранной комиссии. Явно была установка: встретить прогрессивного американского писателя по высшему классу. Удалось ли Апдайку побродить одному по московским улицам — в этом я сильно сомневаюсь. С десяти утра в сопровождении матерински любящей его Фриды Апдайк появлялся в ЦДЛ, и там его передавали с рук на руки, с банкета на банкет, из восьмой комнаты в партком. Иногда он пересекал общий зал ресторана — высокий, чуть сутулый, с блуждающей полупьяной улыбкой на лице, — и со столиков неслось: «Смотрите, Апдайк». Думаю, Апдайк решил, что в России все так живут: пьют с утра водку и закусывают черной икрой.
Фрида была дисциплинированной и исполнительной чиновницей, но к нам хорошо относилась. Она и организовала эту встречу, видимо, объяснив Апдайку, что в перерывах между официальными банкетами с секретарями Союза неплохо бы закусить на частном обеде с двумя писателями, которые… Словом, Апдайк заинтересовался. В ЦДЛ обязательно бы кто-нибудь подсел, поэтому выбрали Дом актеров.
И вот. Апдайк твердо знал, о чем положено говорить между собой мастерам молодежной прозы двух континентов — конечно, о бабах.
Аксенов, человек светский, более искушенный в общении с иностранцами, ответил в том смысле, что да, разумеется, такие ситуации бывали и с ним, в русской литературе вообще популярен образ таинственной и неприступной Незнакомки.
— Нет, — сказал я. — Такой бабы я не встречал.
Фрида перевела. Апдайк положил вилку и посмотрел на меня неожиданно трезвым и долгим взглядом.
Не могу сказать, что я отчаянно врал, хотя у меня была очень затяжная несчастная первая любовь. Просто потом, в двадцать один год, я стал известным писателем. А что значит быть в России молодым и знаменитым, можно понять, лишь живя в России. Ну и кроме того, я рано и (как спустя тридцать лет стало ясно) удачно женился (о своем втором браке я бы этого не сказал) и в основном имел дело с бабами, которые сами от меня чего-то хотели.
На второй год моей эмиграции Хозяйка приехала в Париж с Хозяином. Я пришел к ним в гостиницу с приятелем. Хозяйка устроилась так удачно в кресле, что ее юбка задралась метра на три выше, чем это позволяют себе дамы в Москве. Приятель не сводил глаз с ее загорелых полных колен.
Хозяин пригласил меня пройти в другую комнату, чтобы там обсудить наши издательские дела.
— Ты не боишься оставлять их наедине? — спросил я.
— Это почему же? — капризно растягивая слова, сказала Хозяйка. — Объясни. Это интересно.
Вот тогда я впервые подумал: какие бы ни были ситуации и обстоятельства, но эта баба не для меня. Это баба другого класса.
Кажется, Первого Помощника мы потеряли в тумане на обратном пути. Или, убедившись, что не будет с моей стороны пьяных сцен и приставаний, он сам отчалил.
Теперь, когда вся ночь впереди, можно вести, чередуя виски с интеллигентными сплетнями, планомерную осаду, намекая, но не настаивая, а там — как Бог подаст. В конце концов, нет таких крепостей, которые большевики… (И.Сталин).
Но где мои семнадцать лет на Большом Каретном? — (В.Высоцкий). Или хотя бы тридцать семь?
Старость, дети мои, сказывается тогда, когда в час ночи, поставленный перед альтернативой продолжать усилия (с каким-то маловероятным исходом чего-то добиться) или просто идти спать, — четко выбираешь последнее. И признаюсь, я уже валился с ног.
Утром, выйдя в центральный холл, я обнаружил неизвестных мне ранее обитателей дома. Во-первых, сиамского кота, очень независимого господина. Во-вторых, белого королевского пуделя, который приветствовал меня дружеским помахиванием хвостиком.
Девочка завтракала. Сама себе накладывала кукурузные хлопья в чашку и заливала их молоком.
Она мне улыбнулась и что-то спросила.
Я вернул ей улыбку и ответил одной из десяти фраз, которые я знал по-английски:
— Извини, я не понимаю.
Хозяйка встанет не раньше двенадцати, ибо засыпает не раньше четырех утра. Я хотел выйти на улицу, сделать, по обыкновению, часовую прогулку, но меня неодолимо тянуло к девочке.
Вот девочка кончила завтрак и пошла путешествовать по дому, переставляя по дороге игрушки. Я повторял, выдерживая некоторую дистанцию, ее круги, за мной вплотную следовал пудель, а за ним — кот. Куклам давались ценные указания, поправлялись их платья, и вообще, видимо, их учили приличию. Пару раз меня приглашали в свидетели, предлагая вступить в беседу, мол, «смотри, Дженни, даже этот дядя подтвердит, что нельзя всю ночь спать в кресле вниз головой, задрав вверх ноги, сядь как следует и разгладь платье», — в ответ я лишь беспомощно разводил руками. С полосатым плюшевым котенком беседа затянулась. Его прижимали к груди, пели какую-то песенку. Странно, я думал, девочка предпочитает играть с живым котом.
Блуждая по дому, я обнаружил недостроенный сборный домик с садиком и игрушками — конструкторы такого типа я посылал в Москву, — но девочка к нему не притронулась.
Так мы провели примерно час, потом девочка решительно направилась в другой зал, села на диван, взяла переключатель телевизора. На киноэкране заверещал и закувыркался цветной Микки-Маус. Я впервые видел телевизор, проецирующий изображение на экран, но вот это меня меньше всего интересовало, как, впрочем, и кота, который залег на диване, свернувшись в клубок и закрыв голову лапой. Пудель, напротив, начал проявлять беспокойство. Он явно от меня чего-то хотел. Я его понял и пошел надевать дубленку. Пудель терпеливо ждал у входной двери.
Туман утром приподнялся, но, зацепившись за верхушки деревьев, остался висеть. Очень ему это нравилось, и никуда он не собирался двигаться. Всюду был снег, довольно солидные ностальгические сугробы, и лишь на шоссе — грязно-серая каша. По этой каше мы с пуделем и шлепали. Думаю, пес планировал обычный круг возле дома и теперь не верил собственному счастью. Он забегал вперед, заглядывал мне в глаза — идем дальше? Идем! И тогда он бросался в сторону, задрав ногу, ставил метку у очередного заборчика, иногда оттуда раздавалось возмущенное «гав-гав», на что пудель незамедлительно отвечал: «От такого слышу!» Много ли собаке надо для полного блаженства? Вынюхать чужие секреты и облаять дальнего соседа…
Мы шли так, как нас вело шоссе, а оно куда-то загибалось, поднималось и опускалось. По бокам, на равном расстоянии друг от друга, стояли аккуратные нарядные двухэтажные коттеджи, перед каждым на расчищенной от снега площадке — одна или две машины. Над дверью дома — баскетбольное кольцо.
Вот она, типичная провинция, не ведающая, что такое преступность и сабвей. Средняя Америка для среднего американца, вызывающая бешеную зависть у всего прогрессивного человечества! Впрочем, похожие дома я видел в двадцати километрах от столицы прогрессивного человечества: между знаменитой Ваковской фабрикой презервативов и писательскими дачами в Переделкине — в густом сосновом лесу вдоль шоссе с «кирпичами» спрятался поселок с генеральскими дачами. Примерно то же самое по жилплощади и архитектуре (о внутреннем комфорте не берусь судить — меня туда не пускали). Но дачи были огорожены высокими, глухими заборами, с колючей проволокой наверху. Из-под ворот рявкал, злобно выл могучий зверь. При звуке шагов открывались смотровые окошечки в воротах, и вас провожал бесстрастный взгляд солдата-охранника.
Справедливости ради надо отметить, что шоссе там было в идеальном состоянии, снег всегда тщательно соскребался, в гололед посыпался песок.
А здесь? Каша под ногами, и ботинки давно промокли. За полтора часа прогулки я встретил пятнадцать машин (вежливо притормаживающих, чтобы не обдать грязью) и ни одного прохожего.
Когда мы вернулись, я спросил у Хозяйки, куда ведет эта дорога?
— Понятия не имею. Чтобы ехать в город, я всегда сворачиваю направо.
— Но пешком ты иногда ходишь? В хорошую погоду?
— Пешком? У меня нет времени.
А потом мы заперлись в кабинете. Хозяйка выключила телефон.
Еще в Париже свою командировку я составил так, чтобы между работой в нью-йоркском и вашингтонском бюро завернуть на уик-энд в Анн-Арбор. В Нью-Йорке специально взял магнитофон, чтобы записать интервью для Радио с Хозяйкой. Вот, собственно, почему я сюда и приехал.
А вы думали — зачем?
Это интервью я считаю чрезвычайно важным. В России должны знать, что лучшее русское издательство за границей, несмотря на смерть Хозяина, продолжает жить и работать.
Правда, для этого было совсем не обязательно посылать парижского корреспондента — из Нью-Йорка до Анн-Арбора ближе и дешевле. Также не очень понятно, почему мне в Нью-Йорке пришлось набирать новых авторов.
Стоп. За что я себя презираю, так это за то, что в последнее время мне начинает нравиться моя чиновничья должность и все сопутствующие ей атрибуты. Я доволен, когда человек соглашается выступить по Радио лишь при условии, что я буду вести с ним интервью. Гораздо хуже другое: события в Москве меня уже меньше волнуют, чем интриги в нашей конторе. Конечно, я с охотой комментирую смену главного редактора в московском журнале, однако, увы, меня больше занимает очередной идиотизм нашего очередного американского шефа. А вот с ними не соскучишься. В нашей конторе постоянный открытый конкурс для начальственных идиотов со всей Америки.
Но при чем здесь я?
Ведь в России я был писателем и в эмиграцию уехал, чтобы писать свои книги!
Вот передо мной возникает типичная рожа московского редактора, уголки рта опущены, в глазах скука. Редактор знает, что наделен безграничной властью, как римский кесарь, поэтому он не говорит, а изрекает: «Зачем же вы так? Почему ваши герои видят только помойку советской жизни? Это мы снимем, это зачеркнем. А вот так не бывает. Если бывает, то нетипично. Вы можете со мной спорить, но ваши аргументы меня не убедят».
Другой редактор, редактор-умница, редактор-друг: «Старик, куда это тебя занесло? Эх как закрутил! Я-то понимаю, на что ты намекаешь. Давай ослабим. Хорошо, снимем не абзац, а пол-абзаца. Кто надо — догадается, зато наш главный пропустит. Иначе он обязательно споткнется на этом месте, и полетит вся сцена. Я же хочу, как лучше! Старичок, в конце концов, тебе решать: или я пробиваю книгу, или забирай рукопись и держи ее в столе».
И так продолжалось двадцать лет. Мои книги выходили в свет инвалидами — то без руки, то без ноги, то с набрюшником дополнительных страниц и ненужных разъяснений.
Я должен был уезжать. Иначе оказался бы в тюрьме. Да не по высоким политическим мотивам, а за обыкновенное убийство: нервы мои уже не выдерживали, и редактора моей следующей книги я бы удушил голыми руками.
На Западе свобода, бля, свобода и нет московских редакторов. И нет моих читателей. Западного человека интересуют свои проблемы, и мне их не понять. К тому же переводчикам платят так мало, что, люди добрые, подавайте им милостыню на улице!
Чтоб не зависеть от эмигрантских партий и шаек, я взял на плечо магнитофон и выучился профессии радиожурналиста.
В Москве мне тоже приходилось служить в редакциях. Но в обществе победившего социализма другой ритм работы. Я возвращался домой и вкалывал до полуночи над собственной рукописью.
— Сколько ты пишешь статей в месяц? — спросил я своего бывшего коллегу, приехавшего в Париж в командировку.
— Одну, ну и, сам знаешь, надо подготовить еще авторскую, то есть написать за какого-нибудь «чайника».
— А я обязан сделать три в неделю, и все считают, что у меня привилегированное положение.
Радио — бездонная бочка! Давай, давай! Чем больше — тем лучше. Главное — информация. Но информация состоит из слов, а я привык складывать слова, как домино (если получается). Поэтому мне тяжело дается каждая фраза, я чувствую — она не точна, да просто плохо написана. Однако корреспонденция должна пойти в эфир вовремя — в Москве арестовали, французский президент принял, открылась выставка, укусила жучка собачку…
Какой же я к черту писатель! Последнюю книгу закончил два года назад, и никто не знает, когда смогу начать новую…
С работы прихожу с тупой, гудящей головой, и потом, граждане, мне уже не тридцать.
В прошлый уик-энд я выступал в Чикаго. Выступление организовал хитрожопый малый, книжный жучок, назовем его товарищ Волк. Довлатов предупреждал:
— Не связывайтесь с ним, этот человек удавится за доллар, он ни разу не купил на улице гамбургер.
— Сережа, — возражал я, — вы плохо думаете о людях. Он встретил меня на аэродроме, потратился на бензин и пригласил в «Макдональдс».
— Позор, — кричал Довлатов, — русского писателя кормить в ресторане фаст-фуд!
В вестибюле Чикагского еврейского центра товарищ Волк ловко и быстро разложил книги, завел магнитофон с пленкой шлягеров Брайтон-Бича: «Ах, как люблю я мои денежки!», «Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой» и т. п.
— Книги они не любят, — объяснял мне товарищ Волк. — Вся надежда на кассеты. Может, окуплю расходы на дорогу.
Он не ожидал, что придет столько народу. Книжный прилавок пустел на глазах, а магнитофон выключили за ненадобностью.
В зале искали свободные места. В вестибюле остался лишь товарищ Волк.
Мне было странно встретить здесь своих читателей — бывших ленинградцев и одесситов — на другом континенте, в стране, где все говорят на непонятном мне языке. Мне было стыдно, что они платили за входные билеты, в принципе, я бы им должен оплачивать — спасибо, дорогие, что пришли, спасибо, что помните! И приятно было убедиться, что, несмотря на обилие эмигрантской литературы, они по-прежнему предпочитают книги Аксенова, Войновича, Владимова, Некрасова, а из новых — оценили Довлатова.
Я опять почувствовал себя писателем, будто выступал перед родной московской аудиторией. Я говорил до тех пор, пока администрация не стала гасить свет и гнать публику из зала.
Чикаго мне дал хороший заряд бодрости, тем более что на следующий день я успел кое-что увидеть в городе.
Однако, согласно статистике, в Чикаго одних только гангстеров намного больше, чем моих читателей.
— Ну как вам Чикаго? — спросил я у товарища Волка, когда в иллюминаторе появились огни ночного Нью-Йорка.
— Потрясающе! Здесь мы живем как мудаки и платим за гамбургер по доллару семьдесят пять. А там их продают за доллар сорок!
В Москве мне представлялось, что это издательство хоть и маленькое, но все же двухэтажный особняк: у дверей вахтер (не мрачный отставной милиционер, а веселый студент — потягивает виски, читает Фолкнера и Достоевского); на первом этаже крутятся печатные машины, наборщики подгоняют свинцовый шрифт металлическими линейками (как в типографии «Московской правды»); на втором этаже — редакция, корректоры, экспедиция, бухгалтерия, у каждого редактора отдельная комната; большой кабинет директора — в данном случае Хозяина, он же главный редактор; в приемной секретарша непрерывно говорит по телефону. Короче, в штате как минимум человек двадцать — по советским понятиям явный недобор, но по западным вполне нормально.
…Мы спустились в подвал. Похоже на книжный склад. Просторно. Лампы дневного света. Несколько столиков с гранками и корректурой. Шкаф с рукописями. Две современные наборные машины. Новая машина, последний крик техники, которая сама набирает, читая с листа, — но пока не работает, что-то не налажено.
— Так сколько у тебя народу?
— Четыре человека плюс один студент, временный, проходит практику. Ну и я. Тираж мы печатаем в городской типографии.
— И все счета на тебе?
— Конечно. Правда, в последний день месяца приглашаю бухгалтера, помогает подвести итог.
…И еще много технических подробностей.
— Ну, — сказал я, — у тебя нагрузка, как у председателя колхоза. Хозяйство большое и механизированное. С утра в поле.
Сравнение с колхозом ей почему-то не понравилось.
В Париже они всегда останавливались в «Риде» или «Интерконтинентале». Я полагал, что это вопрос престижа: у них были встречи с французскими издателями, и те совсем по-другому смотрели бы на американцев, проживающих в отеле «две звездочки», — это бы отразилось на деловых переговорах. Но если в Анн-Арборе такая зима, если здесь неделями такой туман, что кажется, будто тебя отрезали от остального мира, то, попав в европейскую столицу, хочется позволить себе сияющий иллюминаторами отель и почтительных швейцаров.
В сорок пять лет — самый расцвет в жизни мужчины — он узнал, что смертельно болен.
Два года отчаянной борьбы. Сверхинтенсивные курсы лечения. И он продолжал работать, как будто впереди еще три спокойных десятилетия.
Я решительно отказываюсь, что называется, «вживаться в образ» и пытаться проникнуть в мысли человека, который по неделям, по дням, по часам приближается к неизбежности и сознает, что оставляет любимое дело, молодую жену и маленькую дочку.
Видимо, по недостатку воображения мне этого не понять.
Последний раз, когда они были в Париже, мы сидели в маленьком ресторанчике на левом берегу и обсуждали издательские планы на следующую пятилетку. Внешне Хозяин сильно сдал, похудел, однако, по обыкновению, не переставал шутить. По традиции (уже ранее указанной мною) разговор перешел на баб, тем более что я люблю повторять фразу Алешковского: «Баб не видел я года четыре», и так часто, что ее уже приписывают мне. Кстати, сейчас в моем исполнении эта фраза звучит как явное хвастовство. Всего четыре года?
— И вообще, пора пойти к бабам, — сказал я, — сил нет терпеть.
— Что ж, давай пойдем.
Я опешил. Хозяин говорил серьезно. Он был готов.
— Идите, — сказала Хозяйка. — Потом примешь ванну и объяснишь мне, как тебя продезинфицировать.
Заметя мою растерянность, Хозяин несколько смущенно добавил:
— Боюсь, что другой возможности у меня больше не будет.
Не думаю, что Хозяин надеялся получить от парижских девок нечто такое, чего ему не хватало в красавице жене. Может, важен был поступок. Какая-то эскапада. Баловство. Почувствовать себя здоровым. Как все.
— Перестань! — закричал я. — Вот снова приедешь в Париж, и тогда обязательно пойдем! Обещаю! К этому дню я поставлю на площади Пигаль первую сборную.
Нет, повторяю, мне не понять психологию человека, который знает, что для него все кончено. Я живу во власти иллюзии, будто каждому остается сто лет. Когда придет мой час, тогда поговорим. Если успеем.
А пока я хочу только спросить — за что ему так?
Я бы делил людей на два вида: на собак и на кошек. Я из породы собак, мне не сидится на месте, мне надо обегать как можно больше пространства. Хозяйка же явная кошка, ей хорошо, когда она свернется где-нибудь в углу.
Мои попытки вытянуть ее в город ни к чему не привели, то есть мы в конце концов приехали в Анн-Арбор, но ровно за десять минут до назначенной встречи в ресторане с ее командой.
Мы все же прошли по улице метров двести, и, наверно, Хозяйка посчитала это грандиозным подвигом. Я-то надеялся покрутить по центру хотя бы час…
Зато в ресторане она в своей стихии, потягивается и мурлычет. И команда у нее очень симпатичная, «коллектив небольшой, но пьющий» (из какой-то стенгазеты). Я этих ребят знал только по голосам, с каждым (и с каждой) говорил по телефону, когда названивал из Парижа или Нью-Йорка.
Для категории старых пердунов, к коей я принадлежу, новая компания — находка! Все твои глупости и древние байки здесь принимаются с неподдельным интересом. И ты сам, пораженный, что это все еще кого-то интересует, прибавляешь обороты. Хозяйка тоже довольна: зану-да-гость, оказывается, может развеселить публику.
— Тебе надо написать книгу про московский Дом литераторов. Это будет замечательная вещь. Сразу издаю.
Я обещаю, но знаю, что не напишу. Пока мне еще очень близки мои друзья (многие уже недруги, даже идеологические противники — если применять штампы советской пропаганды), с которыми выпил по ящику водки.
А мне хочется ей сказать, что она очень красивая баба, что это для нее я выкладываюсь, что давно у меня не было такого состояния (влюбленности, что ли?), но в то же время я предчувствую — такой она больше не будет. Через год я ее увижу, и уже что-то изменится. Ее пик пройден. Скольких женщин я наблюдал в их звездный час! А потом, причем, увы, в довольно короткий срок, куда это все девается? Природа особенно жестока к женщинам. Мужик может быть полжизни старым и лысым — никого это не волнует, что-то свое он продолжает получать. А женщина сегодня чудо, сегодня блистает (глагол этот беру у классической литературы, классики в бабах разбирались), завтра же вдруг гаснет. И всё. Начинается проза, остается милый человек со многими завлекательными женскими качествами, но чудо кончилось, блеск пропал. Чувствуют ли сами бабы, что проходят свой звездный час?
— А теперь признайтесь, — это я обращаюсь к ее команде, — лютует Хозяйка? Пьет кровь стаканами из рабочего класса?
Видимо, чем-то эта фраза ее задевает. Во всяком случае, после ресторана она меня в свою машину не сажает.
Меня везут на другой, и я уже привык к тому, что в Анн-Арборе туман на привязи. Вечером веревочку отпускают. Мы пробираемся к дому в египетской тьме, замешенной на манной каше.
Хозяйка рассеянна и со мной холодна. Как провинившийся пес, заползаю в свою комнату.
Утро было повторением предыдущего, с той лишь разницей, что на прогулку я отправился один. Почему пудель за мной не последовал, он мне не сообщил. Туман опять аккуратно приподняли метров на восемь. Я топал часа два и встретил по дороге четыре машины, двух собак и одного рыжего кота. Люди, ау! — «Карнавальная ночь», реплика актера Филиппова.
Когда я вернулся, в доме царила воскресная суета. К тому же проснулся телефон. Известно, что на воскресенье всегда набирается масса дел. В чем они конкретно состояли, мне трудно судить, но внешне все выражалось в кругах. Хозяйка бодрым, спортивным шагом пересекала центральный холл, скрывалась в какой-то комнате, потом неожиданно появлялась с другой стороны, проваливалась в подвал, где контора, и я ждал, когда она вынырнет на поверхность, — глядь, Хозяйка спускается со второго этажа по лестнице. За Хозяйкой, не отставая, шла девочка, за девочкой — пудель, за пуделем — кот. И ни разу этот порядок не нарушился. Я насчитал кругов двадцать, пока не сбился со счета. Иногда Хозяйка притормаживала — около телефона или около меня. У нас возникал короткий диалог, но часто ответ на свой вопрос я получал со следующего круга, причем тон менялся: в подвал Хозяйка спускалась ангелом, одарив меня с порога обольстительной улыбкой, — через пять минут пикировала со второго этажа разъяренным коршуном.
…— Я не повезу тебя на могилу. Это все ваши русские языческие глупости. Он у меня в сердце, и мне этого достаточно.
— Но в Нью-Йорк на конференцию, ему посвященную, ты поедешь?
— В светских спектаклях не участвую.
… — Как ты не понимаешь, что, когда подаешь мне шубу, а в дверях пропускаешь вперед, ты меня унижаешь! У нас в Америке принято, что женщины такие же самостоятельные, как мужчины.
… — Повтори еще раз это слово. Не аген, а эген. Тебе надо каждый день запоминать несколько английских слов. Ты просто ленишься.
… — Ты лучше, чем кто-нибудь, можешь написать роман об эмиграции. Пусть будет скандал. Ведь ты сдаешь свои позиции одного из лидеров литературы. Тебя постепенно забывают.
— Для эмигрантского скандально-модернового романа нужны три компонента: микроскоп, чья-то жопа и Лимонов.
— Надеюсь, от подробностей ты меня избавишь?
— Рассказываю лишь технологию: микроскоп вставляется… Лимонов припадает к окуляру и диктует по вдохновению.
Однако были ли услышаны мои перлы? Процессия уже продефилировала, и в дальней двери исчезает хвостик кота.
Как мы и договорились вчера вечером, за мной приезжает редактор моей книги Рейчел со своим мужем. Они везут меня в город, показывают достопримечательности Анн-Арбора и в первую очередь Мичиганский университет. Позже мы заворачиваем в единственное открытое по воскресеньям молодежное кафе. Это магазин, где продают салат, сахар, соленые огурцы и кока-колу, а заодно и подают горячие блюда и кофе на несколько столиков, к которым сегодня не пробиться. Мои спутники смущены:
— Извините, конечно, это не как в Париже.
Неужели я выгляжу столичной штучкой?
— Ребята, если не поздно, давайте поедем на кладбище.
Мне уже знакомы, увы, американские кладбища. Это как поля для гольфа, но вместо лунок — маленькие каменные плиты. А тут всё под снегом, правда, иногда в проталинах что-то можно различить.
Мы ищем могилу Хозяина. Полчаса мы кружим в радиусе пятидесяти метров. Ребята уверяют, что могила должна быть здесь. Тем временем, как по команде, вместе с вечерними сумерками спускают туман.
Могилу мы не нашли.
Это мой последний вечер в Анн-Арборе. Я сижу наверху в комнате Хозяйки. Это нечто среднее между спальней и кабинетом. Хозяйка полулежит на постели, небрежно и эффектно выставив колени, и вычитывает гранки. Я просто читаю да посматриваю в ее сторону.
— Сколько ошибок! — периодически восклицает Хозяйка. — Больше я им не пошлю ни одной рукописи.
Я сочувственно поддакиваю. Теперь мне стали ясны странности ее распорядка: если днем крутишься в суете, то работать приходится вечером и ночью, особенно когда поставила себе целью всех и все проверять. Правда, на вопрос: является ли проверка всего самоцелью или необходимостью в частном бизнесе? — я ответить не могу.
Потом, видимо, наступает пауза в работе, и Хозяйка спрашивает тем же капризным тоном, как тогда, в парижской гостинице, растягивая слова:
— Ну расскажи, где ты сегодня был?
Я рассказываю.
— А где ты утром гулял?
— По тому же кругу. Дорога, которая идет налево, к тем белым домам на горке, в конце концов делает круг.
— Не может быть!
Клянусь, первый раз она на меня смотрит с некоторой почтительностью. Кажется, я открыл ей Америку. Попытаемся развить успех.
— А вообще ты как барыня. Тебя надо развлекать байками, чтобы не заскучала.
— Почему же? Я и сама очень люблю поговорить. Особенно когда внизу… Но тебе этого никогда не узнать.
— Хамишь старому человеку?
— Не хамлю, а защищаюсь. Я же одинокая женщина. У меня теперь нет защитника.
Снова она уткнулась в гранки, а я — в книгу, но в комнате возникло напряжение электрического поля.
Интересно, в американских домах перегорают когда-нибудь пробки? Очень бы кстати сейчас было короткое замыкание.
Вдруг Хозяйка откладывает страницы. Прислушивается.
— Она не заснула. Слышишь, она плачет?
Я ничего не слышу.
— Ну как же, она плачет! Подожди, я спущусь к ней.
Хозяйка уходит. Я закрываю глаза. Короткое замыкание произошло, но… в моей голове. Выскочил какой-то предохранитель, и теперь начинается — в который раз — мое сумасшествие, мое наваждение. Теперь я слышу. Я слышу голос моей маленькой девочки, моей младшей дочери, которая живет в Москве и которой я никогда не видел. Но это не тот веселый, чуть картавый голосок, каким она говорит со мной по телефону: «Здравствуй, мой бедненький папочка!» Нет, я слышу ее плач. Ее, наверно, бьют (кто? почему? не знаю), бьют жестоко, и она не плачет жалобно — она кричит как звереныш, наивно надеясь, что те, кто бьет, испугаются ее крика, убегут. Ее плач то глуше, то поднимается пронзительно и отчаянно. Она зовет меня, и я должен быть там, разметать в диком порыве ярости этих извергов или просто заслонить ее своим телом, пусть удары сыплются на меня, но только ее не трогайте, сволочи!
Что же мне делать? Биться головой об стенку? Если бы это помогло… Я должен быть там, но как мне перемахнуть через тысячи километров и, главное, через государственную границу моей родины, через ряды колючей проволоки, за которыми сурово бдят краснощекие ребята в зеленой форме, с «Калашниковыми» наперевес?
— Учтите, вы никогда не вернетесь на родину, — сказал мне молодой чиновник ОВИРа, сразу ставший наглым и высокомерным, когда увидел мои эмиграционные бумаги. А ведь сначала, еще не зная, зачем я пришел, он, услышав мою фамилию, на секунду напрягся и с почтением спросил: «Вы… однофамилец? А, вы тот самый. Да, я читал».
Когда Хозяйка вышла из комнаты девочки, она неожиданно обнаружила своего гостя на кухне. Гость довольно развязно потребовал бутылку виски и сказал, что закусь он сам найдет в холодильнике, и еще добавил, чтоб она не беспокоилась, ему и одному хорошо, и вообще, не надо возникать.
Хозяйка пожала плечами и поднялась наверх. Как большой специалист в русской литературе, а значит, в психологии русской души, она поняла, что произошло: гость сообразил, что ничего у него с ней не получится, ничего ему не обломится, и решил надраться в одиночку. Она знала, что с русскими так бывает.
Мой самолет в Вашингтон улетал в пять вечера. Поэтому утро я спокойно провел с ребятами в конторе, наблюдал, как проходит рабочий день в издательстве.
После двенадцати в подвал заглянула Хозяйка, энергичная и озабоченная. Несколько ценных указаний сотрудникам, и потом мне, тоном, не допускающим возражений:
— Мы сейчас поедем в город.
— Зачем???
— Твоя жена не поймет, если я не куплю ей подарок.
Я пытался объяснить, что у меня дома не ждут никакого подарка. Бессмысленно. Однако, в конце концов, почему бы не прошвырнуться по улицам?
На одном углу Хозяйка притормозила.
— Вот кладбище. Вы же не нашли… Если хочешь…
Куда подевалась уверенность в ее голосе?
— Да, я хочу.
Я следовал за Хозяйкой, а она шла прямо и четко, словно ее вела стрелка компаса.
Через минуту мы у могилы. Каменная плита чиста от снега. Странно, как мы вчера ее не нашли? Крутились же рядом…
У Хозяйки отчужденное лицо, но мне кажется, что если она когда-нибудь действительно чувствует себя одинокой и беззащитной, то именно здесь и в момент, когда сюда приходит кто-то посторонний.
— Спасибо, — говорю я, — а теперь можешь отвернуться. Это наши с ним, русские дела.
И я опускаюсь на колени.
В Вашингтоне у меня выдались два или три свободных вечера, и тогда я всласть мерил ногами мостовые города. Верный указанию Аксенова — не заходить дальше 14-й стрит (негритянский район!), — я заворачивал на улицу, где советское посольство, далее огибал Белый дом и потом по Пенсильвания-авеню чесал до Джорджтауна. Странный все-таки этот столичный град! Днем бурлит, а после восьми вечера вымирает. У ресторанов еще можно встретить кого-то, а так впечатление, что объявлена воздушная тревога. Слышишь даже звук своих шагов. «По темным улицам Кронштадта…»
Потом я возвращался в гостиницу и заказывал ужин к себе в номер. В ресторан не спускался, мне было и так хорошо.
Не знаю, как для кого, а для меня эмиграция связана с дефицитом времени, и в первую очередь времени, которое я могу проводить в одиночестве.
Для писателя важно иногда отстраниться от всего и от всех (Браво! Истина на уровне «Волга впадает в Каспийское море». Даже ниже) хотя бы для того, чтобы задать себе несколько глупых вопросов. В том числе и этот: зачем меня сюда принесло?
Я вспомнил свои поездки по Союзу и первую командировку в город Бийск на Алтае. Тогда я жил в общаге со строительными рабочими, в комнате на шесть человек. Сейчас в моем номере можно было бы разместить шестнадцать. Огромный номер в шикарной гостинице, хоть катайся по нему на велосипеде. Однако что из этого следует? Я стал счастливее, что ли? В Бийске, тридцать лет назад, я был легок на общение, предприимчив и полон грандиозных планов. Зато теперь пришло спокойствие — что-то в этой жизни я успел сделать. Стоит ли одно другого? Не знаю. Меняю шило на мыло.
Но, вероятно, надо, чтоб тебя куда-то несло, а не только шагать в выверенном направлении, иначе… И т. д. И т. п. Мелкая философия на высоте четвертого этажа гостиницы.
Несколько раз я звонил в Анн-Арбор. У Хозяйки и в мыслях не было приезжать в Вашингтон. Действительно, зачем?
И в аэропорт Детройта отвезла меня не она, а ее Первый Помощник.
Провожать меня вышли девочка, пудель и кот. Впрочем, не успел я еще сесть в машину, как пудель с лаем умчался под горку. Кот затаился в боевой позе, заметив соскочившую с дерева белку. А девочка…
У меня кольнуло в сердце от жалости. (Цитата из всей литературы, включая букварь.) Каюсь, признаюсь — все эти дни у меня к ней была злая ревность, ибо я ставил на ее место свою маленькую дочь. Но как я мог завидовать ей, как я мог думать, что ей лучше? Ведь моя дочка, может быть, когда-нибудь (во всяком случае, пока есть теоретический шанс) увидит своего отца, а эта девочка — уже никогда.
…А девочка в полном и благом неведении, кто и что про нее думает, вдруг запела какую-то песенку и начала прыгать, радуясь пробившемуся наконец сквозь туман солнцу, засверкавшему снегу, простору, птицам, белкам, прекрасному дню — прямо картинка с рекламной открытки благополучной и беспечной Америки.