Роковое 15 декабря Александра Галича

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Роковое 15 декабря Александра Галича

— Саша, мне привезли из Москвы кассету с новыми песнями Булата. Одна — потрясающая!

И я спел своим противным голосом «Батальное полотно».

— Очень хорошо, — сказал Галич и как-то боком пошел к выходу из парижского бюро радио «Свобода».

Я смотрел ему вслед и чувствовал: Галич обиделся. Не надо было мне этого делать…

Крайне редко рождаются люди с божественным даром великого артиста, певца, поэта. Еще реже они этот дар реализуют. Однако когда все это совпадает и благодарный зал смеется, плачет и провожает своего любимца шквалом аплодисментов, между ними устанавливается неразрывная связь: публика не может жить без своего артиста, а артист — без публики. Ну, представьте себе, что в самый разгар своей блистательной карьеры Майя Плисецкая чем-то разгневала советскую власть и в каком-то высоком кабинете ей говорят: «Гражданка Плисецкая! Мы вас не арестовываем, не ссылаем, более того — пожалуйста, танцуйте, но только в своей квартире». Милостивое решение, особенно в сравнении с другими несчастными судьбами. И что? По Майе Плисецкой можно было бы сразу заказывать панихиду. Примерно так произошло с Галичем. Примерно — потому что в миллионах малогабаритных квартир продолжали крутиться магнитофоны с записями его песен, но прямая связь со средой, откуда он черпал вдохновение, прервалась. «Мы пивком переложили, съели сельдь, закусили это дело косхалвой» — ни один гениальный поэт не мог бы такого сочинить вне родных стен.

Люди, получившие народное признание, дорожили им. Да, приходилось приспосабливаться к советской власти. В ту эпоху теперешние знаменитые сатирики (не в упрек им будет сказано) писали вполне невинные тексты для Аркадия Райкина, хоть и умудрялись все-таки запрятывать в реплики «фигу», ибо Райкину было больше позволено. Лишь Галич осмеливался открыто выступать с политической сатирой, и власти вынуждены были это терпеть. Естественно, морщились, ворчали, но не хотели ссориться с популярнейшим драматургом и киносценаристом. Дескать, ладно, пусть поет в академгородках. Убежден, что даже партаппаратчики среднего звена, запершись дома на семь замков, втихаря включали магнитофон с пленками Галича.

А может, у этой терпимости властей имелось иное объяснение. Уже потом, когда мы с Галичем оказались за бугром, мне передавали мнение, ходившее в кулуарах московского Союза писателей: мол, Максимов, Некрасов, Сахаров — это диссиденты, но Саша Галич, какой он, к черту, диссидент! Так вот, узнав Галича получше в эмиграции, я вынужден согласиться с этим мнением. Понимаю, как это звучит теперь, когда бывшие партаппаратчики, комсомольские вожди и высокие чины ГБ бьют себя в грудь и хвастаются: «У нас была боевая молодость, мы были диссидентами». Повторяю, рискуя вызвать свист и возмущение: диссидентом Галич не был. Он был своим в Союзе писателей, таким литературным барином, любителем жить на широкую ногу, иметь деньги в кармане, радоваться популярности, и ссориться с советской властью он совсем не хотел. После перестройки Олег Табаков привез в Париж спектакль по запрещенной пьесе Галича «Матросская тишина». Я смотрел и тер глаза, пытаясь найти в пьесе хоть какую-то крамолу — никакой крамолой, никакой политической дерзостью не пахло. А то, что пьесу когда-то запретили, так это Софья Власьевна сделала, как обычно, по глупости.

Но все менялось, когда Александр Аркадьевич начинал писать свою очередную песню. Уточняю фразу: «Лишь Галич осмеливался открыто выступать с политической сатирой». По моему разумению, он не осмеливался, он просто не мог с собой ничего поделать — впечатление, будто песни диктовались ему свыше. Он забывал, какое время на дворе, и видел только свою аудиторию, жадно ему внимающую. У Галича есть такие строки: «Я выбираю свободу быть просто самим собой». Думаю, что не он выбирал, а его песня не позволяла наступать себе на горло.

Увы, такая нештатная ситуация в Стране Советов не могла долго продолжаться. Грянул гром.

История известная. Повторяю ее специально для тех, кто ностальгически вздыхает по Союзу писателей — кормильцу.

Случилась свадьба в доме члена Политбюро тов. Полянского. Раздухарившаяся молодежь (дети номенклатуры ощущали себя более раскованными, чем их простые сверстники) крутила кассеты с Галичем. На беду, папаша не успел окончательно упиться и при первых куплетах мгновенно протрезвел. На следующий день позвонил в МК партии: «Виктор Васильич, почему ты в московской писательской организации держишь антисоветчика?» Заметьте, это не акция КГБ, не постановление ЦК партии — один член Политбюро сообщает другому свое мнение.

Товарищ Гришин тут же позвонил на улицу Воровского, и через неделю секретариат московских писателей исключил Галича из Союза. Для справки: никто из прогрессивного писательского начальства (а были и такие) не отважился вымолвить слово в защиту своего коллеги. Послабления Галичу разом кончились. Пьесы исчезли с афиш. Заработок — ноль целых хрен десятых. Отныне гражданину Галичу запрещалось высовывать нос за пределы своей квартиры. Чтоб не повеситься, оставался один путь — эмиграция…

Трудно заподозрить Галича в зависти к Окуджаве или к набравшему тогда особую популярность и силу Высоцкому. Галич знал, что он — один из трех великих бардов России. Но когда в бюро радио «Свобода» я спел Галичу новую песню Булата, то невольно насыпал соли на открытую рану. Ведь Окуджава и Высоцкий не потеряли связи со своими почитателями, со своей аудиторией, а Галич чувствовал себя почти как в безвоздушном пространстве. Конечно, он ездил «по заграницам», выступал. Концерт в Нью-Йорке, концерт в Израиле… Зал ломился, рыдал, ревел от восторга. Но на второй концерт публики не набиралось — русская эмиграция тогда была еще жиденькая. Выступал он на фестивалях Италии и Франции. Французы и итальянцы тоже усердно хлопали, но Галич с грустью мне признавался, что русским и иностранцам всегда нравятся разные куплеты. И впрямь, разве можно в переводе понять игру слов: «У папаши у ее пайки цековские, а по праздникам кино с Целиковскою»?

Не берусь судить на все сто процентов, однако мне кажется, что и на радио «Свобода» Галич пошел не из-за своего диссидентства, а потому, что в Норвегии, куда его торжественно пригласили, гарантировав материальный достаток, было тоскливо и скучно: два с половиной слависта — вот и вся русская аудитория. А «Свобода» — это все-таки возможность общаться, хоть через вой и визг заглушек, со своими слушателями. Галич переехал в Мюнхен. Сначала его встретили на ура (еще бы, впервые на радио появился знаменитый поэт и авторитетный литератор), но эйфория продолжалась недолго, ибо местные борцы с советской властью окрысились. Разумеется, американцы тоже дали промашку, пригласив Галича на высокооплачиваемую должность начальника отдела культуры. У Галича было масса достоинств, он был талантлив в слове, в мелодии, в жесте, в умении очаровывать женщин, в манере одеваться — и имел лишь один недостаток: не умел и не хотел исполнять работу чиновника. Мюнхенские защитники прав человека взвыли — дескать, Галич ничего не делает, лишь поет по радио свои песенки, а вон какую зарплату получает! Вообще, тогдашний штат «Свободы» американцы собирали с бору по сосенке, из Израиля и второй эмиграции. Превалировали непрофессионалы, гении из подворотен и графоманы с большим комплексом неполноценности. И почти у всех у них были проблемы с великим русским языком. И они бы, пожалуй, загрызли Галича, если б ему не патронировал директор «Свободы» Рональдс, влюбленный в его песни.

Я с этой публикой познакомился позднее, когда уже штатным парижским чиновником стал приезжать в Мюнхен. А познакомившись, пришел в ужас. И предложил тогдашнему начальнику русского отдела, Фрэнку Стару, немедленно уволить половину, а я, мол, из Нью-Йорка привезу современную команду журналистов и литераторов, недавних выходцев из России, трудяг и бессребреников. Помнится, Фрэнк посмотрел на меня белыми глазами и сказал: «Толя, отличная идея. Но сначала возьми автомат и перестреляй половину штата. По немецким законам я их уволить не могу». И что любопытно: скоро уволили Фрэнка, уволили других американцев, которые хоть как-то разбирались в советских делах, потом начались сокращения филиалов радио в других странах, увольнения талантливых и самостоятельно мыслящих журналистов, а вот эта публика чудесным образом пережила все передряги, переезды, переформирования на «Свободе» и вещает до сих пор или, выйдя благополучно на пенсию, пишет мемуары о том, как, мол, они любили Галича. Простите за вынужденное лирическое отступление…

Когда Галича перевели в Париж, он оказался в привычной литературной обстановке. В парижском бюро «Свободы» собирались (и работали!) Виктор Некрасов, Владимир Максимов, Андрей Синявский, Ефим Эткинд, ваш покорный слуга — впору было организовывать парижское отделение Союза писателей. Мудрый начальник бюро англичанин Виктор Ризер (впоследствии уволенный) заходил в кабинет Галича на цыпочках и службой его не утруждал. Галич оценил обстановку, после обеда в бюро не появлялся. Сидел дома, говорил, что пишет прозу. Но когда он делал запись своей получасовой программы, все бюро, включая секретаршу, бухгалтера, журналистов из венгерской и польской редакций, приходило в студию и благоговейно слушало рассказ Галича, который всегда заканчивался песней.

Такая деталь: о прямом эфире тогда, естественно, никто и не мечтал. Перед тем как сесть к микрофону, надо было показать свой текст редактору, получить одобрение Ризера, а потом пленку тщательно чистил наш техник-звукорежиссер, вырезая все оговорки, повторения, кашель, хмыканье и т. д. А Галич заходил в студию без единого листка бумаги, говорил как по писаному, и наш звукорежиссер Толя Шагинян разводил руками — ни ошибок, ни повторений, никакой чистки.

Галич проработал в парижском бюро меньше года. Потом десять лет я сидел в его кабинете и всем вновь прибывшим объяснял: «Это кабинет Галича».

В Париж приехал только что выпущенный из тюрьмы Буковский. Вся наша парижская эмиграция собралась на квартире у Ниссенов — эмигрантов первой еще волны, привечавших все последующие (одной квартиры хватило, чтобы собрать всех!). Застолье вперемешку с политикой. Все-таки первая наша победа! Раскачали общественное мнение Запада, Запад поднажал — и… «обменяли хулигана на Луиса Корвалана». Максимов успел вкатить выговор Ростроповичу (Слава, добрая душа, отозвался хорошо о ком-то из советских), но тут Некрасов предложил: «Пускай Саша споет». Галич взял гитару. Как долго он пел, я не помню. Помню только, что такого прекрасного вечера, такой эйфории в моей парижской жизни больше не было.

15 декабря 1977 года, в обед, Александр Аркадьевич поспешил домой. Накануне из Италии он привез новую музыкальную установку, не терпелось ее наладить и попробовать. Жена Галича, Ангелина Николаевна, вернувшись с рынка, нашла мужа лежащим на полу и держащим в руке провода, включенные в электрическую цепь. Он был уже мертв.

Каждая радиопередача Галича на «Свободе» начиналась позывными — первой фразой из его песни «Когда я вернусь». «Когда я вернусь, засвистят в феврале соловьи — тот старый мотив, тот давнишний, забытый, запетый. И я упаду, побежденный своею победой…» Галич не вернулся. Победно вернулись его песни.

…Читая ежедневно свежие советские газеты, я с Удивлением отмечал, что даже мертвый Галич не дает им покоя. Разумеется, его смерть газеты встретили ликующими воплями — мол, так предателю и надо! Потом начала прорезаться другая версия: дескать, Галича убило ЦРУ, и полковники ЦРУ — Рональдс, Ризер и Райлис (был еще такой благодушный старичок в смежной редакции) составили против Галича заговор. Приводились леденящие душу подробности. Особенно усердствовали «Известия» и «Неделя» — ежегодно в день смерти Галича повторяли эту версию.

Вернувшись в Москву после августа 1991 года, я зашел в редакцию «Известий» и спросил у знакомых журналистов: «В чем была причина такой озлобленности против Галича?»

Однако это уже другая тема.