Хроника времен

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Хроника времен

Я уже говорил, что когда писатель пишет пером книгу или печатает на машинке, но что-то художественное, и пусть это будет очень автобиографическое, он все равно что-то придумывает, его сознание или подсознание обязательно куда-то уводит в сторону от того, что было с ним на самом деле. И это нормально. В то же время, когда писатель — нормальный писатель — рассказывает про себя, как в данном случае, — такое интервью самому себе, то наоборот, он старается быть как можно ближе к истине, как можно ближе к тому, что было. То есть ничего не выдумывает.

Часть I

Один из мифов про шестидесятников, причем миф устоявшийся, растиражированный, заключается в том, что у нас была очень легкая юность, молодость, что мы очень много печатались, купались в славе, в деньгах и так далее, и так далее.

У меня есть письмо Довлатова, которое можно напечатать и полностью, но я процитирую только то место, где он объясняет, почему в эмиграции молодые, задиристые начинают меня царапать:

«Они самоутверждаются. Их отношение к Вам подкрашено социальным чувством. Огрубленно — содержание этого чувства таково: „Ты, Гладилин, знаменитость. С Евтушенко выпивал. Кучу денег зарабатывал. Жил с актрисами и балеринами. Сиял и блаженствовал. А мы копошились в говне. За это мы тебе покажем“. Я не из Риги, я из Ленинграда (кто-то остроумно назвал Ленинград столицей русской привинции). Но и я так думаю. Или — почти так. И ненавижу себя за эти чувства.

Поразительно, что и Бродский, фигура огромная, тоже этим затронут. Достаточно увидеть его с Аксеновым.

Все те же комплексы. Чувство мальчика без штанов по отношению к мальчику в штанах, хотя, казалось бы, Иосиф так знаменит, так прекрасен… А подобреть не может».

Миф о шестидесятниках рожден завистью. Зависть — плохое чувство. Однако сейчас, после стольких прожитых лет, понимаешь, что эта зависть закономерна. Нам действительно исключительно повезло. Мы оказались в нужное время в нужном месте. Да, наша литературная юность в общем была счастливой. Но все это достигалось колоссальным трудом, массой нервов. Поймите, мы не печатались, мы пробивались. Каждую книгу надо было пробивать.

Вот первая книжка, самая первая проза нашего поколения, «Хроника времен Виктора Подгурского». Я был студентом Литинститута, учился на первом курсе и занимался в основном тем, что ухаживал за моей будущей женой и старался на ней жениться, что было совсем не просто. Ее отец, прекрасный детский писатель Яков Моисеевич Тайц, мне говорил: «Толя, поймите, если вы хотите жениться на Маше, то все-таки должна быть какая-то ответственность. А кто вы? Что вы? Что вы умеете делать? Ну, вы будете говорить, что вы верите в себя, что вы молодой гений, но поймите, это должно где-то в чем-то проявиться. Возьмите, например, шахматиста Бориса Спасского. Он в ваши годы уже чемпион СССР, гроссмейстер. Понятно, что он гений. А кто вы?» А действительно, кто был я? Студент первого курса с крошечной, микроскопической стипендией. Всё. Кстати, между прочим, сейчас, встречаясь в Париже с Борисом Васильевичем Спасским, я рассказываю, как еще в юности его ставили мне в пример.

Но это отступление. Так вот, продолжаю. Я уже говорил, что такое Литинститут и какие были семинары. И повторяю еще, что на семинарах мы били друг друга всем, чем можно, включая ногами, и выражения типа «вонючая безграмотная бездарность» были просто еще нежным цветком, можно сказать, почти признанием каких-то твоих способностей. Писал и о том, чем завершился для меня разбор на одном семинаре. Привычка к битью, конечно, была, но единодушное мнение, что надо выгнать Гладилина из института за бездарность, все-таки на меня подействовало. Помню, я вышел из Литинститута, сначала шел по тротуару, потом по бульвару, начинал накрапывать дождь, а у меня в голове точно пошли первые строчки «Хроники времен Виктора Подгурского». Через два месяца книга была окончена, и я отнес ее в журнал «Юность», который действительно печатал тогда довольно молодых авторов. В те времена сорокалетние считались почти молодыми ребятами. До меня там печатали сорокалетних, а мне было двадцать лет. И как-то так получилось, что с места в карьер «Хронику» не отбросили, как обычно отбрасывали во всех толстых журналах рукописи молодых, а сказали, что, «наверное, будем печатать, но надо, конечно, работать, надо редактировать» и так далее…

В журнале, который тогда редактировал Валентин Петрович Катаев, работала прекрасная женщина, заведующая отделом прозы Мэри Лазаревна Озерова. Она очень много сделала не только для меня, но и для Толи Кузнецова, и для Аксенова, и для Амлинского, для Бори Балтера, вообще для всех прозаиков, кто печатался в этом журнале. Она очень бережно относилась к авторам, умела сразу угадать талант и знала, как пробивать рукопись. И вот она медленно-медленно меня пробивала. Она понимала, что если будет хоть одно отрицательное мнение — всё, повесть зарежут.

Вообще, совершенно никак нельзя было надеяться, что прозу двадцатилетнего парня, мальчишки, можно напечатать. Тем более что у меня она было совсем не ура-патриотическая, я рассказывал потом, что меня заставило написать «Хронику». Когда я видел на киноэкране выпускников школ, которые радостно идут по Красной площади и поют про счастливое детство… Вот школа кончилась, теперь институт, так все хорошо… Мне хотелось взять пулемет и стрелять. Не в людей, а в экран просто. Потому что я понимал, что это все ложь, все было на самом деле не так. И когда я писал «Хронику», я не ставил никаких сверхлитературных задач, никаких. Мне хотелось рассказать, как на самом деле мы живем, вот мы, молодежь, вот мы, ребята, мы, которые кончили школу и вместо института получили по морде. И рассказать тем языком, каким говорила молодежь. Собственно говоря, это, на мой взгляд, и все достоинства «Хроники». У нее не было весомых для того времени козырей — ни ура-патриотизма, ни рассказов о стройке коммунизма, или еще чего-то в таком духе.

Поэтому «Хронику» пробивали, «Хроника» лежала в редакции год.

Но что интересно: в Литинституте меня больше не трогали, потому что для них было просто каким-то потрясением, что книгу их студента взяли в толстый журнал — еще не напечатали, но взяли. Все знали, что она лежит, что она не отброшена, как обычно, а лежит. И меня перестали трогать.

Мэри Лазаревна долго и осторожно двигала «Хронику». Там была идея молодой «Юности», то есть специального номера журнала, где будут только молодые, никому не известные авторы. Тогда решили — вот туда и вставим «Хронику» как главное произведение этого выпуска. По-моему, автором этой идеи был поэт Валентин Берестов, и он составлял эти списки, хороший получался номер, из совсем молодых ребят. Таких, каким был тогда тридцатилетний Берестов. Ну, в общем, из этой затеи ничего не вышло. Где-то наверху сказали: «Нет, этого нам не надо». Набор молодежной «Юности» рассыпали, но «Хроника» оставалась в редакции, и Мэри ждала своего часа. В конечном итоге она нашла, как ей казалось, удобный момент и подсунула рукопись Катаеву. Причем указав, что повесть прошла всю редакцию, все редколлегии, у всех только положительные мнения. А я заходил после институтских занятий в редакцию как на работу и спрашивал у Мэри, какие новости, хотя спрашивать было бессмысленно, все это двигалось как-то очень медленно. И ко мне привыкли: шляется какой-то парень, со всеми здоровается вежливо — ну, пускай шляется, пускай заходит. И вдруг Мэри мне говорит: «Толя, вашу повесть прочла дочь Катаева Женя и сказала: „Папа, это надо печатать, это гениальная вещь“. Теперь Катаев будет читать».

И вот обычный мой рейд в редакцию, без каких-либо надежд. Рутина. Смотрю, там как-то все поменялось. Во всяком случае, при моем появлении все высунулись из кабинетов и провожают меня взглядами. Я захожу к Мэри. Она говорит: «Толя, Катаев сказал, что под конец он даже всплакнул. Ну, он с юмором говорил, но сказал, что он даже вытер слезы. Сказал, что прекрасная вещь и вас будут печатать в девятом номере». И действительно, в сентябрьском номере 56-го года, мне как раз исполнился двадцать один год, вышла «Хроника времен Виктора Подгурского» в журнале «Юность». Тираж «Юности» был тогда, по-моему, 100 или 150 тысяч экземпляров.

Прямо скажем, такого общественного резонанса, как мои следующие вещи, или как первая повесть Анатолия Кузнецова, или «Коллеги» Аксенова, «Хроника» не получила. По-моему, всего было две рецензии на нее — в «Московском комсомольце» и в «Комсомолке». Такие сдержанные положительные рецензии, не более. Ну, появилась «Хроника» и появилась. Мне стали приходить на Литературный институт письма от читателей. Ну, приходят — я считал, что это вроде бы нормально. Но мне не передавали те письма, которые приходили в «Юность», а в редакцию приходило очень много писем, в том числе от таких людей (мне потом их назвали), как министр культуры Михайлов, актрисы Рина Зеленая, Фаина Раневская. Мне не передавали по той простой причине, что считали, что я слишком молодой, что я зазнаюсь, если узнаю, каким успехом пользуется «Хроника»… Хотя я обращал внимание, что в метро обязательно один или два человека читают мою повесть. Ну мало ли что? Читают и читают…

Потом было какое-то общее собрание в институте, и вдруг кто-то из студентов сказал: «Вы не заметили, что у нас есть такой студент, Анатолий Гладилин, который получает писем больше, чем все остальные студенты института вместе взятые?» А на адрес Литинститута если приходили письма, то они обычно лежали на отдельном столе. И все студенты, приходя на занятия, смотрели, есть тебе письмо или нет. И вот после «Хроники» каждый день писем мне приходило больше, чем всем остальным студентам. А им писали, естественно, не читатели, им писали родственники, любимые девушки, товарищи по армии — тут можно фантазировать.

Короче, говоря сегодняшним сленгом, я ничего еще не просек. Но однажды меня вдруг пригласили выступить с писательской бригадой в каком-то студенческом клубе. Я сначала подумал — зачем мне это? Но мне сказали, что заплатят 15 рублей. Для бедного студента — большие деньги. У нас стипендия была 22 рубля. И я поехал в этот клуб. Писательская бригада села в президиум, а я решил, что мне нечего делать на сцене, я сяду вместе со студентами. Ну, вызовут выступать — выйду. Сижу, смотрю, все как обычно: на сцене кто-то говорит, а студенты слушают вполуха, читают книжку или журнал или кроссворды решают. Потом объявляют: «А теперь выступит Анатолий Гладилин, автор…» Не успели даже сказать, автор чего, — зал вдруг встал и начал аплодировать. Бросили книжки, кроссворды, а я еще не вышел на сцену. Стал я что-то говорить, нес, наверное, какую-нибудь ахинею, но принимали каждое слово буквально на ура, была какая-то такая реакция зала, для меня совершенно неожиданная и фантастическая, что после этого я понял: да, видимо, моя «Хроника» имеет успех.

И еще по поводу денег. Заплатили мне за «Хронику» по самой низшей ставке. То есть в два раза меньше, чем обычным авторам. Опять же из принципа, что зазнаюсь. То есть вели воспитательную работу. А я, можно сказать, глава молодой семьи, мне деньги нужны. И за книгу, которая потом была издана, через два года, в «Советском писателе», тоже заплатили по самой низшей ставке из того же принципа — дескать, молодой, и нечего его баловать.

Письма от читателей, которые я получал за «Хронику», я хранил в большом-большом мешке. Через двадцать лет, когда я уехал в эмиграцию, мешок остался на квартире у мамы, где жила моя сестра. А тогда, после моей первой речуги в студенческом клубе, я еще год с охотцей выступал перед читателями и уже предвидел реакцию зала. Однажды я даже расстроился, потому что один, как мне показалось, очень серьезный молодой человек сказал: «Вы знаете что, Толя: обидно, но я никогда больше не буду читать ваши книги, потому что такую вещь, как „Хроника“, вы больше не напишете, лучше такой книги написать невозможно. Так что, извините, больше я вас читать не буду». Вот так вот.

Между прочим, с «Хроникой» мне действительно очень сильно повезло. «Хроника» была опубликована в сентябре, а два месяца спустя, после венгерских событий, вряд ли ее вообще бы напечатали. И еще повезло в том смысле, что на нее, я повторяю, практически не было откликов, потому что так называемая серьезная критика ее просто не заметила. И не было поэтому такого разгрома, какой учинили роману, который тоже имел очень большой читательский успех и «успех» у критики — «Не хлебом единым» Дудинцева.

…Я протырился тогда с двумя студентами на обсуждение Дудинцева в Союзе писателей. Там было все, естественно, подготовлено, штатные критики громили Дудинцева, а писатели сидели тихо, и только мы, трое студентов, подавали какие-то насмешливые реплики и даже пытались свистеть. И к нам оборачивались тихие писатели и шептали: «Шумите, шумите…» Потому что зал тогда был маленький, так называемый Дубовый зал, и все из президиума просматривалось, а мы, студенты, могли себе вроде бы что-то позволить. Потом первый секретарь Союза писателей Алексей Сурков долго сокрушался, что вот на обсуждение Дудинцева прорвалась какая-то окололитературная публика, которая хотела сорвать это обсуждение. А окололитературная публика была — ваш покорный слуга и еще два студента Литинститута.

Помню, как вдруг в зал, там, где президиум, из боковой двери вошел Константин Симонов. Зал ахнул: «Симонов! Симонов!» Потому что Симонов, тогдашний редактор «Нового мира», который напечатал «Не хлебом единым», был олицетворением прогресса, вообще смелости. Симонову сразу дали слово. И Симонов, который до этого все-таки защищал Дудинцева, начал говорить так: «Чем недоволен Дудинцев? Роман его напечатали. Ему заплатили гонорар. Даже книжка отдельная будет. Ну не таким тиражом, на который он рассчитывал, но все-таки будет. Почему он недоволен, что такое? Да, его критикуют. Критику надо принимать правильно. Значит, ошибся Дудинцев». Вот в таком плане.

После этого на трибуну вылез очень любимый потом мною человек, Володя Дудинцев, который просто стоял и плакал и не мог двух слов связать. Он ожидал, что его будут громить, но он не ожидал удара в спину от Симонова. И он что-то такое говорил, примерно так: «Симонов, ну он же мне как отец родной, ну почему же он так меня…» Он был совершенно раздавлен.

Изменилась обстановка в Союзе писателей. Изменилась атмосфера и в «Юности». И Катаев, любимый мой Валентин Петрович, тогда делал карьеру литчиновника, и я помню его доклад от лица московской писательской организации, по-моему, это был уже 58-й год: всё в духе, всё как надо. Он громил тогда сборник «Литературная Москва». И я думаю, этот Катаев «Хронику» бы не напечатал. Во всяком случае, он не принял вторую мою книгу, «Бригантина поднимает паруса». Между прочим, успехом «Хроники», грубо говоря, я не насладился, потому что мне говорили: «Ну подумаешь, первую-то книгу может написать любой дурак, а вот попробуй напиши вторую, тогда мы поймем, какой ты писатель». «Бригантина» у меня не получалась, но я старался, несколько раз ее переписывал… Мэри Лазаревна тоже старалась и, применяя ту же тактику, что и с «Хроникой», собирала положительные рецензии, но нужное количество так и не набрала. Я написал «Бригантину», вернувшись с одной из алтайских строек, и написал то, что увидел, как было на самом деле. «Бригантину» я считаю чисто художественно слабой книгой, но тот заряд достоверности, который я в нее вложил, очень чувствовался, и это вызывало отрицательную реакцию со стороны редколлегии. Я уж не говорю, что в «Советском писателе» «Бригантину» отрецензировали просто в форме доноса. Я не шучу — доноса чистой воды. Видимо, сказывалась инерция сталинских времен, когда вот такие внутренние рецензии пересылались куда надо и за писателем ночью приходили.

К чему я это все рассказываю? К тому, что у меня все остановилось, никакого продвижения вперед. И я задумал уйти из Литературного института. Тем более что там тоже стала поганая обстановка, началась «охота на ведьм», изгоняли студентов буквально за одно стихотворение, которое обсуждали на семинаре, и изгоняли уже не потому, что стихотворение плохое, а потому, что оно казалось антисоветским. В общем, на четвертом курсе я решил — а ну их всех к черту, дай-ка я пойду куда-нибудь в плавание матросом (то, что сделал потом Георгий Владимов). Хотелось, конечно, в какие-то дальние Аргентины…

Где-то к весне я сдал экстерном экзамены за четвертый курс, оставался пятый, это при том, что по академическим дисциплинам я был отличник, это мне легко давалось, а дипломную работу мне не надо было защищать, потому что у меня была повесть, опубликованная в центральном журнале — а это гарантированная «пятерка». В этом отношении я опередил даже Евгения Александровича Евтушенко и Роберта Рождественского, которые тоже уже печатались в центральных журналах и газетах, но больших публикаций у них еще не было. Словом, протяни я руку (ну да, некоторое усилие) — и диплом у меня в кармане. Но я гордо решил, что не нужен мне Литинститут и его диплом, а поеду-ка я куда-нибудь в интересное путешествие. Нам же тогда вдалбливали, что надо изучать жизнь, — и я ездил по Сибири, был в командировках, почему бы теперь не ознакомиться с заграничной суровой действительностью? Выглядит жутко смешно. Вроде бы взрослый человек, известный писатель, а мышление на уровне детского сада. Я же понятия не имел, что значит оформляться за границу, никогда с этим не сталкивался! Правда, я надеялся, что у меня есть какой-то блат — дядя моей жены был в Литве министром. Вот через Литву как-то всё устроят.

Меня предупредили, что понадобится характеристика с места работы или учебы. Я пришел к институтскому секретарю комитета комсомола. Он мрачно спросил: «Зачем?» Я честно объяснил, мол, так и так. «Дадим», — заверил секретарь. И тут Литературный институт свел со мной счеты. Мне выдали характеристику, подписанную «треугольником», по которой… в общем, это был волчий билет. Это был настоящий волчий билет. «Политически неактивен, увиливал от общественной работы, высказывал на семинарах сомнительные идеи…» С такой характеристикой, конечно, ночным сторожем или дворником меня бы взяли, но не выше.

И вот я приехал в Вильнюс. Машин (Маша — это моя жена) дядька посмотрел характеристику, усмехнулся и спросил: «Толя, за что они тебя так сильно любят?»

Что ж, сижу я в Вильнюсе и не знаю, что делать. Вильнюс, конечно, красивый город, я хожу по улицам, жду: может быть, дядька хоть на какой-то рыболовный сейнер меня впихнет для плавания в прибрежных водах? Я же обещал жене, что буду зарабатывать деньги, хватит жить на стипендию. Потому что, я повторяю, деньги за «Хронику» были очень маленькие и очень быстро испарились.

И вдруг мне звонят из Москвы и говорят: «Толя, а не хочешь ли ты пойти в „Московский комсомолец“ работать заведующим отделом литературы и искусства?»

Я долго потом всем рассказывал, что, если бы меня лет через пять назначили министром культуры СССР, я бы не был так ошарашен, как вот этим предложением работы в «Московском комсомольце». Готовился палубы на сейнере мыть, а тут — заведующим отделом. И каким! Ведь «Московский комсомолец» был не только живой, популярной газетой, в отличие от остального газетного официоза. Это было единственное место, где печатали молодых. Студенты Литинститута паслись в редакции «Комсомольца», ибо опубликовать там подборку своих стихов или рассказ казалось не голубой мечтой, а вполне реальной перспективой. В литературе продолжался зажим, предпочитали комсомольских активистов, а я постараюсь хоть на небольшой площади «МК» изменить ситуацию и привлечь тех авторов, которых действительно считаю интересными. Ну и кроме того, чего скрывать, это было для меня неожиданным реваншем. Литинститут меня чуть было не похоронил заживо, а теперь, господа-товарищи, посмотрим. Естественно, я ни секунды не колебался и сказал: да, согласен.

Впоследствии я понял, почему выбрали мою кандидатуру. Все-таки была хрущевская оттепель. Прошел виток заморозков, и началось какое-то таяние льда. Делали ставку на молодых. И у меня было три козыря. Первый: повесть в центральном журнале, счастливо избежавшая публичной порки. Второй: родители, старые большевики, не репрессированные. Значит, я вроде бы свой. Третий: по анкете я русский, Анатолий Тихонович. То, что это имеет значение, я осознал через полгода, когда главный редактор мне вскользь заметил: «Толя, обрати внимание на твою литературную колонку. Там что-то много еврейских фамилий».

И вот я прихожу в «Московский комсомолец», первый раз в эту редакцию явился. Иду по коридору, читаю таблички на дверях: «Отдел комсомольской жизни», «Отдел рабочей молодежи», «Отдел информации». По телефону мне толком не объяснили, к кому и куда надо идти. Вижу табличку: «Отдел литературы и искусства». Наверно, сюда. Осторожно стучу в дверь. Слышу за дверью гул голосов, и на стук не реагируют. Открываю дверь, вхожу. В кабинете четыре стола, несколько стульев, а набилось человек двадцать. Сидят даже на столах, кричат, перебивают друг друга. Клубы табачного дыма. Я наметанным глазом определяю: поэты. Стою в дверях и не знаю, что делать. Наконец кто-то меня замечает и по-барски так спрашивает: «Ну что, стихи принес?» — «Да нет», — отвечаю. «А чего тогда приперся?» А на мне дешевое пальто горохового цвета, я же бедный студент (впрочем, когда появились деньги, я остался равнодушен к одежде). Ну, они и приняли меня за «чайника», много тогда по Редакциям «чайников» шлялось. Кто-то кричит: «Тогда давай спляши!» Еще подобные реплики. Нарастает хохот. Я в полной растерянности, не нахожу нужных слов, наконец просто от отчаяния говорю: «Я Анатолий Гладилин».

И сразу мертвая тишина. Оказывается, они уже знали, кто назначен новым начальником. И так вот они его встретили.

Официально я приступил к работе через три дня и первым делом разогнал эту запорожскую вольницу. Сорокалетний поэт, который вел в отделе литературу, поначалу надулся, а потом быстро понял, что так ему самому стало легче. Я никаких америк не открывал, мой принцип — чтоб не мешали друг другу работать. Значит, никаких сборищ, с авторами беседуете индивидуально и вполголоса. Нас было трое штатных сотрудников и четверо постоянных внештатников, которые вкалывали не меньше нашего. Я следил лишь за тем, чтоб моя команда между собой не цапалась (с этим были сложности) и чтоб статьи внештатников печатались в первую очередь, ибо только гонорары возмещали им отсутствие зарплаты. А для поэтов я устроил клуб — вечером, раз в две недели, когда все редактора и журналисты уходили домой. Пожалуйста, митингуйте хоть до двенадцати ночи, пока вас не выгонит уборщица.

Все материалы отдела шли в набор за моей подписью, но сначала они попадали в корректуру, корректура правила красным карандашом, и я с ужасом убедился, сколько грамматических ошибок я пропускаю.

Вообще, мне многому надо было учиться. Кроме литературы я хорошо знал классическую музыку, а вот кино и театр — на уровне среднего московского интеллигента. Тут мои подшефные профессионалы мне здорово помогали: Света Бахметьева регулярно водила на просмотры в Дом кино, а Вера Максимова — по театрам.

Я так подробно рассказываю о «Московском комсомольце», потому что работа там была важным этапом в моей жизни, позволила мне поближе разглядеть партийную и комсомольскую верхушку, немного понять механизм ее власти. Например, я присутствовал на закрытой встрече Московского горкома партии с руководителями творческих союзов и был поражен хамством и грубостью тогдашнего первого секретаря горкома (не помню его фамилии). Любопытно, что этот товарищ куда-то быстро исчез, а на его место назначили Петра Демичева, который хоть и не блистал умом, но говорил бархатным голосом, подчеркивая свое уважение к аудитории. Явно менялся стиль руководства, хотя рецидивы сталинизма оставались. Чего стоила речь первого секретаря ЦК ВЛКСМ тов. Семичастного, в которой он сравнивал Бориса Пастернака со свиньей, а зал бурно аплодировал. Это был какой-то очередной съезд комсомола. На сцене восседал весь президиум ЦК КПСС, а ваш покорный слуга с гостевым билетом на галерку нагло протырился аж в десятый ряд партера и лицезрел вождей, можно сказать, в упор. Зрелище было занимательное. В конце концов я решил, что это селекционный отбор страшных казенных рыл. Только два человека в президиуме вели себя нормально, на буйство комсомольских делегатов почти не реагировали, сидели рядышком, о чем-то тихо переговаривались, да и лица их мне понравились. Сейчас вы упадете от моего откровения: это были… Брежнев и Фурцева.

Однажды главный редактор, Михаил Алексеевич Борисов, сказал: «Завтра поезжай на Старую площадь, в обком партии. Там тебе всё объяснят». И с не свойственной ему просительной интонацией добавил: «Постарайся, Толя». Я прихожу в указанный на пропуске кабинет, меня сажают за пустой стол, дают пачку бумаги, ручку и говорят: «Скоро День советской молодежи. Надо составить приветствие от Московского обкома партии. В нем должно быть то-то и то-то. А вы, молодой писатель, постарайтесь, чтоб получилось красочно». Я честно пыхтел целый день, написал два варианта, которые были моментально забракованы. Больше меня из обкома партии не тревожили.

По поводу просительной интонации главного редактора. Он был типичный номенклатурщик (после «Московского комсомольца» ушел на повышение — директором спорткомплекса «Лужники»), средненький редактор, но совсем не глупый администратор. Несмотря на свойственный тогдашнему комсомольскому руководству антисемитизм, держал на должности ответственного секретаря человека с шокирующей фамилией Шляхтерман. Почему? Со Шляхтерманом он был спокоен — тот ни малейшей идеологической ошибки не допустит.

По традиции каждый зав. отделом должен был по очереди писать передовицы. Никто не отказывался, ибо за них хорошо платили плюс какие-то выигрышные очки начисляли в отделе кадров. Юра Изюмов, зав. отделом рабочей молодежи, давал мне наглядные уроки: «Для передовой статьи необходимы три вещи — подшивка старых газет, ножницы и клей. В старых газетах находишь нужные фразы, вырезаешь их и наклеиваешь в определенном порядке. Всё».

Но я не мог такого себе позволить, я начинал писать и… застревал на половине первой фразы. Борисов довольно скоро убедился, что я абсолютно не способен писать официоз. Однако по поводу меня звонили из обкома, и он старался угодить начальству…

Я проработал в «Московском комсомольце» полтора года. И ни одной передовицы не осилил. Зато мне удавались критические статьи. Кажется, в истории советской журналистики не было ни одного фельетона про МХАТ. Кроме моего. МХАТ поставил пьесу о жизни современной молодежи. Не помню ни названия, ни ее автора. Я написал ехидную разгромную рецензию. И Борисов ее напечатал. Шляхтерман бегал по коридору и стонал: «Какая же это рецензия? Это фельетон! Разве можно так нападать на МХАТ, храм театрального искусства?» А Борисов победно усмехался: дескать, подумаешь, храм. Вот мы какие смелые!

Явно с подачи Борисова меня пригласили в горком комсомола на просмотр студенческого спектакля. В маленьком зале актеров было в три раза больше, чем зрителей. Студенты уныло продекламировали текст, видимо, догадываясь, что их ожидает. Я решил поломать заготовленный сценарий и первым взял слово. Говорил примерно так: «Ребята, вы думаете, что вас сейчас начнут ругать за пессимизм, мрачный взгляд на жизнь и прочее. Ваша беда в том, что вы неоригинальны. Вам кажется, что до вас никто не рассказывал про несчастную любовь, про неотвратимость судьбы? Эти темы были очень модны и в мировой, и в русской литературе. Вы когда-нибудь читали Метерлинка или Надсона? Ну да, в школе этих авторов не проходили, так пойдите в библиотеку, возьмите их книги. Надо больше читать. Если бы вы знали, что про это сто раз написано, у вас бы и спектакль получился другим».

Взоры присутствующих обратились на человека с волевым комсомольским профилем. Секретарь горкома комсомола помолчал, а потом выдал установочное резюме: «Да, спектакль слабый. Но задача комсомола — помогать молодежи исправлять свои ошибки. Надо, ребята, побольше читать, повышать свой культурный уровень, открыть глаза на современную жизнь. Тогда у вас появится оптимизм».

Впоследствии этот секретарь горкома, Юрий Николаевич Верченко, не единожды вызывал меня к себе для беседы и спрашивал: «Толя, а что вы думаете о таком-то кинофильме? А как вам понравилась премьера в таком-то театре? Много говорят об этой книге. Вы считаете ее плохой? Почему?» Внимательно выслушивал, ничего не записывал, но потом в его докладах на пленумах мелькали мои формулировки. Естественно, без указания источника.

Как видите, я входил в систему, и работа в «Московском комсомольце» мне нравилась. Тем более что в газете произошла смена поколений. «Старики» потянулись за бывшим главным редактором в «Московскую правду» — там зарплата выше и привилегии партийной номенклатуры, а «Комсомолец» делали молодые. Литсотрудники — недавние выпускники университетов, заведующие отделами — тридцатилетние ребята, авторы — совсем юные создания и созданьица с московского факультета журналистики. В общем, атмосфера в газете была неформальная. На планерках все хохмили, и Борисову, чтоб поддерживать серьезность комсомольской печати, иногда приходилось рявкать. Легко догадаться, что в молодежном коллективе легко возникали и уж совсем не уставные отношения… Я вспоминаю «Московский комсомолец» как веселое время. Я был типичным шестидесятником, то есть искренне верил в светлое будущее. В том смысле, что рано или поздно, попортив нам, конечно, немного крови, старые пердуны исчезнут, а наше поколение, придя к власти, все построит по-другому. Словом, мерещился некий социализм с человеческим лицом, хотя до этого термина никто тогда не додумался.

Итак, мне двадцать три года, я зав. отделом в газете, со всеми хорошие отношения, и чувствую, что сверху ко мне присматриваются. Какая карьера передо мной открывалась! Оставалось лишь вступить в партию и научиться писать фразы типа «Весь советский народ с огромным подъемом и энтузиазмом встречает…» Кого? Чего? Извините. Не умею.

На розовый автопортрет необходимо срочно поставить кляксу. Шибко умным получаюсь. А разве не делал глупостей? Пример. Тетка лет сорока пяти (тогда женщины в таком возрасте мне казались древними старухами) приносит статью про Щепкинское театральное училище при Малом театре. Статья резкая, а я не любитель пресных статей. К тому же в ней рассказывается о напряженной обстановке в училище, а это наша тема. Интересуюсь в отделе, мол, откуда тетка к нам свалилась? Мне объясняют, что она автор прежнего зава Лёни Чернецкого и что он ей доверял. Чернецкий теперь в «Литгазете», и о нем даже Борисов отзывался с почтением. Какой-то червь сомнения меня гложет — уж слишком резко, похоже на сведение счетов. Но хоть позвонил бы Лёне в «Литгазету», посоветовался… Нет, недрогнувшей рукой подписываю статью в набор, ее с ходу публикуют, на летучке наш отдел хвалят, мы герои.

И вдруг на пороге нашего кабинета появляется народная артистка СССР Вера Николаевна Пашенная, которая не только одна из корифеев Малого театра, но и директор этого самого Щепкинского училища. Она смотрит на нас и говорит: «Ой, какие вы молодые! Я теперь понимаю, почему вас обманули». Я успел Вере Максимовой, нашему спецу по театру, которая, конечно, хорошо знала Пашенную, шепнуть: «Верка, сажай ее на свое место, слушай внимательно то, что она говорит, смотри на нее влюбленными глазами и молчи. Всё. Больше ничего». В общем, Вера Николаевна Пашенная высказала все, что она думает про нашу статью: что все неправильно, училище очень хорошее, а автор статьи — интриганка. Между прочим, как все обстояло на самом деле, я так и не понял, да это уже и не имело значения. Меня поразило несоответствие причины и следствия. Городская комсомольская газета напечатала критическую статью. Ну и что? А народная артистка СССР В.Н.Пашенная не поленилась, приехала в редакцию, чтоб выяснить с нами отношения и парировать критический выпад. Мы по молодости и глупости не понимали, какое острое оружие у нас в руках. А народная артистка, умудренная жизненным опытом, знала, что после таких кавалерийских наскоков летят головы и страдают люди. Статейка в молодежной газете может пройти незаметно, а может, наоборот, послужить началом серьезной кампании, и никогда не известно, как все обернется.

Это было для меня уроком. Позже, работая в «Комсомольской правде», я поехал в Ростов-на-Дону разбираться с местным Театром юного зрителя. Оттуда в газету поступил тревожный сигнал. Я сидел в Ростове неделю, а когда вернулся в Москву, редактор отдела, потирая ладони, спросил: «Дашь им по зубам?» Я объяснил, что в театре напряженка, нет правых и виноватых, а есть конфликт поколений и, на мой взгляд, любое вмешательство извне ухудшит ситуацию. «Тебя же послали в командировку, ты обязан что-то привезти», — настаивал редактор. Я ответил, что не буду раздувать тлеющие угли. «Ну-ну», — сказал редактор, и я понял, что дни мои в «Комсомолке» сочтены.

Уходя из «Московского комсомольца», я сделал все, чтоб на мое место посадили Веру Максимову, хотя будущий писатель и автор «Юности» Володя Амлинский очень рвался в завы. Не умаляя таланта Амлинского, я верил больше Максимовой как журналистке и администратору и, кажется, не ошибся. Вообще, случайное совпадение или нет, но при мне в «Комсомольце» начали публиковаться будущие «начальники» российской культуры. Костю Щербакова я сделал постоянным внештатником и напечатал первые рецензии Жени Сидорова. Потом Щербаков стал зав. отделом литературы и искусства в «МК», затем на этом посту его сменил Сидоров. Во время перестройки Женя Сидоров заимел большой вес и при Ельцине стал министром культуры, а Костя Щербаков — его замом.

«Комсомолка» в разы превосходила «МК» по количеству штата, но из «Комсомольца» вышли не менее интересные журналисты. Володя Кривошеев и Эдик Графов прославились в «Известиях». Леша Флеровский, став главным редактором «Комсомольца», преобразил газету, но ему сломал хребет тогдашний первый секретарь ЦК ВЛКСМ тов. Павлов. Любопытна карьера моего приятеля по «Комсомольцу» Юры Изюмова, которого, кстати, Эдик Графов на дух не переносил. Умные люди уходили из «МК» только на повышение, и Юра Изюмов, дождавшись своего часа, перешел в «Пионерскую правду» замом главного редактора. После «Комсомольца», где наши кабинеты были рядом и мы ежедневно заглядывали друг к другу «на огонек», я как-то случайно пересекся с ним — и не узнал. Всегда рассудительный, сдержанный, спокойный, Юра Изюмов сыпал антисемитскими фразами и, как мне показалось, исподтишка наблюдал, какой это произведет эффект. Я понял, что это маска, что ему так надо, но не понял для чего. Позже разнеслась весть: первый секретарь Московского горкома партии, член Политбюро ЦК КПСС тов. Гришин (известный даже в партийных кругах как жуткий юдофоб) взял Юрия Петровича Изюмова к себе помощником. Прослужив необходимое количество лет в горкоме, Юра Изюмов спланировал под крылышко «первого еврея» Советского Союза Александра Борисовича Маковского в качестве зам. главного редактора «Литгазеты».

А когда я уже был в Париже, советский перебежчик передал мне список чинов КГБ, работающих в литературе. Об этой истории я расскажу особо, а сейчас замечу, что список я спрятал в стол, ибо мне показалось, что это «деза». В частности, сомнение у меня вызвал Ю.П.Изюмов, фигурировавший в списке как генерал-майор ГБ. Правда, перебежчик мне объяснил, что есть секретный указ, согласно которому всем помощникам членов Политбюро ЦК КПСС автоматически присваивается звание генералов госбезопасности.

Что ж, те, кому это интересно, пусть выясняют, а я сижу перед микрофоном, диктую текст и думаю о другом: живы ли эти люди, о которых рассказываю? Ведь в Москву я стал регулярно наведываться последние шесть лет по своим литературным делам, и увидеться мне удалось лишь с Эдиком Графовым, дай ему Бог здоровья, впрочем, как и всем, о ком у меня сохранились добрые воспоминания…

По привычке я свернул в сторону и заплутал огородами. Давайте вернемся в осень 1958 года. Итак, я уже месяцев шесть работаю зав. отделом «МК» и чувствую себя весьма уверенно в этой должности. В «Юности» опубликовали мой рассказ «Идущий впереди», который вроде бы всем понравился. «Советский писатель» издал «Хронику» тиражом всего тридцать тысяч. Тоненькая книжка как сквозь землю провалилась. (В Советском Союзе было издано десять моих книг, и ни одну из них я не видел в магазине на полке. Они исчезали в первый же день продажи.) Никакого эффекта.

Никакого? Мой редактор в издательстве Эля Мороз звонит мне в «МК» и сообщает, что она вставила «Бригантину» в план 1959 года. «Как так? — удивляюсь я. — Вы же ее зарезали!» — «Ты имеешь в виду эту рецензию-донос? — капризно тянет Эля. — Она куда-то затерялась. Никто ее не может найти. Ты очень сожалеешь? А план 59-го года утвержден. Приезжай подписывать договор».

Очевидно, какая-то информация наверх просочилась. Меня вдруг вызывают в «Комсомолку» и говорят: «Ну-ка, покажи свою „Бригантину“». Выбирают из рукописи отрывок и печатают на половине газетной страницы.

Публикация в «Комсомольской правде» — это уже серьезно. Отрывок в «Комсомолке» появился в воскресном номере. А в понедельник утром меня требует к себе Борисов и чуть ли не матом орет: «Толя, ты чего с нами в прятки играешь? „Комсомолке“ даешь, а нам свою повесть не показываешь?» Я объясняю, мол, «Бригантина» — большая вещь, никак в газету не влезет. «Ну и что? Будем печатать с продолжением». Он ее еще не читал, но решение принял. И действительно, «Бригантину» «Московский комсомолец» печатал в течение месяца в каждом номере по какому-то отрывку, а потом это все перепечатывали дальневосточные и сибирские областные комсомольские газеты, и некоторые даже платили. То есть за каждый номер газеты мне начислялся гонорар плюс зарплата, так что впервые в жизни у меня появились деньги. Очень кстати, потому что Маша уже ушла в декретный отпуск.

И вот ситуация. После широкой публикации в комсомольской прессе меня вроде бы официально признали как писателя. Опять же вот-вот должно произойти радостное событие, вот-вот должен родиться ребенок, а я прихожу к главному редактору и говорю: «Михаил Алексеевич, увольняйте меня с работы». Он подскочил: «Толя, что случилось? Что такое?» Я говорю: «Понимаете, я не могу работать, у меня в голове сидит новая книга, я должен ее написать. Я умру, если ее не напишу, понимаете?» Все-таки работа в газете брала много сил, как правило, я засиживался в кабинете где-то до десяти вечера, уж до девяти точно. Какая там книга? Я говорю: «Увольняйте меня». Он спрашивает: «А сколько тебе надо, чтобы написать новую книжку?» — «Ну, вы знаете, месяц. За месяц я ее точно напишу». Был уверен, что напишу очень быстро. Она была у меня вся в голове. Он говорит: «Толь, мы же не звери тут сидим. Конечно, возьми отпуск и спокойно поезжай куда-нибудь».

Я тогда поехал в первый раз в зимние Дубулты, я еще никогда не был в Домах творчества. Я сидел в пустынном доме — летом туда набивалась масса народу, а зимой практически никого — и писал первую свою настоящую вещь, которая называется «Дым в глаза». Я написал ее за двадцать пять дней и вернулся благополучно в газету, а повесть сдал в «Юность». Мэри Озерова заставила меня дописать еще одну главу, развить линию положительного героя «для равновесия» и положила рукопись на стол Катаеву. В этот раз Валентин Петрович очень быстро ее прочел, вызвал меня к себе и сказал: «Из этого можно сделать хорошую сказочку на двадцать страниц. Я понимаю, что вы со мной не согласны, но переубеждать меня бессмысленно. Сделайте из этой повести сказку на двадцать страниц, и я ее напечатаю. Потому что я считаю — вот так нужно, вот так должно быть. А ваши формалистические фокусы…»

Действительно, по тем временам повесть была вызывающе формалистической, чисто по форме интересной. Недаром до сих пор даже молодые писатели меня спрашивают про «Дым в глаза», потому что, как любая проза, она устаревает, какие-то формальные приемы, открытые там, используются другими, но 8 советской литературе они появились впервые в «Дыме в глаза». Поэтому Катаеву в ответ говорю: «Валентин Петрович, вот вы не хотите меня слушать, тогда объясните, почему вы свою вещь „Время, вперед!“ начали так, что первая глава временно пропускается, почему вы сделали такой фокус, тоже формалистический?» Он начал мне объяснять, как он строил «Время, вперед!»: книга у него двигалась по часовой стрелке, каждая глава была как новое деление на часах… В общем, вскрыл структуру своей повести. Тогда я ему начал объяснять построение «Дыма в глаза»…

Это был редчайший случай, когда Катаев беседовал с автором не как главный редактор, а как писатель с писателем. Писатель огромного таланта, литературную ткань он ощущал прекрасно, и он меня услышал. Повторяю, Катаев был разным в разные периоды, тогда он, видимо, чувствовал потепление в воздухе — оттепель возвращалась. И он сказал: «Толя, как ни странно, но вы меня убедили. Будем печатать ваш „Дым в глаза“».

И что я сделал на радостях? Под общее недоумение, ахи и вздохи ушел из «Московского комсомольца»! Куда?

Мой друг уехал в Магадан. Снимите шляпу, снимите шляпу.

Уехал сам, уехал сам, не по этапу, не по этапу.

Этой песни Высоцкого еще не было. А я мог бы сказать: «Она про меня». И самое смешное — все бы поверили. При том вранье, которое сейчас встречаешь в мемуарах, это показалось бы безобидным преувеличением.

Может, мне наскучил «Комсомолец»? Наоборот, все больше нравился. Нравилось ходить по тетрам и в Дом кино. Нравилось быть начальником. Нравилось, что все хорошенькие выпускницы журфака делают вокруг меня круги. Почувствовал, что прикипаю к креслу, что начинает заманивать номенклатурная карьера и что сейчас у меня хватит решимости послать все это к черту, а через год — кто знает…

Борисову сказал, что писателю надо ездить по стране, изучать жизнь. «Куда? — спросил Борисов. — Куда летишь? Мы даем тебе командировку». Ну, раз они такие добренькие, я назвал самую отдаленную географическую точку, которая пришла в голову, — Магадан.

Устроил прощальный банкет в «Метрополе» для моих редакционных друзей и на следующее утро сел в самолет. До Магадана добирался более суток. Самолеты тогда двигались так: два часа летели, час заправлялись в аэропорту. После Иркутска, когда самолет повернул на север, я увидел вершины Яблоневого хребта, а под крылом, в «зеленом море тайги», не нашел ни единого человеческого жилья.

«Вставал на пути Магадан, столица Колымского края». Со всеми соответствующими ассоциациями. Но я же не по этапу. Плюс знаю, как система функционирует. В обкоме предъявляю командировочную бумагу и свою красную ксиву зава «Московского комсомольца», которую Борисов мне оставил. Сразу мне бронируют номер в гостинице. Высокий обкомовский чин интересуется, чем мы обязаны такой чести, — не каждый день к ним прилетает корреспондент столичной газеты. А когда понял, что я не расследую какой-нибудь скандальный факт, а прибыл с самыми мирными намерениями, то позвонил в совнархоз.

В те годы все громкоговорители на площадях и радио-точки в поездах и парикмахерских изрыгали песню Эдика Иодковского: «Мы пришли чуть свет, друг за другом вслед, нам вручил путевки комсомольский комитет, едем мы, друзья, в дальние края, станем новоселами и ты и я!» И в совнархозе заверили, что организуют мне поездку к комсомольцам-добровольцам, которых много понаехало.

Пока они соображали, я бродил по этажам и знакомился с обитателями кабинетов. Совсем другая публика, чем в обкомах и горкомах. Крепкие хозяйственные мужики. Явно давно на Севере, явно привыкшие к командным должностям. Ну да, поток вольнонаемных хлынул сюда после 56-го года, привлеченный большим северным коэффициентом. А кем они раньше командовали? Ответ напрашивался, да я не спрашивал. Впрочем, однажды сделал намек. Дескать, хочу прокатиться по Колымской трассе, но Пал Петров Александров (с ударением на последнем слоге — так его уважительно величали в Совнархозе) усмехнулся: «Не осталось лагерей на Колыме. А вы полетите в Певек, оттуда вас на попутных тракторах доставят в глубь Чукотки, на прииск Комсомольский». Я присвистнул. В такую глубинку забраться и не мечтал!

Вообще Пал Петров Александров откровенно показывал, что газетчиков он в гробу видал и никакого трепета перед прессой не испытывает. Лишь когда я ему объяснил свой план: работать как простой рабочий, жить в общежитии, а не в домах у начальства, никто не должен знать, что я из газеты, я студент, приехал на заработки, — лишь тогда Пал Петров смягчил тон: «Вот это дело. Так, пожалуй, вы поймете, что к чему. А то ходят денек, черкают в блокнотик, а потом пишут всякую ерунду».