ЛОЖЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЛОЖЬ

Мы выходили из театра.

– Что это, снег?.. — Валентина Львовна прищурилась и подняла лицо. Шел мелкий, пушистый, серебрящийся снег. Ночь казалась сыровато-синей.

Из нескольких смежных входов театра тяжело выкатывалась черная, закутанная, медленная толпа. Прилежащий тротуар запружен ею. Как многие идут по двое: муж и жена, любовники. И мы рядом, под руку. Это тайно сближает и нас.

– Подержите, пожалуйста, на минутку… — Валентина Львовна передает мне портмоне и платок. Освободив таким образом руки, останавливается на портале театра и надевает, старательно застегивает перчатки.

Затем я опять беру ее под руку.

Вам очень идет этот капор. Сейчас в темноте он кажется почти белым. Сегодня вы особенно хороша.

Я уже две недели ухаживаю за Валентиной. С первой же нашей встречи у общих знакомых, где она была вместе с мужем, что-то установилось между нами. Завлекающая какая-то игра, острая и пряная. Валентина красива, это все говорят и мне самому это кажется. Сегодняшний вечер должен многое решить.

Длинными рядом выстроились извозчики. Ближайшие суетливо поднялись над своими пролетками, наперерыв предлагают услуги, что-то вперебой кричат. Те, что вдали, еще неподвижны, плотно осели на козлах, скорчились, запрятались в кожухи: может быть, спят. У трамвайной остановки, чернея, сгущается толпа.

– Поедем? — спрашиваю я Валентину, останавливаясь около извозчика. Тот уже прихлестывает лошадь.

Валентина хочет, однако, еще немного пройтись. Чудесная ночь. И что снег идет — приятно. Только не так быстро надо идти. Говорит она это с кокетливо-капризным видом.

Я теснее беру ее под руку, и мы медленно подвигаемся к широкому, запятнанному разноцветными бликами, снежно-искрящемуся тротуару. Валентина выше меня, и идти мне с нею очень удобно. Говорим о театре, об общих знакомых, потом о любви. Я часто вглядываюсь в нее сбоку. В ней странное сочетание томной лености, проникающей всю ее крупную, красивую фигуру, – с мелкими, грациозными жестами и оживленной игрой лица. Иногда что-то искусственно-деланное, слегка лживое чувствуется в этом оживлении. Конечно, это все та же привычная, полусознательная игра, которая ей так свойственна, которая опутала все наше знакомство, невольно передаваясь и мне.

– Любовь? — звонко смеется Валентина. — Что это вы все говорите о любви? По-моему вы сентиментальны! Я ведь знаете, не признаю этой вашей любви. И без нее можно все взять от жизни. Лишнее только беспокойство и осложнение.

– Да, но без любви могут ли отношения быть сколько-нибудь захватывающими и интересными? Не сузится ли тогда все до крайности? Впрочем, иногда вы правы: часто любовь только условный термин, без которого люди искренние могли бы обойтись.

– Вы находите меня лживой? — через несколько шагов удивленно опять перебивает она меня. — Неужели? И это вам не нравится? А мне все кажется, я слишком простодушна. Это неудобно для замужней.

На перекрестке я останавливаюсь и опять предлагаю ехать. Валентина согласна, но сейчас же добавляет: домой. Я вижу из этого: она угадывает мои невысказанные намерения; значит, о том же думает, что и я.

– Почему домой? Рано… — Я многозначительно сжимаю ее локоть. – Пойдемте куда-нибудь, Валентина.

Она делает удивленные глаза и даже повертывается ко мне с непонимающим видом.

Куда же это мы можем поехать? Ночью? Что это с вами?

Я не верю ее удивлению. Хочется ей сказать, чтобы она оставила притворство. Но чувствую, этого нельзя: надо самому, как она, играть и притворяться.

– Валентина, не мучьте меня. Ведь вы же понимаете, это должно быть. Мы не дети с вами. Столько раз, так жадно я уже об этом думал. Вы должны быть моей.

Она начинает вдруг звонко и деланно смеяться.

– Это мне нравится! Почему же я должна? Мало ли о чем вы можете думать! Вдруг ночью куда-то с ним ехать! Уверяю вас, я к этому не привыкла.

При последних словах лицо ее принимает холодное, равнодушно-презрительное выражение. Некоторое время неловко, напряженно молчим. Потом я опять начинаю убеждать ее, не веря себе сам, осторожно подыскивая слова…

Мы уже далеко отошли от театра. Извозчики здесь не выстроены в ряды: одиноко дремлют на перекрестках. За широкою, мглистою площадью тесная и мрачная открылась улица. В ней тихо: точно щель она между стенами, между сплошными громадами домов. Сомкнутся дома, и ее не будет. Откуда-то сверху падает белый, беспокойный электрический свет, беспрерывно вздрагивает он, и тогда чудится, — там наверху проносятся буйные, неистовые вихри. Внизу — тишина.

– Зачем же мы, однако, идем? — вспоминаю я. — Если и домой, все же можно ехать.

Мы садимся на извозчика. Все еще некоторая неловкость и отчужденность между нами: я не нахожу о чем говорить. Говорю поэтому много и беспорядочно: все, что приходит на мысль. Смотря вокруг, отмечаю свои беглые впечатления. Вот выехали на широкую улицу,— приятно. Какой странный сейчас город: сумрачно-влажный, пятнисто-мутный. Словно затоплен, залит он чем-то: по крайней мере, здесь внизу. Фонари — точно капли разноцветного воску, застывшие во мгле. Нет, не похоже. Мы все невнимательны к окружающему: не умеем видеть, не умеем назвать. Разве лишь в юности бываем иными. Рассказать о юности?.. Когда-нибудь в другой раз. Удивительно: люди, встречаясь, всегда говорят о прошлом. Вступая в новую любовь, вспоминают о прежних. Это не лишено трагизма.

Валентина слушает меня с видимым вниманием: даже повернулась ко мне и широко раскрыла глаза. Мне и в этом чудится легкое, кокетливое притворство. И я вижу, она уже не сердится на меня, – странная, лживая женщина. Я теснее обнимаю ее за талию, привлек к себе. Она не противится. Тогда, оглянувшись, достаточно ли пустынна улица, я целую ее в губы. Она упрекающе смотрит на меня; молчит. Вся она выглядит теперь тихой, слабой, покорной. Почему вдруг такая перемена? Опять начинаю просить ее куда-нибудь со мною отправиться, хотя бы заехать в ресторан. По-прежнему отказывается, но уже гораздо менее решительно.

– Ну, вы согласны, ну, не надолго, на полчаса? Ведь вы озябли. Хорошо? Там тепло и музыка. Смотрите, как приветливо везде освещены окна.

Она смущена, словно наивная девочка.

Но ведь это же не принято. Что вы делаете со мною?.. — Стыдливо потупляет глаза.

Я чувствую, она согласилась. Она поедет со мною в кабинет ресторана, поедет и дальше, куда я захочу. На минуту я даже слегка разочарован. К чему же было тогда это притворство? Вдруг странным и невероятным кажется, что должно произойти.

– А ваш муж где сегодня? – необдуманно спрашиваю я. Тотчас же понимаю, не следовало упоминать о муже. Она смотрит на меня укоризненно. Я беру ее руки и, как бы прося прощенья, целую похолодевшие пальцы.

У подъезда ресторана я решительно останавливаю извозчика. Валентина не возражает. Я помогаю ей сойти. Швейцар широко распахивает перед нами дверь.

– Кабинетик? – услужливо догадывается лакей.

Я осторожно веду под руку свою даму. Мельком взглянув на нее, удивляюсь. Горделивая неприступность и холодная строгость у нее теперь на лице. Такою я ее еще не видел. Но это уже для лакеев.

Мы входим в кабинет. Официант, суетись, поворачивает электрический выключатель. Из тьмы возникает блестяще сервированный стол, зеркало и красная плюшевая мебель.

Я заботливо вглядывалось в широкий диван. Валентина с спокойно-горделивым, слегка недоумевающим видом стоит у стада. Лакей снимает с нее заснеженную шубу.

* * *

В клубе, в многолюдной зале мы ужинаем все вместе: Валентина, ее муж, я и еще несколько знакомых. Среди них – журналист Кудерьков, адвокат Пролетов, какой-то студент с женою. Волнующе властно охватило залу электричество: средняя большая люстра похожа на пышный букет бледно-желтых лютиков. Медленно и шумно рассаживаемся мы вокруг круглого стола в углу.

Валентина очень интересна сегодня. На ней цельное синее платье, плотно облегающее ее эффектную крупную фигуру. Она имеет успех: окружена поклонниками, шумно соперничающими друг перед другом. Политехник Булгак, похожий на деревянную куклу, весь вечер словно пришпилен к ней.

Я разговариваю с Владимиром Владимировичем, ее мужем. Он вяло расспрашивает меня о моих работах. Что-то замкнутое и недоброжелательное в нем. Таков он со всеми. Мне кажется, он во всех подозревает любовников жены.

Валентина мало со мною говорит, весь вечер держится в стороне. Я ее понимаю: тактическая хитрость — после того, что было между нами. Поэтому и я к ней не подхожу: остаюсь среди немногих, что не ухаживают за ней.

– Летом необходимо отдохнуть, — сообщает мне Владимир Владимирович, очевидно, что его самого интересует. — А на наших дачах какой же отдых. Вот, как в прошлом году, съездить за границу, в Швейцарию…

Я смотрю на Валентину. Вот она смеется, немного наклоняется, смеясь. От смеха дрожат плечи и грудь. А вчера я целовал эту грудь, целовал тело, теперь скрытое синим платьем, лишь лукаво намекающим на его пышную красоту. Догадывается ли кто-нибудь о вчерашнем? По ней, по ее лицу нельзя ни о чем догадаться. И мы врозь все время, и ничто, по-видимому, не связывает нас. Странно, что так бесследно проходит любовь.

– Особенно много русских в Давосе, — продолжает рассказывать Владимир Владимирович. — Целая колония. Мы там со многими перезнакомились. Но жене, в конце концов, наскучило. Маленькое, в сущности, местечко…

Я вижу, Валентина обернулась к нам, вот перегибается и хочет что-то сказать мужу. Он встает и подходит к ней. Весь вечер она с ним умеренно-нежна и внимательна: как нужно. Я не вслушиваюсь в разговор, но я знаю: в нем притворство и ложь.

Затем к ней подводят познакомить какого-то студента. Она быстро прищуривает глаза и подает ему руку – обычным своим жестом, как-то с отвесу, сверху, кокетливо и горделиво приподымая локоть. И в этом движении, в манере подавать руку есть у нее что-то деланное, неискреннее: какая-то осознанная горделивость.

Новый студент – Дорошевский и пишет стихи. Он усаживается возле Валентины и. я слышу, она сейчас же начинает говорить с ним о литературе. С подчеркнутым интересом переспрашивает его. Как мне знакомо все это.

Кудерьков бешено стучит вилкой по тарелке:

– Человек! Человек!.. Кто тут подает? – Он взял на себя роль распорядителя. Передает карточку соседям, осведомляясь: – А вам что? – Дает обстоятельные объяснения лакею.

Владимир Владимирович заказал себе почки в мадере и сидит теперь молча. Я замечаю, у него очень худые, некрасивые и волосатые руки. Мне неприятно на них смотреть, словно это как-то касается меня. Неприятно и то, что мы рядом. Пробую опять с ним заговорить.

– В Италии вы тоже бывали? Только в Венеции? А в следующий раз куда собираетесь?

Разговор за столом делается общим. Говорим о современной литературе, о предстоящем благотворительном концерте, в котором участвует Валентина Львовна, об аресте Симоновского. Валентина всем интересуется, поддерживает каждую тему. Видно, что она светская женщина и образована и умна. Но я чувствую в этом какое-то равнодушное приспособление к собеседнику, к обществу, ту же обычную ее неискренность. С удивлением замечаю в себе странную к ней вражду.

– Вы пишете поэму? – спрашивает она Дорошевского. — Это любопытно… Осенью издадите сборник? Не забудьте мне при­слать.

Затем откидывается на стул и говорит, прищуриваясь, с ленивой грацией:

– А что выходит сейчас интересного? За последнее время я так от всего отстала. Просто стыдно признаться.

– Господа, господа за дело! — хрипит Кудерьков. Вино подано. За ваше здоровье, – чокается он с Валентиной. Она изящно протягивает ему бокал, обнажая прекрасную руку.

Рукой этой завладевает Булгак и долго целует ее у локтя. Валентина громко смеется. Она смело кокетничает со всеми при муже, позволяет целовать себе руки, ухаживать весьма отважно. Как понятна эта тактика: раз это делается открыто, при муже, значит, все невинно и здесь нечего подозревать…

– Ухаживал за мной? Даже серьезно? – смеется Валентина ответ на что-то сказанное Булгаком. – Да разве за мной можно серьезно ухаживать! Мы с ним на третий же день поссорились. Он говорит, что это скучно и несовременно: быть добродетельной женщиной и любить своего мужа.

Последние фразы она произносит очень громко. Я понимаю: это говорится для мужа.

Кудерьков уже подвыпил.

— Я что, старая газетная крыса. Репортер и шантажист! Полнейшая бездарность! Но вы думаете, меня не любили? И еще как любили! Валентина Львовна, пожалуйте ручку.

Валентина Львовна и здесь считает долгом поддержать.

– Любили? В самом деле? Расскажите. Красивые, лучше меня? — В последних словах чувствуется какой-то вызов. Не отнимает от его губ руки.

Все беспорядочнее, все беспокойнее становится в зале. Шум у нас, шум за соседними столами. Беспрерывно кто-то входит, уходит, утомительно мелькая перед глазами.

Становится тягостно. Хочется уйти, уединиться, передумать что-то. Я отодвигаюсь от стола, как бы для того, чтобы лучше следить за оркестром. В задумчивости смотрю на стены, на электрические бракеты. Лютики люстры кажутся мне потускневшими: увядают. Вот опять наливаются острым, золотистым светом. Вся эта вечерняя яркость точно – горячечный сон. Легкий, млеющий туман окутывает залу. Что это, – дым папирос или пелена моей захмелевшей грезы?

Опить вглядываюсь в Валентину, смотрю на ее белые, полные руки, улыбающееся лицо. Вспоминаю все: наше первое знакомство, когда она тем же обычным своим изыскано деланным движением подала мне руку и, слегка прищуриваясь, внимательно беседовала со мною о том, что должно меня интересовать, вспоминаю дальнейшее – комедию сопротивления, комедию неопытности и смущения в тот вечер после театра и, наконец, наши ласки, чувственные, бесстыдные, опытно изощренные, которым мы тщетно старались придать характер беззаветной страсти. Все от начала и до конца была ложь.

– Василий Петрович, а Василий Петрович! – Я обертываюсь, это кричит мне Кудерьков. — Что это вы замечтались, батенька? Будете пить шампанское?

Я подвигаюсь к столу, беру стройный, наполненный бледно-золотою влагой бокал и опять начинаю разговаривать с Владимиром Владимировичем. На этот раз говорит он о квартирах: как трудно найти подходящую. Очень жалуется на своего швейцара, который ленится вставать по ночам. И при этом, как все они, швейцар, по его мнению, сыщик.

Меня странно занимает разговор с этим скромным и печальный человеком, обманываемым мной. Но вместе с тем неприятно его присутствие, то, что он рядом со мной. Словно от этого еще явственней, еще нестерпимей становится ложь нашей любви. Что связывает меня с Валентиной? Что это за женщина, кого любила она до меня? Кого любит теперь?

Адвокат Пролетов, лысый, полный, молодящийся франт с кошачьими усами пьет с Валентиной ликер. О них что-то говорилось: конечно, он ее любовник. Булгак? Нет, этот недавно лишь познакомился, этот — будет. Впрочем, как знать. Кудерьков? Я смотрю на пьяное, изможденное, лохматое лицо Кудерькова. Возможно.

Вспоминаю, что вот весь вечер со мною она не говорит, я к ней не подхожу и ничего не заметно между нами. А между тем она отдавалась мне. Значит, то же возможно и с другими? Кто же они, где? Я встревоженно оглядываюсь в зале… Вдруг Валентина встает с своего места и приближается к нам. Сначала подсаживается к мужу, что-то ласково с ним говорит, кажется, спрашивает, не слишком ли он утомился. Потом обертывается ко мне.

— Вы что же, ко мне не подошли за весь вечер? Владимир, что это с ним? Извольте за мной ухаживать.

Я стараюсь оживиться. В том же шутливом, что и она, тоне громко отвечаю, что потерял всякую надежду, видя столько соперников и зная ее добродетель.

Ответ ей, по-видимому, понравился.

– То-то. Целуйте, – Она демонстративно протягивает мне руку. Раз это делается при муже, значит, здесь нечего подозревать.

Затем она берет меня под руку, и мы отправляемся гулять по залу. Она тесно и многозначительно опирается о мою руку и сразу делается очень нежна. Обещает завтра быть у меня, пробыть долго. Муж куда-то уедет.

Когда мы вернулись, Кудерьков организовывал поездку за город. Спросили Валентину. Она сейчас же согласилась. Мне не хотелось, чтобы она ехала, не хотелось ехать и самому. Я сказал ей об этом. Она удивилась, сочла это ревностью, недоумевала, не хотела понять, почему мне это неприятно.

Отправились все за исключением Владимира Владимировича и женатого студента, уехавшего с женою домой. Пьяно кричали и хохотали, садясь на тройки. Пролетов шептал что-то на ухо Валентине, касаясь ее усами. Булгак ловко подсадил ее в сани…

* * *

Два часа ночи. После свидания у меня я провожаю домой Валентину. Молчаливо едем мы на тряском извозчике по мокрой, развороченной, размытой оттепелью улице. Чуть обозначился рассвет.

У меня ощущение, что я должен что-нибудь говорить, что молчание неудобно. Но говорить нечего, и мы так явно друг другу не нужны. В памяти — взбудораженные простыни, раскинутое женское тело, нетерпеливое раздевание и усталое одевание с докучным застегиванием крючков на спине. На губах странная сухость после поцелуев. Тягостное на что-то недовольство и разочарование.

Я смотрю на нее: у нее усталый, покорный, безразличный вид. Лицо как-то заострилось и кажется бледнее и худее обыкновенного. Глаза упрекают меня за то, что я сделал с нею. Я молча целую ее бледную, холодную руку.

— Который час? Ужели уже два? — спрашивает она. – Господи, что я скажу мужу… Ведь я же говорила, давно пора ехать.

В ее голосе на минуту слышно то же недовольство и раздражение, что я чувствую в себе. В этот миг так ясно, что мы совсем друг другу чужие, что мы оба недовольны и почти враги.

– Смотри, – указываю я Валентине, чтобы что-нибудь сказать, – какой странный зеленоватый свет в этих окнах. Словно за ними озаренное морское дно. Какие-то цветы. Точно водоросли, что тянутся к свету. Она равнодушно повертывается к окнам и смотрит на них. Затем мы опять молчим. Я рад, когда мы подъезжаем к ее дому.

Мы прощаемся у подъезда, и я нажимаю звонок. Показывается швейцар, тот самый, которого бранил Владимир Владимирович. Еще раз кивнув мне, Валентина скрывается за дверью. Я опять сажусь на извозчика, и он еще медленнее, еще неохотнее везет меня домой. Думаю о Валентине.

Вот сейчас, быстро стуча высокими каблуками, поднимается она по лестнице, осторожно открывает хранящимся у нее в ридикюле ключом входную дверь своей квартиры, привычной рукой находит электрический выключатель в передней. Быстро скинула манто и капор. Подобрав юбки, чтобы не шелестели слишком громко, направляется в спальню. Молчаливы и таинственны комнаты ночью. Муж уже спит. В спальне спущены, вероятно, тюлевые занавески, и светлеющая ночь отпечатала на них квадраты окон. Холодно мерцает зеркальный шкап. Поспешно, но стараясь не зашуметь, раздевается Валентина. Вот, подойдя к зеркалу, смотрится в него. Углубились глаза, и все лицо устало и бледно. Спутаны волосы: торопясь после свидания, лишь небрежно успела она сколоть прическу. Поскорее распускает она волосы, чтобы не увидел муж: перечесывается, как обычно на ночь. В это время муж просыпается: он всегда просыпается, рассказывала Валентина. Уж не подозрения ли мешают ему спать? Что же делает она? Подбегает ли к нему с шаловливым видом, поспешно обнимая, рассказывая, где была, как веселилась на балу, как каталась за городом? Или спокойно остается на месте, медленно перебрасывая из руки в руку густые волосы, заплетая на ночь темно-русую косу? Лицо непроницаемо, холодное и спокойное, лицо полно лжи. Муж что-то спрашивает, равнодушно и боязливо — чтобы не выдать подозрений, ревнивой своей тревоги. Она спокойно отвечает, она лжет так искусно. А потом что делает она? Что делаешь ты потом, Валентина? Ложишься в кровать? Он тебя обнимает? Не противны тебе его ласки? Может быть, ты находишь даже удовольствие в этом, в этой смене и сравнениях? Что говоришь, что шепчешь ты ему? То же ли, что и любовнику?

Ты привыкла лгать, это тебе не трудно? Но какой тягостной, какой пошлой становится от этого и наша любовь!..

Пролетка дает резкий толчок, я поддаюсь вбок и едва не падаю. Усевшись опять, осматриваюсь. Как медленно мы едем. Все тот же белеющий снегом бульвар, словно непомерною хворостиной, утыканный голыми, чахлыми деревьями. Хлюпают лужи под колесами, тяжело дышит, посапывает усталая кляча.

— Поспеши извозчик! Совсем шагом поехали!

Извозчик встряхивается, взмахивает вожжами. Стук копыт становится бодрые и чаще. Сбоку тянутся бесконечные, тусклые дома. Явственно светлеет. Бледно-серый рассвет, нерадостный, как мои усталые мысли.

Я думаю о своей жизни. В это зимнее, в это серое утро унылой до ужаса кажется она мне. Был ли я хоть когда-нибудь, хоть на минутку счастлив?

Отрочество, почти детство… Утро дней моих, — оно не было безмятежно. О, ранние жуткие грезы о женщине, удивление перед непонятным и властным, нечистые уединения, сладострастие наедине. Нежным мальчиком я уже мучительно тосковал, уже был задавлен полом… Темное утро, оно отуманило всю жизнь.

Юность. Многие ли, как я, отдают свою юность разврату? На улицы и бульвары приносят не расточенную жажду любви, женщину познают в проститутке. Грезя о счастье, не умеют его взять и в публичных домах тоскуют о нем до безумия. Одиночество, болезни, безнадежная тоска, — слишком горькая расплата за наивность и ошибки юности. Завернули налево, в узкую, длинную улицу. Едва переступает, тяжело плетется лошадь. Медленно никнет, пошатывается, засыпает извозчик. Город вокруг — как неподвижное видение, которое пугает, которое хочется отогнать.

Дома, дома,— серые, белые, желтые. Ящики, смешно перегороженные внутри, истыканные окнами, набитые людьми. Еще светло в некоторых окнах. Не все улеглись: есть как и я — неспящие. Что делается теперь в этих домах? Если бы разом сорвать с них покрышки, и в каждый заглянуть, в каждое отделение, в душные норы людей. Что делают приютившиеся там? Обнимают друг друга, шепчут смешные, опьяняющая, лживые слова? Или уже успокоились теперь: спят по двое и в одиночку, вытянув потные. Осмысленные тела.

Знаю я, знаю я это. Счастье близости, оно так же безумно, как и уличный разврат. Милая моя жена, меня покинувшая, оскорбленная и несчастная, ты все же никогда не понимала и не поймешь меня.

Чавкают копыта, словно захлебываются в лужах, тяжело дышат, посапывает лошадь, извозчик клонится ниже и ниже. Когда же доедем мы? Дома, дома, нет нм конца, бледно и бесцветно утро. Город — как неотступное видение, как безумный, усталый бред. Погоняй, погоняй, извозчик!

* * *

Я сижу за письменным столом и пишу письмо Валентине. Сегодня вечером — наше свидание, но я его не хочу. Сейчас пошлю письмо с посыльным. Я прекращаю наш роман. После, наверно, раскаюсь: все равно.

Я пишу на Вы. Мы, в сущности, до того остались чужды друг другу, что так и не приучились окончательно к ты. Ты — по привычке, приобретенной с другими, мы говорили друг другу лишь на постели.

Вот мое письмо:

«Валентина, мне придется Вас сейчас удивить или даже вызвать Ваше негодование. Впрочем, нет, это преувеличено. Вы останетесь равнодушной, а как женщина умная, не очень будете и удивлены, об одном прошу: не поймите меня превратно.

Помните, в одну из первых наших встреч мы говорили с Вами о том, как часто люди обманывают друг друга: говорят "люблю", когда только — желают. Разве нельзя относиться ко всему просто в прямо, брать наслаждение без условных разговоров о любви? Мы с вами попробовали это: любили, не любя. И вот я вам хочу оказать, что далее это для меня невозможно.

Как странно, – мы хотели быть прямыми я искренними, но разве мы обошлись без лжи? Может быть, мы-то особенно много лгали. Избегая любовных разговоров, разве выдуманными чувствами не старались мы разукрасить нашу связь, оправдать ее перед собою? Ведь лгут, не только говоря лживое; лгут еще больше, притворяясь, что верят друг другу, намеренно не замечая чужой лжи. А за этим – основная; самая глубокая ложь: то, что мы, не любящие, были близки, проделывали, имитировали любовь, которой между нами не было.

Так тягостно, так невыносимо было чувствовать мне это не раз. Каждое движение, каждое слово, каждый мелкий эпизод между нами казался мне тогда лживым, притворным, чем-то оскорблял меня. Каждое слово было достаточно для разрыва. Вы сама с Вашим житейским тактом, которым так гордитесь, с Вашим приспособлением к окружающему и привычной неискренностью — представлялись мне каким-то олицетворением лжи, символом нашей искусственной любви. Даже в Вашем имени – Валентина – в его звуках чудилась мне та же показная, мягкая ложь. Оно очень характерно для Вас – Ваше имя. Минутами я Вас почти ненавидел. Я допускаю, — все это и неосновательно, и болезненно во мне, но я уже не могу иначе. Вероятно, я, в самом деле, сентиментален, как Вы однажды меня назвали, но сейчас я думаю, — адюльтер еще не любовь, одна чувственность не утоляет и нельзя жить с женщиной только потому, что у нее красивое и белое тело. Другой любви, иных отношений, правда, у меня не было никогда. Согласитесь, что я очень несчастен.

Не осуждайте меня. Я не знал, не мог предвидеть, что все это между нами кончится так. Пожалуй, я сам себе теперь удивляюсь. Конечно, не раз и очень горько я буду раскаиваться в том, что сейчас делаю, что лишился Вас. И все же, это необходимо.

Прости меня, Валентина».

* * *

На свое письмо я не получил никакого ответа, все между нами сразу оборвалось, отмерло, — просто, легко и бесповоротно, словно и не было ничего. Как что-то не свое, лишь прочитанное или рассказанное кем-то,— вспоминалась Валентина. Скоро я почта перестал думать о ней.

Мы встретились в симфоническом концерте. Уже по дороге я думал, что могу там увидеть ее; может быть, это было предчувствием. Войдя в залу, я сейчас же столкнулся с ее мужем. Мы раскланялись, и он почему-то предупредительно мне сообщил, что и жена здесь. Я отнесся к этому равнодушно и поспешил занять свое место.

Было много народу: нарядно и шумно. Празднично сверкала огромная люстра вверху; озабоченно мелькали красные капельдинеры. Вот все притихли: началось. Звенит, гремит, ухает и рыдает оркестр. Кажется, это звонит, поет, сжимается и расширяется вместе с звуками вся зала. Все здание – точно огромный, громогласный, могучий духовой инструмент. Или это голоса вселенной, властная перекличка стихий? Маленькими и жалкими перед величием и грозою звуков казались люди.

Валентину я увидел в первом же антракте. Она шла мне навстречу между рядами. Она не одна, с ней Булгак и еще какой-то незнакомый мне белокурый господин в пенсне. Она похорошела: стройная, пышная, или к ней так идет это кружевное, светло-серое платье? Вот она увидела меня: сейчас же быстро наклонилась к своему спутнику и что-то оживленно начала ему говорить. Взяла его под руку: наверно, это новый любовник. Поравнявшись с ней, я поклонился ей — безмолвно и серьезно. Она, почти не глядя на меня, пренебрежительно мне кивнула, ни на секунду не прерывая разговора со своим блондином. Затем еще несколько раз, не обращая на меня никакого внимания, проходила мимо. Так было явно, что мы совсем чужие, что ничего нет между нами, что все, решительно все проходит бесследно.

Второе отделение. Под рыдание и мятеж звуков я думал — тоскливо и тяжело. О своем одиночестве, о невозможном счастье. Вспоминалась жизнь. Почему разорвал я с Валентиной?.. Уехал рано домой, с ней не простившись.

Потом еще несколько раз встречался я с нею — на улице, в театрах. Едва кланялись — спокойно и безразлично. Удивительно легко обрывается любовь. О ее жизни я знал немного: слышал, что молва приписывала ей то того, то другого любовника. Никогда больше я не сказал с ней ни слова.