Глава первая ПО ТУ СТОРОНУ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая ПО ТУ СТОРОНУ

1

В памяти москвичей на долгие годы сохранилось первое впечатление от небольшой картины Василия Ивановича Сурикова «Менщиков в Березове», показанной на одиннадцатой выставке передвижников. Когда Сергей Рахманинов увидел ее, ему шел четырнадцатый год, а картина висела в Третьяковской галерее уже долго. Но с той поры он никогда не мог пройти мимо нее, не остановившись.

Почему она пришла ему на память именно в тот серый декабрьский день, он понял не сразу. А когда понял, только сумрачно усмехнулся.

Правда, не сибирская рубленая изба дала ему приют, а чопорный и холодный (почему-то очень холодный) номер фешенебельной шведской гостиницы. Не пурга за окнами, а шумные нарядные толпы, гомон, веселье, огни, большой предпраздничный торг!

Был канун рождества. За окнами просторной полутемной комнаты в сумерках поминутно вспыхивали разноцветные звезды бенгальских огней. Без умолку звонили чужие «пустые», словно жестяные, колокола.

И он сам был вовсе не похож на того властного, заросшего седеющей колючей щетиной и все еще страшного в своем бессилии и падении старика с картины Сурикова. Но было что-то внутренне роднившее их.

Даже в дни крушения Первой симфонии он, Рахманинов, не испытывал такого глубокого, такого беспредельного отчаяния. Его никто не сослал и не изгнал. Он сделал это сам, по своей доброй воле.

Эти рослые, спокойные, очень румяные и самоуверенные люди, учтивые и доброжелательные, были в то же время бесконечно чужими. Подобное чувство к окружающим он за долгие годы испытал впервые.

В середине января 1918 года Рахманиновы выехали через Мальме в Копенгаген по узкому «коридору», свободному от немецких мин. С большим трудом удалось снять нижний этаж зимней дачи в одном из пригородов Шарлоттенмюнде. Первое жилье «по ту сторону» оказалось не слишком уютным.

Незнание датского языка делало на первых порах самые простые вещи сложными.

Наталья Александровна приняла на себя бремя хозяйственных забот. Чтобы облегчить ее труд, Сергей Васильевич вызвался топить печи. Усилия вдохнуть хотя бы призрачное тепло в пустые холодные комнаты отнимали добрую половину дня. Вторую он проводил у рояля. Необходимость беречь руки тяготила его. Начала трескаться кожа возле ногтей.

В феврале Наталья Александровна, поскользнувшись на льду, сломала руку. У девушки, которую нашли Рахманиновы для услуг, обнаружилась эпилепсия.

Пятнадцатого февраля Рахманинов впервые выступил в Копенгагене. Он играл свой Второй концерт с дирижером Хобергом. До конца сезона он выступил в одиннадцати симфонических и камерных концертах. Это дало возможность расплатиться с, долгами.

За эти месяцы созрело важное решение. Он понял, что творить в отрыве от всего, что ему близко и дорого, он не сможет. Это не временно, а, как видно, на долгие годы. Жизнь на чужбине и воспитание девочек потребуют больших затрат. Единственный выход — готовиться к карьере концертирующего пианиста. Гипнотический ореол, окружавший его, авторские в основном, выступления, если еще не рассеялся окончательно, вскоре исчезнет без следа. Он должен отныне полагаться только на свои руки, готовить большой и разнообразный репертуар из чужих произведений. Как художник, он никогда не умел довольствоваться внешним, средним, посредственным. Не техническое мастерство было целью, которую он перед собой поставил, но совсем другое — совершенство творца-музыканта, быть может еще не достигнутое никем.

Долгие годы спустя с улыбкой искренней приязни и благодарности музыкант вспоминал маленькую приморскую страну, приютившую его, ее трудовой народ.

На первых порах все казалось странным: и колонны велосипедистов, нагруженных разнообразной поклажей, катящихся непрерывным потоком по улицам и бульварам, и крылья огромных каменных ветряков, вертящиеся тут же среди города над головами прохожих, и неимоверно зеленая трава на дамбах и косогорах, и белые рассыпчатые облака, пролетающие низко над кровлями, задевая трубы с флюгерками. Облака эти, кажется, пахнут водорослями и морем. В облачных складках сквозит бирюзовое северное небо.

— Выступления в Дании, — говорил композитор позднее, — не приносят большого материального успеха, но я делаю это просто для собственного удовольствия. Датчане в музыке, так же как и в технике, отстали примерно на сто лет. Вот почему у них еще осталось сердце. Странно наблюдать целый народ, у которого есть еще сердце! Конечно, скоро этот орган атрофируется и превратится в музейную редкость.

Но пока оно еще билось. И иногда казалось, что это стучит, не умолкая ни ночью, ни днем, сердце поэта, великого сына Дании — Ганса Христиана Андерсена.

Все рушилось в этом мире. Прибалтика, Белоруссия, Украина и Дон лежали поверженные под немецким сапогом.

Еще в июле Рахманинов получил почти одновременно три приглашения из-за океана. Альтшуллер предлагал двадцать пять концертов в Нью-Йорке, Вольфзоны сулили контракт на два года в Цинциннати. Третье приглашение было самым привлекательным для музыканта — место дирижера Бостонского симфонического оркестра — сто десять концертов за тридцать недель.

Подумав, он отклонил все три, однако стал готовиться к отъезду с семьей в Америку, куда, как казалось ему, пушечная «гроза не долетает».

Там, быть может, он обретет покой для себя, безопасность для семьи и понемногу вернется к музыке, которая в нем замолчала.

Дав прощальный концерт в октябре, он сел вместе с семьей на маленький шаткий норвежский пароход «Бергенсфиорд» и 1 ноября 1918 года отплыл из Христиании в Нью-Йорк. Путь лежал через страшное Северное море. С потушенными огнями, весь трясясь, словно в лихорадке, «Бергенсфиорд» покорно ложился то на левый, то на правый борт, зарываясь носом в клокочущую муть. Свинцовосерое море за ржавыми решетками перил ворочало тяжелые гребнистые валы, ежеминутно вскипавшие грязной пеной. Тревожные звонки поднимали пассажиров по десять раз среди ночи. Надежда на то, что удастся счастливо проскользнуть, нередко совсем уходила. Мир, оставшийся за кормой, казался невероятным, никогда не бывшим. (Время вспоминать еще не наступило.)

Все же на девятый день они приплыли в Нью-Йорк. Тот же Альтшуллер замахал шляпой с высокого пирса и, едва закончился таможенный обряд, примчал гостей в модный в те годы отель «Шерри Незерланд» на бойком перекрестке 59-й и 5-й авеню.

Около полуночи приезжих разбудил неимоверный гам и грохот на улице. Гудки автомобилей, дикий свист, вопли, вой сирен, треск, беспорядочная пальба — все сливалось в невообразимый шабаш. За окнами вспыхивали и гасли огни. Невозможно было понять, что там: массовый приступ безумия, налет цеппелинов, светопреставление…

Выглянув за дверь, Сергей Васильевич увидел коридорного, дирижирующего сапожной щеткой. На вопрос разбуженного постояльца он крикнул:

— Перемирие с немцами, сэр! — и куда-то помчался со всех ног.

Это была ночь на одиннадцатое ноября.

2

Наутро, раньше чем приезжие успели оглядеться, у дверей один за другим застучались гости.

Первым был Иосиф Гофман, уже начавший полнеть, но все еще легкий, изящный, с ямочкой на подбородке и с пушистыми пепельными волосами. Его всемирная слава достигла своего апогея. Но чувство горячей приязни к русскому товарищу по искусству осталось незыблемым. Оба тотчас же припомнили дни, когда дружески встречались в Москве, Петербурге, Тифлисе без тени соперничества и зависти.

Посыпались советы и наставления. Рахманинов терпеливо выслушивал всех, но поступал по-своему. Он на долгие годы связал свою концертную деятельность с антрепризой пожилого спокойного Чарлза Эллиса и с фортепьяно фирмы Фредерика Стейнвея.

С первых же часов в Америке музыканта задергали, «заговорили», оглушили, засыпали письмами и телеграммами. При скудном запасе английских слов и полном незнакомстве с повадками оголтелых дельцов, закопошившихся вокруг Рахманинова, положение последнего могло сделаться критическим.

Но тут небо послало ему «ангела» в лице некоей Дагмары Райбер, которая без тени льстивой угодливости предложила Рахманинову свои услуги. Датчанка родом и сама хорошая музыкантша, она знала несколько языков и, главное, прекрасно разбиралась в обстановке, среди которой предстояло жить и работать русскому артисту.

Позднее Райбер вспомнила, что при первой встрече Рахманинов выглядел застенчивым, угрюмым, почти несчастным. Такая же молчаливая и еще более застенчивая дочь Татьяна вышла к гостье, держась за отцовский рукав. Четыре года Дагмара Райбер была вожатым Рахманинова в Новом Свете, покуда ее не сменил на этом посту Евгений Сомов.

В мире продолжались болезненные судороги. По морям и континентам продолжала свое победное шествие «испанка», унося с собой миллионы жертв. Через неделю заболели Рахманинов и обе девочки.

Когда кризис миновал, врач посоветовал композитору длительный отдых, но, едва поднявшись на ноги, больной стал готовиться к первому выступлению.

Восьмого декабря в маленьком городке Провиденс в штате Ро-Айланд началась концертная страда Рахманинова, продолжавшаяся без перерыва почти двадцать пять лет.

Открылась эра наиболее ошеломляющего успех а, какого когда-нибудь добивались в Америке иноземные концертанты.

Первые же выступления Рахманинова на концертной эстраде вызвали давно не виданную сенсацию в печати.

«Человек, способный в такой мере и с такой силой выражать свои чувства, должен прежде всего научиться владеть ими в совершенстве, быть их хозяином…

…Он не смотрит на своих слушателей и не игнорирует их. Он просто приказывает им слушать. Ни руками, ни лицом, ни телом он не выражает своего волнения. Он сидит, всецело отдавшись своему труду, он поглощен им, он отдает ему все свои силы, способности».

«Сам Вудро Вильсон, — восклицал другой рецензент, — не способен облечь себя в маску такого непроницаемого академического бесстрастия!»

Это было, разумеется, не случайно. С первых же дней Рахманинов интуицией почувствовал, что теперь, как еще никогда раньше, ему придется защищать себя, свой мир, свою душу от пошлого и праздного любопытства, доходящего до открытой наглости.

Вместе с Дагмарой Райбер еще два маленьких скромных человека пришли на помощь музыканту. Это был прежде всего помощник Эллиса — Чарлз Сполдинг, бессменно сопровождавший композитора в пути. Сергей Васильевич полюбил его за спокойный покладистый нрав и тонкое чувство юмора. Он умел рассмешить Рахманинова при всех обстоятельствах и с невозмутимым хладнокровием отражал самые яростные наскоки репортерской братии. Вторым был пожилой румяный Джубер, настройщик рояля от фирмы «Стейнвей».

После фортепьянного вечера в Нью-Йорке на Рахманинова налетели сразу трое с блокнотами и безапелляционно потребовали раскрыть им программы этюдов-картин и прелюдий.

Он поглядел на них сверху вниз из-под тяжелых век.

— Ах, ведь это для меня, — сказал он, — а совсем не для публики. Я не верю в то, что художник обязан до конца раскрывать свои карты. Пусть каждый дорисовывает от себя то, что он чувствует…

Но сама природа его музыки осталась чуждой американским критикам.

Последний концерт в апреле был дан в пользу «Займа победы» и обставлен с небывалой помпой. Бисировали Хейфец и Рахманинов. Тут же на эстраде был организован какой-то аукцион. Когда фирма механических фортепьяно купила его исполнение до-диез-минорного прелюда за миллион долларов, композитор был сперва ошеломлен, но, поняв суть рекламного трюка, разочарован. Фирма сделала на своей покупке превосходный бизнес.

На лето Рахманиновы сняли дачу близ Сан-Франциско. «Вот где, — подумал он, войдя ранним утром на веранду, — можно собраться с мыслями, перевести дыхание…» По дощатой лестнице он спустился к берегу. Нежаркое солнце, слабый солоноватый ветерок колыхнули в памяти что-то пережитое в ранней юности. У причала лениво плескалась густая, как светло-лиловое масло, вода, качая белые моторные лодки на привязи. Над голубой бухтой кричали севастопольские чайки. А белый город в легкой дымке, рассыпанный там, на дальнем берегу, по высоким лесистым холмам, повис над водой. Дыхание бриза несло запах цветов и хвои, колыхало позолоченные солнцем широкие листья винограда.

«Здесь хорошо, — писал он Дагмаре Райбер, — и воздух как в раю…»

Но «рай» пришел раньше времени и лишь разбередил незатянувшиеся раны.

Рахманинов вновь замкнулся. Через несколько дней он начал готовиться к новому концертному сезону.

3

Контракт был подписан на двадцать семь симфонических и сорок два камерных концерта. В программах камерных были Моцарт, Шопен, Мендельсон, Лист. В симфонических все еще преобладали Второй и Третий концерты, а также Первый — Чайковского.

Отзывы у прессы о концертах в большинстве благожелательные. Впрочем, всяко бывало…

Некто Олин Доунс, преодолев все препоны, добился у Рахманинова интервью о Третьем концерте.

— Верите ли вы, — спросил он, — что композитор, будучи настоящим гением, раскрывая всю глубину, силу и искренность чувств, в то же время может быть популярным?

Доунс сделал роковой просчет: он не предвидел того, что ухо музыканта в состоянии улавливать тончайшие интонации человеческого голоса.

— Да, я верю, — очень спокойно ответил Рахманинов, — верю в то, что можно быть серьезным, иметь о чем рассказать людям, оставаясь в то же время популярным. Я верю в это. А другие — нет. Они думают точно так же, как и вы.

Слова были подчеркнуты столь красноречивым движением длинного пальца, что интервьюер вдруг онемел, словно пойманный с поличным, и, не проронив ни слова более, откланялся.

Но аудиторию, показавшуюся ему в далекие годы «ужасно холодной», словно подменили.

В первые годы его концертные фирмы тратили огромные деньги на рекламу. Но вскоре надобность в этом отпала.

Его узнавали повсюду. Однажды на железнодорожной станции его поразил обыкновенный носильщик.

— Ах, как вы сегодня играли, мистер Рахманинов! — проговорил он.

Не раз случалось, что маленькая продавщица табачного магазина, краснея до ушей, просйла разрешения «только пожать его руку».

Неожиданные и ненавязчивые проявления любви и заботы, встреченные в пути, всегда глубоко трогали его и волновали. Со своей стороны, он, как художник, готов был отдать им, этим людям, все самое лучшее, что у него было.

Однажды среди зимы в захолустном городишке в горах Айдахо разразился неистовый снежный шторм. Лишь немногие смельчаки (в большинстве безоглядная молодежь) рискнули добраться до концертного зала, похожего на большой бревенчатый сарай. Малочисленная аудитория не смутила музыканта. По его собственным словам, он играл для них, как ему редко удавалось в жизни.

Мало-помалу один за другим долетали до него голоса друзей, развеянных бурей по свету.

Отвечая Николаю Авьерино в Афинй, Рахманинов писал:

«Как бы бедно ты ни жил, это ничто по сравнению с тем, как живут сейчас в Росший (шел голодный 22-й год). У меня там мать и сестра. И я ничего не в состоянии для них сделать. Но боже тебя сохрани приезжать сюда. Поезжай в Лондон, Париж, но забудь о «Принцессе долларов». В таком же роде он ответил и Р. М. Глиэру, собиравшемуся в те годы совершить концертную поездку по Америке.

«Я счастлив, — писал Рахманинов Метнеру, — что могу «достать» до Вас… Что до чувства отчужденности, я должен сознаться, что тоже испытываю ее здесь. Я вижу мало настоящих искренних музыкантов. Очевидно, Вы последний оставшийся в живых».

Но едва кончилась гражданская война и были сняты рогатки, начала свою деятельность АРА — Американская администрация помощи, и Рахманинов смог, наконец, «достать» до Москвы, до родных и друзей, оставшихся в России.

Вереницы посылок и денежных переводов через АРА и просто по почте потекли на родину в адрес писателей, музыкантов, учителей — всех, кого он знал и о ком только слышал, по адресам университетов, школ, консерваторий и театров, всех, о чьей нужде он дознался стороной.

Это продолжалось не год и не два, но долгие годы. В ответ на его имя плыли через океан груды писем с выражением любви и горячей благодарности.

Хор Мариинского театра — семьдесят подписей. МХАТ «Ваши вечные должники».

Письма он читал. Но устных излияний на эти темы сторонился и даже побаивался.

«Он любил делать людям добро, — писал А. В. Оссовский, — но старался делать его по возможности тайно».

Бежали месяцы. Девочки подрастали. Сперва обе поступили в русскую школу. Но Ирина вскоре, выдержав вступительный экзамен, поступила в колледж. Виделся с ними он лишь урывками, в коротких промежутках между концертными «рейсами». От этого перемены резче бросались в глаза.

Почему-то его смущала их бойкая английская речь, входившая между сестрами в привычку. Его собственная и в ту пору и гораздо позднее оставалась медленной и принужденной.

В то же время разница между девочками чем дальше, тем становилась все более заметной.

«Старшая, — писал он композитору Вильшау, — жизнерадостная и любит Америку. Младшая… сумрачная и терпеть не может Америку. Разница у них этим не ограничивается, точно от разных родителей дети. Часто меня радуют, еще чаще огорчают. Впрочем, где те родители, что своими детьми довольны?..»

Лето 1921 года Рахманиновы провели на даче у лукоморья большой океанской бухты, в пятидесяти милях от Нью-Йорка. Поблизости поселились москвичи Евгений Иванович Сомов с женой и матерью, близкие друзья Сатиных в Москве.

«Воздушные ванны» на широкой приморской автостраде, купание, рыбная ловля, моторные лодки, яркое и немного «колючее» солнце на белом как снег горячем песке — все понемногу вливало свежую кровь в усталое тело. Рахманинов окреп, загорел, изредка начал даже улыбаться.

Новая осень и новая страда. Нередко, вырвавшись из бури оваций, Рахманинов делался мрачным и нелюдимым.

«Вот уже четыре года, — писал он Вильшау в Москву, — как я много занимаюсь на фортепьяно. Я делаю успехи, но, право же, чем больше играю, тем больше вижу свои недостатки. Вероятно, никогда не выучусь, а если и выучусь, то накануне смерти разве. Материально я обеспечен… Зато здоровье портится, да и трудно ожидать обратного, если вспомнить, что всю мою жизнь почти я не ощущал покоя из-за самонеудовлетворения. Раньше, когда сочинял, мучился от того, что плохо сочиняю, теперь — от того, что плохо играю. Внутри себя ощущаю твердую уверенность, что могу делать то и другое лучше. Этим и живу».

В личной жизни с годами Сергей Васильевич становился все более замкнутым. Правда, в кругу немногочисленных близких и, разумеется, русских друзей он преображался, любил посмеяться и сыграть партию-другую в винт или преферанс, порадовать гостей новыми записями для своей великолепной «виктролы» (подарок граммофонной компании «Виктор»). За столом, как и встарь, он был радушный и хлебосольный хозяин. Но от публичных банкетов и обедов уклонялся с необыкновенным упорством. Американцы, в массе своей весьма общительные, никак не могли этого понять. Только раз, уступив настойчивым просьбам Дагмары Райбер, он нехотя пошел на обед в какой-то Богемский клуб. (Обед в его честь?!. Чего ради? — он так и не понял.) Написанная секретарем и вызубренная по шпаргалке речь так и осталась непроизнесенной. Чтобы утешить Дагмару, он сыграл ее любимое переложение «Сирени».

После этого его оставили в покое.

Окончив сезон, Рахманинов выехал один в Лондон, где не бывал ни разу с начала войны. Но в конце мая 1922 года вся семья съехалась в Дрезден, где уже второй год Рахманиновых дожидались Сатины. Вечерами на даче за городом съезжалась шумная молодежь. Тут хозяин не уходил из круга общего веселья и нередко давал тон затеям. В просьбах поиграть никому не было отказа, хотя перед тем, как правило, он проводил по пяти часов за роялем.

Ранней осенью в самом начале сезона кто-то подсказал музыканту идею нанять для поездок отдельный вагон, который сочетал бы в себе гостиницу, рабочий кабинет и средство передвижения.

В вагоне было пианино, отличная спальня и повар-служитель. Первое утро по дороге в Бостон в лесах Адайрондэкс, пахнущих росой и грибами (совсем как в Путятине), его очаровало.

Но вскоре Рахманинов охладел к затее. Свистки и шум станционных маневров по ночам не давали покоя. Пианино звучало мертво и глухо. Хозяину «крытого фургона» сделалось тесно, душно и одиноко в стальной коробке, и еще в декабре он от него отказался.

В апреле 1923 года Рахманинов писал Никите Морозову, что сочинением уже пятый год он не занимается и редко его тянет к этому занятию. Лишь тогда, когда он вспоминает о двух крупных сочинениях, начатых до отъезда из России. «Начать что- нибудь новое представляется мне трудностью недосягаемой… Таким образом, твои советы и новые сюжеты должны пойти в мой портфель и лежать там до моего «пробуждения» или «возрождения».

Ко дню пятидесятилетия композитора прибыло письмо из Москвы с поздравлением, бесчисленными подписями и юбилейная кантата с музыкой Р. Глиэра на текст В. Р. Вильшау.

Мы из родной твоей страны

Шлем нежный, пламенный привет.

Желаем долгих, долгих лет

И новой творческой весны.

Огнем горят сердца друзей:

Виват! Рахманинов Сергей!

В Америке никто, исключая самых близких, не вспомнил про годовщину. Тем глубже тронула музыканта искренняя и единодушная память москвичей.

Не потому ли всего через несколько дней после того он совсем непривычными для себя словами откликнулся на письмо Михаила Николаевича Римского-Корсакова.

«Хочу Вам от себя сказать, как высоко здесь ценится творчество Николая Андреевича, как его здесь почитают. Такие вещи, как «Золотой петушок», «Шехерезада», «Светлый праздник» и «Испанское каприччио», играются всеми обществами ежегодно, вызывая неизменно те же восторги. На меня же лично в особенности три первые произведения действуют болезненно. От сентиментальности ли, может быть мне присущей, от моего ли уже пожилого возраста или от потери Родины, с которой музыка Н.А. так связана (только Россия могла создать такого художника), исполнение этих вещей вызывает у меня постоянные слезы».

4

Еще в апреле, проезжая окраиной города, Рахманинов увидел из автомобиля театральную афишу. В правом верхнем углу был знакомый графический знак с чеховской чайкой. Остановив машину, он с минуту стоял, не веря своим глазам.

Это был анонс за четыре месяца вперед о предстоящих в Америке гастролях Московского Художественного театра.

Лето проходило в ожидании. А когда день настал, он принес Рахманинову еще одну радость. Вместе с «художниками» приехал Федор Шаляпин.

Начало концертного сезона Рахманинов отложил на этот раз до 18 ноября, чтобы не пропустить ни одного вечера, ни одного спектакля.

Весь правильный распорядок жизни полетел кувырком. Вторжение Москвы, России в жизнь Рахманиновых было настолько властным и неотразимым, что весь тот неспокойный взбаламученный мир, к которому они за пять лет еще не успели привыкнуть, на время как бы перестал существовать. Молодой соснячок на даче в Лонг-Айлэнде вдруг зашумел под ветром совсем как в Подмосковье. И в шуме океана послышалась давно знакомая «черноморская» нота.

По четырехполосной автостраде одна за другой катились из города открытые машины. Первыми были Москвин, Лужский с женой и Федор Шаляпин. Федор Иванович был еще в расцвете сил. Призрак страшного недуга, с которым ему суждено было бороться до последней минуты, был пока скрыт за далью лет. Его неукротимое веселье било ключом.

Никто не умел так смешить Рахманинова, как он. Никто так не изображал дырявую гармошку и пьяного гармониста, которого ведут в участок. И все, что он показывал хотя бы в двадцатый раз, звучало у него как новое.

Рахманинов, схватившись за виски, хохотал до слез.

— Я влюблен в Федю, как институтка, — говорил он.

Шаляпин уехал на гастроли в Сан-Франциско. Но «русская осень» только еще начиналась.

В свободные вечера у Рахманиновых собирались недавно приехавшие Фокины, Зилоти, Станиславские, Книппер, Качалов, Москвин.

Вспоминали незабываемые вечера в Аутке у Чехова. Когда Сергей Васильевич слушал говорок Москвина, лицо у него делалось совсем детское, морщины куда-то исчезали.

А со сцены, словно сон об ушедшей навеки жизни, звучали «Царь Федор», «У врат царства», и «Дядя Ваня», и «Месяц в деревне».

Но всему на свете приходит конец.

«Сергей Васильевич провожал нас на пристань, — рассказывал Станиславский. — Поднимаясь по трапу, я взглянул на него. Сутулясь, стоял он молча и сосредоточенно всматривался в даль моря».

5

Сатины в Дрездене жили замкнуто. Софья Александровна заботилась о родителях, работала в биологической лаборатории. Как и прежде, много трудилась, читала, думала. Только в письмах на родину изредка высказывала себя чистая русская душа.

«…Я бесконечно благодарна судьбе, — писала она Е.Ю. Крейцер, — что она дала мне возможность опять увидеть всю красоту, величие и душу нашего народа…»

Еще ярче та же нота прозвучала в письмах к Марине:

«…Сколько передумано, перечувствовано за это время, что мы расстались; как глаза открылись на многое из того, на что прежде, если не с благоговением, то с уважением и затаенной завистью смотрела, а теперь пропади они пропадом! Как, с другой стороны, недооценивала, любила, но не чтила все русское! Какое великое счастье, что я русская. Только сейчас не я одна, а мы все, и Сережа в первую очередь, поняли и до дна почувствовали, что это за великая страна!»

Встречи и впечатления этого года не прошли для композитора даром. Душевное оцепенение как бы начало понемногу проходить. Это чувство было для него знакомым. Темная стоячая вода дрогнула, колыхнулась и закружилась медленно в поисках выхода для себя. Пока он, как художник, еще не видел его.

Однажды в Швейцарии Николай Карлович Метнер, озабоченно глядя на старого друга кроткими голубыми глазами, спросил очень осторожно, почему все же он не попробует сочинять.

Рахманинов ответил не сразу.

— Как же сочинять, — проговорил он со слабой улыбкой, — если нет мелодии! Если я… — подумав, добавил он, — если я давно уже не слышал, как шелестит рожь, как шумят березы…