Глава первая ЧАСТНАЯ ОПЕРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая ЧАСТНАЯ ОПЕРА

1

Апрель в 97-м году выдался холодный. По целым дням Сергей лежал на кушетке, не реагируя ни на ласку, ни на робкие утешения, ни на уговоры взять себя в руки. Ломоты в суставах были ужасны, но глубокая, холодная, ноющая боль в спине пугала его невыразимо.

— Почки, — сказал Григорий Львович, разведя руками.

Приглашенный профессор Остроумов подтвердил догадку.

— Увезите его куда-нибудь в деревню, и чем скорее, тем лучше.

Первого мая Сергей вместе с сестрами Скалон выехал в Нижний. У Наташи, Володи и Сони были экзамены. Однако провожать на вокзал прибежали все трое.

— Поручаю вам свое сокровище! — шепнула Наташа Леле. Губы у нее задрожали.

Лето было долгое — без малого четыре месяца. А прошло как один день.

Житье в Игнатове было раем. Тесовый дом стоял на высокой горе. Сергея поселили в просторной светлой комнате в мезонине. Наружная лестница вела на балкон. Глянешь с него ранним утром — дух занимается! Под горой большое озеро, старый дубовый лес, заливные луга.

Сестры ухаживали за ним, как за малым ребенком.

Но та внутренняя музыка, которую он привык слышать везде и во всем, замолкла, и эта душевная глухота мучила его невыразимо.

Только единственный раз что-то промелькнуло мимо него и тотчас же смолкло. Долго после того он не мог успокоиться.

Поздно вечером разразилась небывалая гроза. Сестры и Сергей выбежали на верхний балкон. Бесшумные вначале молнии, слепя непрестанно, освещали вскипевшее под ветром озеро внизу, темную чашу, и другое озеро вдали со стаей белых гусей. Странный мигающий свет будоражил, не давая перевести дыхание. И вдруг, покрыв гул ветра, прозвучал оглушающий залп небесной эскадры. Верочка вскрикнула и зажала уши.

Наутро он начал набрасывать эскизы оркестрового сочинения.

На исчерканных вдоль и поперек листах осталась ироническая надпись: «Наброски моей новой симфонии, которая, судя по началу, едва ли представит какой-нибудь интерес».

И еще одно мгновение сберегла ему память об этом последнем лете, проведенном с сестрами Скалон. Сохранилось оно и для нас — на пожелтевшей фотографии.

В тихий послеобеденный час сидели на большой веранде. Леля вышивала. Татуша читала вслух, а Верочка перелистывала книгу с картинками.

Сергей в просторном кресле, сдвинув на затылок белую фуражку и подперев ладонью висок, слушал рассеянно и украдкой следил за Брикушей. Вот она выросла у него на глазах, а все как будто бы та же! Та же шелковая кофточка и косынка на худеньких плечах.

Тень от соломенной шляпки падает на лицо, а в тени бегут и струятся те же мысли, то изменчивые, то шаловливые, то докучливые, то печальные.

Сергею казалось, что это последнее лето, проведенное с милыми сестрами Скалон, без следа развеет тучи, омрачившие жизнь двадцатичетырехлетнего музыканта. Но вот оно кончилось.

В ком, в чьей любви и привязанности искать для себя опору странствующему музыканту?

Кто протянет ему руку?..

Его младшие сестренки Наташа и Соня? Он не заметил, как они выросли у него на глазах, и все еще по привычке считал их «своими детьми». Кто же еще?..

Родная… Звук ее имени щемящей нотой отдавался в душе.

Еще до его поездки в Петербург она вскользь упомянула однажды о том, что приходит время им расстаться. И когда по возвращении он встретил впервые взгляд ее глаз, огромных, глубоких, черных и словно в чем-то виноватых, он с горечью понял, что она была права, что дороги их пошли врозь. Он не мог постигнуть этого умом, но знал, что весь круг жизни, связанный для него с созданием симфонии и ее посвящением, замкнулся для него навсегда.

Родная… До последних дней ее Сергей Рахманинов думал о ней с нежностью, поддерживал ее материально и сберег в своей памяти образ искреннего и неподкупного друга.

В первый же день по приезде встал во весь рост неразрешимый вопрос. Вот он в Москве, дома. А дальше что? Кто он теперь? Композитор? Нет, с этим, видимо, покончено надолго.

Пианист? Но чтобы выступать в концертах, нужно играть самому по меньшей мере год.

На что же он собирается жить?..

Когда спустя неделю Слонов шепнул Сергею, что его особой заинтересовался сам Савва Мамонтов и будто бы метит его на пост второго дирижера Частной оперы, Сергей воспрянул ненадолго.

О Мамонтове ходили легенды: миллионер, строитель железных дорог, архитектор, талантливый художник, скульптор, драматург, певец, оперный антрепренер…

Все это вместе взятое звучало несколько фантастично и, пожалуй, несерьезно, но вместе с тем будоражило любопытство.

Еще в декабре прошлого года Рахманинов побывал в опере Мамонтова, арендовавшего в ту пору театр Солодовникова.

Ставили «Фауста». Несмотря на неустойчивое звучание оркестра, очень плохой хор и дух импровизации, как показалось Сергею, царивший на сцене, спектакль ему понравился. Кое-что запомнилось надолго, и прежде всего фигура молодого Мефистофеля, его бесшумная, вкрадчивая поступь, необычная внешность (без красного плаща и фольги на ресницах), бархатистый и вместе с тем колючий, «с издевочкой» голос.

Нет, нет, отказываться от театра он, Сергей, не вправе, и не только потому, что театр решает одним взмахом все материальные вопросы, но и потому, что для него, как для музыканта, это дирижерство пока что единственный выбор.

Впрочем, отказываться было еще рано. Никто его покуда не звал и за ним не присылал.

Только в конце сентября, когда все надежды, казалось, были уже потеряны, ему вручили записку с просьбой явиться в театр для беседы с Саввой Ивановичем.

Глаза у Сергея заблестели.

— Но это просто ужасно! — негодовала Наташа. — Можно ли так разбрасываться!

Он улыбался немножко виновато, но видно было, что вопрос для него решен.

«Беседа» оказалась весьма краткой. Савва Иванович куда-то спешил. Лысеющая полутатарская голова с рыжеватой бородкой, звонкий, с хрипотцой голос, умные, веселые и пронзительные глаза, чувство необыкновенной силы и уверенности, которое излучало каждое слово, каждое движение Мамонтова, произвели на музыканта сильное впечатление.

Первый дирижер Эспозито, к сожалению, напротив, оказался более чем обыкновенным. Под его слащавыми улыбочками Рахманинов без труда разглядел настороженность и плохо скрытую неприязнь.

Мамонтов предложил Сергею для дебюта «Жизнь за царя». Рахманинов, не колеблясь, согласился. Он ли не знал партитуры Глинки!

Единственную пробу назначили на утро в день спектакля.

Так «с разбегу» он окунулся в новый для него мир, шумливый, ищущий, неспокойный. Тут не было ничего похожего на то, что он видел за кулисами Большого театра в дни репетиций «Алеко».

Попав в эту кутерьму, он остановился в нерешительности, сдержанно отвечая на приветствия незнакомых ему людей.

Вдруг прямо на него из толчеи зашагал с растопыренной пятерней огромный, худой и нескладный парень в кургузом зеленом сюртучке. Весь он был белокурый — волосы, брови, ресницы, — размашистый, неукротимый. Ноздри раздувались, белые зубы сверкали улыбкой.

— Шаляпин, — назвал он себя, крепко стиснув руку Рахманинова.

Вся присущая Рахманинову сдержанность оказалась против этого великана бессильной. Ему невозможно было противостоять. Он взял Сергея под руку и, продолжая балагурить, повел по кругу знакомить с артистами и хористами. Он-то, очевидно, был тут как дома.

Церемония представления затянулась бы надолго, если бы не вмешательство Эспозито, пригласившего второго дирижера в оркестр.

Уже в последнюю минуту, взяв палочку в руку, Рахманинов вспомнил, что весь его дирижерский опыт ограничен тремя спектаклями «Алеко» в Киеве. Но пятиться было поздно. Первый такт вступления был очень страшен, почва ушла из-под ног.

Но через мгновение он снова почувствовал ее под собой.

Оркестр пошел. Он был у него в руках. Даже голова кружилась от радости. Мамонтов, стоя в проходе, одобрительно улыбался.

И вдруг все смешалось. Хор вступил на полтакта позднее, и воцарился хаос. Страшно бледный, Сергей остановил репетицию. Поправив пенсне, он глянул в партитуру, словно там была разгадка того, что произошло.

Десятки глаз вопросительно устремились на него из оркестра и со сцены.

— Разрешите!.. — раздался вкрадчивый голос.

Эспозито, затаив ехидную улыбку, стал на его место и уверенным взмахом повел за собой хор и оркестр.

Сергей постоял минуту, словно оглушенный, в боковом проходе, дрожащими пальцами комкая вынутую папиросу. Потом молча вышел.

Вот и все. Опять провал, на этот раз уже непоправимый.

Чья-то мягкая ладонь дружески обняла его за плечи.

— Ну, ну, Сережа… Полно! Носа не вешать! Оркестр у тебя, брат, звучит просто на диво!

И в интонациях этого чуткого, низкого, смеющегося голоса было столько неподдельного восторга, что Сергей не догадался даже освободиться от непрошеных объятий.

— Погоди, Федя, — перебил подошедший Мамонтов и, взяв Сергея под руку, повел его за кулисы, словно ничего не произошло. — Знаете, Сергей Васильевич, я передумал. Мы начали готовить «Самсона и Далилу». Я отдам ее вам. Первую пробу сделаем, скажем… в пятницу на будущей неделе, в десять утра… А нынче вечером… — он многозначительно сжал руку Сергея, — …обязательно приходите на спектакль. Поглядите, послушайте, и все будет отлично.

«Не пойду», — решил про себя дирижер, шагая по Никитской. В ушах у него стоял мучительный звон.

Но он пришел. Сел один в глубине директорской ложи. Оттуда ему были видны большая часть сцены и весь оркестр.

Как он рассказывал позже, он сидел, насторожив уши словно ищейка… следил за каждым движением в музыке и на сцене.

Внезапно он с шумом перевел дыхание и вытер платком вспотевший лоб. Все было ясно. Оказалось, что по неопытности, весь поглощенный оркестром, он не показал вступления хору.

2

Новая душевная встряска оказалась тяжелой. Однако на третий день он весь погрузился в партитуру «Самсона». И в пятницу в положенный час неведомая и неодолимая сила привела его к порогу «Парадиза», где ютилась Частная опера после пожара у Солодовникова.

«Самсон» пошел трудно, но безостановочно.

Первой заботой второго дирижера оказался все же оркестр. Став к пульту, он почувствовал, как сомкнулся на нем круг недоверчивых взглядов. Он видел решительно все: и подмигивания, и скользкие усмешечки, и почти откровенные шутовские гримасы. Он знал, что должен принять все это на свой счет.

Испытание «огнем» началось на исходе первого же получаса.

Заметив, как толстый фаготист, прищурив глаз на соседа, играет какую-то чушь, он резко остановил оркестр.

— Первый фагот! — ледяным тоном проговорил он. — Потрудитесь восемнадцатый номер соло.

В наступившем молчании неуверенно и меланхолично прогнусил фагот.

— Нет! Меня это не устраивает. Потрудитесь сначала.

В самом обращении «потрудитесь» было что-то неслыханно дерзкое.

«Ах он, мальчишка!» Фаготист стал алее мака. Усмешки исчезли.

Рахманинов замучил музыкантов и сам едва стоял на ногах. Но на третьей репетиции оркестр невозможно было узнать. Оркестрантов тоже. Они стали ему улыбаться — еще нерешительно, но дружелюбно. На генеральной репетиции седовласый концертмейстер, встав, поблагодарил дирижера.

Мамонтов сиял: «Каково! Не говорил ли я!»

Эспозито стал мрачен. На вопросы неопределенно пожимал плечом: «Увидите дальше!..» Но ехидство его испарилось.

С певцами оказалось труднее. Они вступали вовремя, слушались указаний, но… хору пришлось услышать много горьких истин.

Главным же камнем преткновения была «дива» Мария Черненко в партии Далилы. Она была просто очарована собой. Все же дирижер был поистине счастлив в те минуты, когда ее не было на сцене.

«Самсон» имел шумный успех. Дирижера вызывали чаще, нежели певцов.

«Московские ведомости» опубликовали статью о богатых дирижерских возможностях г. Рахманинова, отметив особо неузнаваемое звучание оркестра.

Так был перейден рубикон.

Не за один день удалось Рахманинову разобраться в сумятице, царившей за кулисами мамонтовской оперы, в беспорядочном смешении несовместимых характеров, профессий, темпераментов, дарований и бездарностей, самолюбий и самодурства. «Республиканские порядки», царившие за сценой, давали простор исканиям и дерзаниям, но, нужно сознаться, порождали нередко ужасный беспорядок.

Не один, а десять хозяев заведовали сценой. Никто не знал, что будет не только послезавтра, но и завтра и даже сегодня.

В письме к Леле Скалон Сергей жаловался, что эти хозяева или не особенно умные люди, или не особенно честные. Из большой труппы певцов в тридцать человек примерно двадцать пять нужно выгнать за негодностью. Репертуар огромный, но почти все (кроме «Хованщины») идет скверно и неряшливо.

Хуже всего было то, что сам Мамонтов при всей своей кипучей энергии, уме, таланте и организаторском даровании нередко бывал нерешительным и поддавался чужому влиянию.

Несколько особая роль в труппе принадлежала Татьяне Спиридоновне Любатович.

Завсегдатаи театра за глаза величали ее не иначе, как примадонной, хотя она была уже немолода, голос ее увядал, не блистал ни свежестью, ни красотой. При всем том она была очень музыкальна, талантлива и умна. Среди разбушевавшихся страстей она одна умела сохранить насмешливое хладнокровие и с неповторимым тактом обратить закипающую ссору в шутку. Потому к ее посредничеству прибегали все, как к непогрешимому суду.

Среди вокалистов резко выделялись Варвара Страхова, создавшая яркий образ Марфы-раскольницы, сдержанный до чопорности талантливый тенор Секар-Рожанский и тоненькая, очень бледная и мило застенчивая Надежда Ивановна Забела- Врубель.

В общей массе прочих певцов второй дирижер на первых порах ничего не заметил, кроме приверженности к сплетням, завистничества и вздорных амбиций.

И среди всей этой разношерстной и разнохарактерной массы враскачку шагал, гремя, бася, хохоча и жестикулируя, беловолосый великан в куцем, не по росту, сюртучке. Он всем мешал, но все его любили, хотя он оказался вовсе не таким уж кротким и послушным. Не проходило дня, чтобы у Феди Шаляпина не было стычки с хором, оркестром, парикмахерами, гардеробщиками. Только сам Мамонтов и Татьяна Любатович способны были мгновенно его утихомирить.

Очень важная, но не совсем понятная роль в театре принадлежала художникам. Иные из них пользовались у Мамонтова непререкаемым авторитетом даже в вопросах, с живописным искусством никак не связанных. К их числу принадлежали прежде всего братья Коровины, особенно Константин, добродушный брюнет с подстриженной клином бородкой.

Реже в ту пору появлялись худой, русобородый и немногословный Виктор Васнецов, Поленов, высокий, молчаливый, с горячими и печальными глазами бедуина Исаак Левитан.

Не без тайной робости Сергей разглядывал этих людей, чьи имена уже гремели по всей России.

Позднее он увидел Валентина Серова, которого почему-то все звали «Антоном» или «Антошей». Первоначально он показался суховатым и даже несколько неприятным, покуда Сергей не столкнулся с ним в тесном кругу и не угадал в нем зачинщика веселых выдумок и незлобивых каверз.

Евгений Доминикович Эспозито был прилежный музыкальный ремесленник. Большой практический опыт делал его присутствие за пультом пока неизбежным. Он добросовестно выполнял все, что от него требовал хозяин и что ему самому было совершенно чуждо. На второго дирижера он продолжал коситься: «Пожалуй, подставит ножку!..»

От жарких споров о русском искусстве, которые вели мамонтовцы, он стоял в стороне.

Но, несмотря на весь хаос, безначалие, дрязги и скандалы, несмотря на нелюбовь Саввы Мамонтова к медленной, кропотливой. работе (он не привык ждать и любил работать крупными смелыми мазками), несмотря на слабость его к итальянской опере, театр жил, творил, делал большое, нужное русское дело, прокладывая новые пути, которые в те годы были не под силу императорским театрам, погрязнувшим в чиновничьей рутине и раболепном преклонении перед Западом.

3

Второму дирижеру приходилось круто не только потому, что за четыре месяца ему предстояло «освоить» десять новых для него партитур (иной раз, случалось, по две новые постановки на неделе), Хуже всего было то, что почти все оперы шли также и под управлением Эспозито.

При таких условиях попытки Рахманинова добиться от оркестра и хора своего решения были тщетны. Оркестр повиновался ему, но когда хотелось переделать кое-что на свой лад, начинались воркотня и жалобы.

Порой он приходил в отчаяние. Проведя двенадцать часов в театре, дома был молчалив и мрачен.

Каждый вечер он давал себе слово уйти. А наутро, вспомнив, что чего-то не доделал с оркестром, решал остаться.

Не последнюю роль, как это ни странно, играл в этом Федор Шаляпин. Когда Шаляпин выходил к рампе, Рахманинов не раз ловил себя на том, что на какое-то мгновение забывает и оркестр, и оперу, которую ведет, и самого себя. Сергей понимал, что перед ним не просто талантливый самородок, а некое чудо, еще небывалое в истории русской сцены, и чувствовал, что мимо этого парня в нелепом сюртучке и плоеной манишке из «Онегина» он не вправе пройти.

Со своей стороны, Федор Иванович раз и на всю жизнь уверовал в непогрешимость Рахманинова как музыканта.

В составе балетной труппы были две девушки итальянки, которых сманил к себе Мамонтов после минувшего сезона. Одна из них, Иола Торнаги, вне сцены выглядела трогательно-застенчивой и печальной. Возле танцовщиц постоянно кружился Шаляпин, оберегая их от воображаемых и действительных напастей, нежно о них заботился. Это не мешало ему их до полусмерти пугать своими шумными выходками и тарабарским языком.

Однажды на репетиции «Кармен», когда все не клеилось, Сергей поймал на себе чей-то взгляд со сцены.

Иола Торнаги плясала цыганский танец. Темные, южные, расширенные страхом глаза девушки глядели в холодное лицо второго дирижера.

Рахманинов вдруг, постучав палочкой, остановил оркестр и через рампу обратился к ней по-французски: подходит ли мадемуазель предложенный темп?

Его улыбка совсем смутила Иолу нежданной добротой (один он так умел улыбаться!).

В декабре у Рахманинова были «Орфей», «Рогнеда», «Миньона» и «Аскольдова могила».

Эспозито готовил «Садко», притом не по партитуре, а по клавираусцугу. И хор и оркестр были вялы.

На третье представление приехал Римский-Корсаков.

Каждый на сцене и за кулисами старался блеснуть соразмерно способностям. Порой это приводило к неожиданным результатам.

В третьем действии с потрясающим грохотом оторвался борт корабля Садко, в следующем — перед глазами пораженных зрителей величаво проплыла одна из самых чудовищных рыб подводного царства, повернутая к публике обратной стороной, разукрашенная заплатами из холста и фанеры.

Буря веселья покрыла оркестр. Римский-Корсаков кипел сдержанным негодованием. Но разве могли эти веселые пустяки заслонить величавую, словно выкованную из бронзы фигуру Шаляпина — Варяжского гостя, заглушить эту музыку и пленительный голос Забелы — Волховы.

Зал стоя приветствовал спектакль и сконфуженно кланявшегося автора, которому на сцене были преподнесены венки.

Весь январь Рахманинов бился над «Майской ночью».

Голова — Шаляпин — был бесподобен. Все же спектакль в целом не удался. Хотя печать не поставила это в вину дирижеру и отметила все, что можно было отметить в его пользу.

Еще осенью в мамонтовской библиотеке Сергей нашел партитуру «Манфреда» Шумана. Он проиграл ее, потом принялся за поэму Байрона. И вдруг понял, что все это для него, для Шаляпина. Он будет читать под оркестр. Какое чудо из этого можно сделать!

Савва Иванович воспламенился идеей. Но, посоветовавшись с художником Коровиным, мгновенно остыл.

— Ну что вы, батенька! Ведь у нас же опера, поймите вы меня, а не литературно-художественный кружок!..

Постом 1898 года, когда не было спектаклей, вечерами собирались у Мамонтова на Садово-Спасской, а чаще — у Любатович.

В музицировании, песнях, шутках, импровизациях и жарких спорах рождался облик будущего сезона.

Сердцем его был «Борис Годунов» Мусоргского с Шаляпиным.

— Я думаю, — сказал Савва Иванович, — отдать «Бориса» Сергею Васильевичу. Время ему расправить плечи!

От слов немедля перешли к делу.

В эти мартовские вечера Рахманинов почерпнул в тысячу крат больше, чем в сутолочной и нередко истерической атмосфере, царившей в театре. Мысль о «Борисе» овладела им нераздельно.

На весь гигантский труд дано было мамонтовцам одно лето. По вопросу о том, где же работать, мнения разошлись. Савва Иванович настаивал на Абрамцеве. Любатович звала к себе в Путятино («И от Москвы подальше, и гостей поменьше!»). И поставила на своем.

4

Усадьба Путятино была в двух верстах от станции Арсаки по Ярославской дороге. Край был Владимирский.

Большой многокомнатный тесовый дом с флигелями, весь пропахнувший сосной, стоял среди огромного запущенного парка, переходившего в лес.

Татьяна Спиридоновна с присущим ей тактом отобрала гостей, не затронув ничьего самолюбия. В Путятине оказались одни «годуновцы», прямо или косвенно связанные со спектаклем.

Коровин в сарае писал эскизы декораций.

Вся черная работа с певцами легла на плечи Рахманинова.

Воспоминания Елены Винтер-Рожанской (племянницы Любатович) и самого Шаляпина рисуют нам Рахманинова как «веселого, компанейского» человека. Для нас это звучит немножко странно. Но, может быть, он и был таким в то удивительное «путятинское» лето!

Работать ему приходилось не только с Шаляпиным, но и с Секаром и другими. Помогала Анна Ивановна Страхова — отличная пианистка, только, по словам Рахманинова, ужасная «трусишка». Сестер Страховых, Аню и младшую, Варю, певицу, Сергей знал давно по консерватории, чуть ли не со зверевских времен.

Самым трудным из учеников был Шаляпин.

Шаляпин все схватывал на лету, но работал с большими отвлечениями, понятия не имел о режиме работы и, главное, любил поспать.

Вначале ничто не помогало, ни просьбы, ни убеждения. Но вскоре дирижер-деспот нашел слабую струнку — самолюбие и начал жестоко при всеобщем смехе вышучивать нерадивого ученика- лентяя за столом.

Шаляпин сперва отшучивался, потом насупился и из-под сдвинутых белых бровей стал метать молнии на «издевателя».

Однако урок подействовал. Федор Иванович начал трудиться, горько вздыхая и морща лоб. Помимо «Годунова», он проходил с Рахманиновым краткий курс музыкальной теории.

До свадьбы Шаляпина они жили вдвоем в егерском домике среди берез, поодаль от большого дома. В одной комнате спали, в другой, где стояло пианино, работали.

Под окнами флигелька с утра до вечера свистали иволги — «подружки» Федора Ивановича. Он знал их едва ли не наперечет и с каждой по-разному разговаривал, безошибочно имитируя свистом самый нежный и затейливый «флажолет». Получив ответ от своей любимицы, весь сиял и радовался, как дитя.

Нередко чуть свет, покуда его сожитель спал, Сергей под теплым дождичком уходил в лес по грибы с Лелей Винтер. Леля весной только кончила гимназию, поэтому Рахманинов, дразня, всенародно величал ее «Элэной» Рудольфовной.

Кончив утренний урок, ученик с учителем наперегонки бежали купаться.

С непостижимым упорством Шаляпин вживался в образ, искал царственную походку Бориса. Рахманинов помирал со смеху, глядя, как Шаляпин, долговязый и неуклюжий, торжественно прогуливается в чем мать родила по мокрому песку.

— Ты бы, Федор Иваныч, хоть простыню на себя накинул!

— Ну, нет! — огрызался Шаляпин. — В простыне всякий дурак сумеет быть величавым. А я хочу, чтобы и голышом выходило!

В пятом часу труды дня подходили к концу, и начиналась вольная воля. Ходили на большой пруд удить рыбу, ездили на пикники в зубовский бор, играли в горелки, а порой в сумерках, рассевшись на скамьях и просто на траве под открытыми окнами, все дотемна слушали игру Сергея Васильевича.

С приездом Мамонтова обычно воцарялся ужасный шум. Страсти разгорались. Казалось, еще минута — и мамонтовцы передерутся. Но чья-нибудь (чаще всего Антоши Серова) короткая реплика — и столкновение крайних мнений разрешалось взрывом хохота.

Так шли дела до середины июля. Шаляпин нервничал, ждал писем и телеграмм от Иолы Торнаги. Порой нотка тоскующей жалобы прорывалась в голосе «грешного царя Бориса».

Наконец дождался.

Торнаги, еще похорошевшая, смущенная, счастливая, привезла с собой нежно-оливковый итальянский загар. Через неделю сыграли свадьбу.

Венчаться ездили в деревянную церквушку села Гагина. Посаженым отцом был Савва Мамонтов, шаферами — Рахманинов, Коровин, тенор Сабанин и Семен Кругликов.

Сергей, державший венец над головой жениха, под конец не выдержал и надел корону боком на голову Шаляпина. Варя и Леля, подружки невесты, едва удерживались от смеха.

Под залихватский перезвон колоколов вышли на паперть. Обратный путь на тройках был похож на татарский наезд. Тучу пыли несло над вершинами сосен.

Съехалась едва ли не вся труппа.

Свадебный пир шумел с полудня и далеко за полночь. Вопреки обычаю не было ни праздничного стола, ни пышных яств. Пировали по-турецки, на огромном, во весь зал, бухарском ковре, усыпанном полевыми цветами.

Бушевало море веселья.

Сергей Васильевич играл танцы из «Щелкунчика», Коровин под гитару пел с фиоритурами арию Зибеля, Савва Мамонтов при всеобщем хохоте танцевал соло из «Жизели».

Поздно ночью кружили по аллеям, залитым месячным светом. Где-то ухала сова. Над головой качались развешанные художниками китайские бумажные фонари с елочными свечами. За лесом занималось зарево рассвета.

Но сон молодых на сеновале был недолог.

В шестом часу утра под слабым моросящим дождичком под стенами риги воцарился адский шум, крик, лязг, свист и грохот.

Федор Иванович спросонья высунул в оконце всклокоченную голову.

Толпа каких-то печенегов под командой Саввы Мамонтова исполняла утреннюю серенаду на ведрах, кастрюлях, печных заслонках и пронзительных свистульках.

— Какого черта дрыхнете! — кричал в ярости Мамонтов. — В деревне не место спать. Вставайте! Пошли в лес по грибы.

И снова засвистали, заорали, заколотили в заслонки.

А дирижировал всем этим содомом Сергей Васильевич Рахманинов.

Лето шло к исходу. На глазах у всех вырастал образ царя Бориса, могучий, грозный, страдальческий. Когда вечерами на полутемной веранде раздавался леденящий душу крик: «Чур, чур меня!..», у самых искушенных по спине бегали мурашки.

Замыслы росли не по дням, а по часам.

В августе Забела-Врубель писала Римскому-Корсакову о домашнем исполнении оперы «Моцарт и Сальери». Моцарта пел Секар, Сальери — Шаляпин. У рояля — Сергей Рахманинов. И вот в эти дни, когда работа над «Борисом» подходила к концу, Рахманинов начал задумываться и вдруг объявил о своем уходе из театра. Решение созрело, разумеется, не за один день. Он уже давно испытывал знакомое чувство ожидания, всегда сочетавшегося с началом воплощения нового крупного замысла.

Его пугала перспектива возвращения в закулисную сутолоку, в руготню с хором, оркестром, в тайную войну с Эспозито, отнимающую без остатка время и душевные силы. Но когда он однажды за столом сказал о своем решении, это произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Мамонтов вмиг сделался мрачнее тучи и, не кончив обедать, ушел в сад. Сергей, подавленный и хмурый, курил на веранде папиросу за папиросой, ожидая его возвращения. Это продолжалось больше часа. И вдруг из березовой аллеи долетел до него прежний веселый голос, потом шаги.

— Что ж, молодой человек, — вздохнув, сказал Савва Иванович, — наверно, вы правы. Что вам, как художнику, даст в дальнейшем это дирижерство? «Ой, честь ли то молодцу да лен прясти, воеводе да по воду ходить!» Исполать вам за то, что вы для нас сделали! Дружба наша на этом не кончена. Но стать у вас поперек дороги мы, пожалуй, не вправе.

5

Начало сезона из-за ремонта здания затянулось до первого октября. И чтобы подчеркнуть незыблемость дружбы, Мамонтов предложил Сергею участвовать в концертной поездке по городам юга. Он хотел показать южанам таких артистов, как Шаляпин, Секар-Рожанский и Рахманинов.

Харьков — Киев — Одесса. Всюду был шумный успех. Из Одессы пароходом поехали в Ялту. Осень в Крыму Стояла ослепительная.

Только перед самым концертом в ялтинском театре с Ай-Петри вдруг набежало облако. Дорожки под чинарами задымились от дождевых брызг.

В антракте публика хлынула на эстраду, окружила певца-великана. Он, а за ним и Рахманинов, с трудом протиснулись в артистическую.

Сергей присел в нише окна на мраморный подоконник. Мучительно хотелось курить.

Он заметил, как через толпу медленно, но настойчиво к нему пробирается немного сутулый, человек с небольшой темно-русой бородой, в пенсне и клетчатом пиджаке. Сердце у Сергея вдруг застучало. Ужасно смутившись, он встал и пожал протянутую ему очень теплую руку. Как во сне, прозвучал ему негромкий, застенчивый и глуховатый голос.

— Вы знаете, — смущенно покашливая, говорил он, — я нынче весь вечер смотрел на вас и думал, что вам, наверно, суждено стать большим человеком. У вас удивительное, необыкновенное лицо.

Сергей весь, как он один это умел, до ушей залился румянцем, бормоча бессвязные слова благодарности.

— А знаете… — продолжал доктор Чехов и, вдруг сняв пенсне, стал протирать платком стекла, вглядываясь в Сергея добрыми близорукими глазами. — Вот приезжайте на завтра к нам в Аутку с Федором Ивановичем завтракать.

В памяти Сергея молнией блеснула их первая встреча зимней ночью.

Много впоследствии он бывал у Антона Павловича совсем запросто, говорил, играл и с жадностью слушал хозяина Белой дачи. Но эти первые слова, как будто бы на Чехова совсем не похожие, он берег с гордостью и теплом, как величайшую святыню.

«Умирать буду — вспомню!» — говорил он.

Последний концерт состоялся в конце сентября в Алупке под звездами на залитой лунным светом террасе Воронцовского дворца. Дул слабый ветер, шелестели листья олеандра, внизу медленно дышало море.

Публика разместилась на перилах и ступеньках террасы. На рояле не зажигали свеч.

Шаляпин пел арию короля Ренэ, Рахманинов играл свою «Мелодию».

Для того чтобы вернуться к творчеству, ему нужно было ненарушимое уединение и возможность на год-два уйти от забот о куске хлеба насущного. Он знал, что и то и другое эфемерно и практически несовместимо.

Концертная поездка давала возможность лишь на короткое время уйти от нужды, пока он на что-то решится.

Но за два дня до отъезда на юг, когда Рахманинов вошел в прихожую Сатиных, высокая фигура шагнула ему навстречу.

— Наконец-то! — сказал Зилоти. — Я уж собрался уходить. Проводи-ка меня!

Они пошли по Арбату. Сергей знал, что Александр Ильич едет концертировать за границей на всю зиму.

Он начал с расспросов о театре.

— Хорошо, так и нужно, — одобрил он решение Сергея. — Но как же ты будешь жить?

— Еще не думал над этим, — был угрюмый ответ.

— Тогда позволь мне об этом подумать и решить эту проблему за тебя. Только, пожалуйста, прошу тебя, не дури. Не чужие же мы с тобой. Как-нибудь сочтемся…

— А если… — нахмурился Сергей.

— Ну, если… — Зилоти громко расхохотался и натянул модные желтые перчатки. — Если «если», что ж… Будешь три года даром пилить Вере Павловне дрова. Только и того!

Так второй, казавшийся неразрешимым вопрос был решен по меньшей мере на два года.

Остался первый: уединение.

По пути из Крыма в вагоне он разговорился с Татьяной Спиридоновной Любатович.

За окошком бежали степные сумерки, мелькали телеграфные столбы.

— Где же вы, милый друг, намерены зимовать?

Сергей пожал плечами.

— Еще не решил окончательно. Наверно, поеду в Саратовскую губернию к очень дальним родичам, в степь, в сугробы…

— Ах, какая чепуха! — возмутилась Любатович. — Ничего умнее не могли придумать! Да поезжайте вы ко мне в Путятино. Никто вас там тормошить не станет. Будете как медведь. Садовник Фома, повариха да Лушка, горничная… Ну, еще три мои собачки. Ну что вам еще? Москва под боком. Можете ездить каждый день, была бы охота! К «родичам»… — усмехнулась она. — А мы что же, не родичи! И совсем, по-моему, не дальние…