Глава шестая «ОДИН ИЗ РУССКИХ»
Глава шестая «ОДИН ИЗ РУССКИХ»
1
Силы убывали с каждым выступлением. Рахманинов знал это, но упрямо твердил свое:
«Отнимите у меня концерты, и я изведусь!»
Единственно, чего удалось добиться близким после отъезда из Европы, это короткие, на две-три недели каникулы среди зимы, обычно в январе.
В окрестностях Лос-Анжелоса на большой территории среди апельсиновых, персиковых садов и темной хвои были разбросаны десятки маленьких, на две-три комнаты, домиков, оборудованных всем необходимым для комфорта и обслуживаемых персоналом большого отеля, расположенного в стороне.
Это и был так называемый «Сад Аллаха». Всегда безоблачное небо, плавная линия голубых, увенчанных снегом гор висела в чистом и легком воздухе над темными кронами деревьев. Это призрачное лето среди глубокой зимы, вдали от гостиничной сутолоки и исступленного грохота городов дарило усталой душе тишину — сокровище из сокровищ.
Поблизости, на городских окраинах, жило немало русских. Все они — художники, музыканты, скульпторы, актеры, макетчики, декораторы и костюмеры — трудились на студиях Голливуда. У каждого вдоволь было забот и огорчений. Но каждый старался на время покинуть их у ворот «Сада Аллаха», забыть денный и нощный страх за завтрашний день, за кусок хлеба, который, право, не так уж легко было добывать в этом «божьем раю», на «фабриках снов»!
За чайным столом на веранде в кругу яркого света дышалось легко, радостно было отогреть душу в звуках милой русской речи, увидеть, как улыбка разгладит морщины на лице у радушного хозяина, дождаться минуты, когда он, как бы нехотя, мимоходом сядет к роялю.
Они гордились им. И каждый, уходя в темноту, навстречу неизвестному «завтра», чувствовал себя щедро одаренным, душевно обласканным и согретым.
В конце сезона Рахманинов принял сотрудника журнала «Этюд».
Композитор говорил вполголоса, с долгими паузами, как бы что-то вспоминая.
Творчество композитора, по его словам, должно вытекать только из внутренних побуждений. Ни одно по-настоящему крупное и значительное произведение не было создано по заранее подготовленным формулам и штампам. Музыка в конечном счете должна быть выражением личности композитора. Она выражает его родную страну, его веру, любовь, книги, которые его волновали, картины, которые он любил. Время меняет только технику, но не призвание. В его собственных сочинениях он сознательно не пытался быть ни оригинальным, ни романтичным, ни национальным. Он только писал музыку, которую слышал внутри себя. Он русский музыкант, и его родная страна положила печать на его темперамент, взгляды, убеждения и внешний облик. Поэтому его музыка — это русская музыка. На него влияли и Чайковский и Римский-Корсаков, но сознательно он ни одному из них не подражал. В этом не было нужды потому, что он брал музыку прямо из сердца. Если в нем была любовь, гнев, печаль, вера, эти настроения находили свое выражение в музыке. Она становилась или красивой, или задумчивой, или жесткой, или печальной.
Новое лето в Лонг-Айлэнде чем-то было непохоже на прошлое.
Светило солнце, чист и свеж был морской воздух, так же шумели сосны на дюнах, пестрел маргаритками луг на опушке парка.
Только океан был другим. День за днем над горизонтом висела серая мгла, ряд за рядом катились тяжелые белогривые гребни наката. С утра до вечера над бухтой метались чайки, плачущим криком надрывая сердце.
Вечером становилось подчас совсем неуютно.
Месяц, окутанный дымкой, висел на юге. С широких ступеней веранды было видно, как ворочалась неспокойная ночная вода, застилая белый песок каскадами серебряной пены.
Там, справа, за темным сосняком, где плоский кремнистый гребень выходил из-под дюн к самому берегу, с пушечным громом сотрясая землю, била океанская волна. Белые смерчи взлетали выше деревьев. Слышно было, как на веранде тихонько позванивали стекла.
Медленно взмахивая крыльями, над берегом пронеслась большая птица, наверно альбатрос.
В промежутках между ударами с далекой танцевальной площадки долетали обрывки джазовой музыки.
Обычно американские радиопередачи раздражали композитора: крикливая музыка, трески, смешение важного с пошлой чепухой.
Но в то утро, погруженный в свои мысли, он медлил уходить к себе, курил, глядя в окошко.
И слащавые звуки блюза вдруг оборвались на полутакте…
На рассвете моторизованные полчища Гитлера, подкрепленные тучами самолетов, обрушились на Советский Союз.
Всегда, даже в тесном домашнем кругу, он контролировал свои чувства. Но с первого же часа близкие поняли, какую тяжесть положила на душу музыканта эта новая война.
В первые недели на исход ее он смотрел мрачно.
Слишком свежи были впечатления последних месяцев и недель. Разве есть сила на свете, способная противостоять этой чудовищной, дьявольской машине, которая все давит на своем пути? Польша, Норвегия, Дания, Нидерланды, Франция, Греция, Югославия безропотно легли под гусеницы танков. Через Кипр щупальца перебросились в Египет. Англия чуть дышала.
Теперь настал черед России.
Ему мерещились толпы обезумевших от страха людей, которые, бросая скарб, бегут по сожженным полям в тучах пыли. Дым от горящих деревень слепит их глаза. Они не смеют их поднять даже к небу с мольбой о помощи, потому что там, как и везде, одна смерть. На толпы, на обломки железнодорожных составов с воем пикируют стаи самолетов с крестами на черных крыльях.
В то же время композитора глубоко оскорбляла та пораженческая болтовня, тот исступленный вой, который извергало большинство эмигрантских газет и собраний по адресу Советской России.
Их злорадство, их циническое «чем хуже, тем лучше» вызывали у композитора чувство тяжелой ненависти.
Но если он, Рахманинов, не с ними, то с кем же тогда? Если он, старый, надломленный уже человек, не в состоянии вернуться сейчас к своему народу и разделить его страшную судьбу, то разве не может он выразить свои чувства как-то иначе? Но как?..
У него есть имя, пока оно еще что-нибудь значит. Он готов вернуть его России, если этим сможет ей помочь.
Однажды вечером в конце лета под моросящим дождем кто-то позвонил у ворот. Рахманинов сам подошел к калитке, всматриваясь в коренастую мужскую фигуру в дождевике.
— Федор?.. — удивленно окликнул он.
— Да, — ответил моряк. — Пришел проститься, Сергей Васильевич. Еду.
— Куда?..
— Домом, — затаенным суровым торжеством прозвучал ответ.
Оказалось, что Федор нашел в генеральном консульстве земляка и добился своего. Его устроили на траулер, направляемый в Мурманск в составе каравана судов. Федор торопился. На прощание обнялись.
Композитор еще долго стоял у ворот, всматриваясь в потемки.
2
Он нимало не сомневался в том, что открытое публичное выступление в пользу родной страны вызовет бурю в стане ее врагов. Но он знал также, что есть много колеблющихся, не знающих, с кем идти. И таких огромное большинство. К ним в первую очередь он должен прийти на помощь.
Так приблизился концерт первого ноября. Рахманинов, всю жизнь ненавидевший рекламу, решил на этот раз широко опубликовать в печати, что весь сбор с этого концерта он отдает на медицинскую помощь Красной Армии. Он не ошибся. Не только в эмигрантских кругах, но и в некоторых американских «сферах» неслыханный шаг Рахманинова был встречен враждебно.
Маркс Левин, администратор Рахманинова, метался взад и вперед, пытаясь примирить крайние мнения. Наконец был найден некий компромисс: объявление о помощи России было напечатано не в афишах, но на программах. Откуда, разумеется, оно впоследствии попало и в газеты.
Только немногие счастливцы, побывавшие на этом концерте и сохранившие память о нем, с годами поняли, кого мы потеряли вместе с Рахманиновым. Играл ли он в жизни своей когда-нибудь так, как в тот вечер?
После концерта Рахманинова засыпали письмами. Писали колеблющиеся, писали те, кто сами пытались собирать средства на помощь отчизне, благодарили за то, что он открыл им глаза, помог увидеть правду. Шипели и «осы», но до поры втихомолку.
Как ни пытались хитроумные дельцы убедить музыканта направить собранные средства через американский Красный Крест, он не уступил и переслал их через своего импресарио генеральному консулу СССР в Нью-Йорке.
«…Это единственный путь, — писал он, — каким я могу выразить мое сочувствие страданиям народа моей родной земли за последние несколько месяцев…»
В марте при отсылке в Москву закупленного оборудования он написал в адрес ВОКСа:
«От одного из русских посильная помощь русскому народу в борьбе с врагом.
Хочу верить, верю в конечную победу.
Сергей Рахманинов».
Выступление музыканта не было забыто.
Один из последних концертов сезона состоялся в Чикаго. Тут анонимный рецензент выпустил слегка позолоченное жало:
«…Несмотря на дождь на улице, зал кипел и гремел бурей оваций. И все же… внутренний эффект от концерта был угнетающим. Программа из сочинений одного Рахманинова это все равно, что обед из семи блюд с заливным из белуги на каждое блюдо. Он не более заслуживает занимать собою весь вечер, чем Регер, Франк или Сен-Санс…»
За этим следовало многое, чего не стоит повторять. Друзья Рахманинова негодовали. Сам же он только улыбнулся.
Россия вопреки всем прогнозам продолжала отчаянно бороться. В декабре весь мир всколыхнула весть о битве под Москвой.
Всего за несколько месяцев и в характере и в самом облике музыканта совершился, казалось, глубокий перелом. Внешне он постарел сразу на много лет, совсем поседел, лицо потемнело, избороздилось сетью глубоких морщин, сделалось слегка одутловатым. Он не выглядел больше высокомерным. В этом, наверно, больше не было нужды. Один молчаливый задумчивый взгляд из-под тяжелых век надежно охранял мир его души от праздного и назойливого любопытства. Увидав Рахманинова впервые в эту пору, каждый сказал бы, что перед ним человек старый, глубоко погруженный в свои раздумья.
Вести от Татьяны доходили очень редко, окольными путями. Он пересылал деньги через сторожа Сенара, но не был уверен, что они доходят по назначению.
Рахманиновых часто навещали пианисты Йосиф Гофман, Артур Рубинштейн, дирижер Бакалей- ников.
С последним Рахманинов выступал среди лета в природном амфитеатре Голливуд-Бул. Котловина среди лесистых гор сама звучала, как огромная морская раковина. На скамьях, расположенных подковой, разместилось свыше тридцати тысяч человек. Он играл Второй фортепьянный концерт, и огромная масса людей слушала затаив дыхание, словно чуя, что слушать его осталось уже недолго.
В это лето почти созрело трудное и важное решение. Он готовился прекратить концерты, заняться композицией и осесть в Калифорнии по крайней мере до конца войны.
По совету друзей он купил небольшой дом в Беверли Хиллс. При доме был крошечный сад с цветами и несколькими деревьями. При покупке его больше всего обрадовали две березы, правда росшие на соседнем участке, и огромная лиственница, стоявшая прямо напротив крыльца. Может быть, она напомнила ему онежскую старую ель!..
Большую часть дня он проводил за планировкой садика на своем участке. Когда уставала спина, не спеша поднимался в будущую мастерскую над гаражом. Она была еще пуста. На полу валялись стружки. Сидя на подоконнике, он, обхватив руками колено, глядел в сад.
В самом начале осени скоропостижно скончался Михдил Михайлович Фокин. «Симфонические танцы» потеряли своего хореографа.
«Какая ужасная утрата! — писал Рахманинов Сомову. — Шаляпин — Станиславский — Фокин — целая эпоха в театре. Теперь все кончено. Кто теперь займет их место! Остались, как говорил Шаляпин, одни «ученые моржи»…»
Сезон начался двенадцатого октября 1942 года в Детройте.
— Конечно, я опять буду играть для России, — сказал Рахманинов журналисту. — Америке помогают все, а России лишь немногие.
Подходила пятидесятая годовщина с начала концертной деятельности Сергея Васильевича Рахманинова.
Чувства его двоились. Дома у себя он настрого запретил даже заикаться о ней. Боялся, как бы не затрубила печать. Мысль о чествованиях, речах и банкетах среди ужасов войны была ему просто ненавистна. Все же, наверно, он был слегка уязвлен, когда в день юбилея лишь один-единственный филадельфийский журналист вспомнил о нем.
После концерта собралась за ужином горсть самых близких друзей да старик Стейнвей послал в калифорнийский дом в дар композитору новый великолепный рояль. Этим и ограничилось чествование.
Зато как глубоко был тронут музыкант, получив из советского посольства в Вашингтоне толстую пачку московских газет!
Москва, ожесточенная, полуголодная, погруженная в потемки под немолчной грозой бомбежек, нашла время вспомнить о своем блудном сыне и даже организовала выставку, посвященную его деятельности.
На одном из стендов висел его масляный портрет, присланный 85-летней Анной Даниловной Орнатской.
Сергей Васильевич однажды полушутя заметил, что он создан на восемьдесят пять процентов музыкантом и только на пятнадцать — человеком. Это верно, лишь постольку, поскольку отражает его всегдашнее стремление затушевать, скрыть от нескромных глаз этого, как ему казалось, «серого, никому не нужного и ни для кого не интересного человека».
Товарищи по искусству, общавшиеся с ним на протяжении десятков лет, судили его совсем иначе. С присущим ему романтическим пафосом свою мысль выразил Иосиф Гофман.
«…Никогда не было на свете души чище и святее, чем у Рахманинова! — воскликнул он. — И только поэтому Рахманинов стал великим музыкантом, а то, что у него были такие превосходные пальцы, явилось чистой случайностью».
И по-своему, вероятно, он был не так уж далек от истины.
Коренные этические основы души музыканта — глубочайшая искренность, человечность, непримиримость к лжи и позе во всех проявлениях, горячая отзывчивость к людскому горю — нашли яркое и полнозвучное выражение в музыке Сергея Рахманинова.
С другой стороны, для него, как для человека, вся его жизнь, очевидно, имела музыкальный смысл. Он страшился даже подумать о том, что эта музыка для него перестанет звучать.
Близкие помнили, как он рассердился однажды, когда врачи предписали ему полный отдых.
— Они думают, наверно, что я буду сидеть на солнышке и кормить голубей!., — проворчал композитор. — Нет, такая жизнь не для меня. Лучше смерть…
Однако к исходу шестинедельных каникул он пожаловался на непривычную тяжесть. Появился кашель, боль в левом боку. Эти симптомы у семидесятилетнего музыканта, как неизбежный итог полувековой концертной страды, никого сами по себе особенно не насторожили.
Началась вторая половина сезона.
В Колумбус Огайо на концерт Рахманинова приехали Сомовы, хотя композитор просил их не делать этого. «Буду плохо играть», — писал он.
Внешний вид музыканта был ужасен. На вопрос о самочувствии вместо привычного «Первоклассно. Номер один!» он проговорил задумчиво: «Что-то плохо», — и добавил, что невмоготу становится играть.
Елена Константиновна Сомова осторожно заметила, что ему нужно прекратить концерты и заняться композицией.
— Я слишком утомлен для этого… Где мне найти былые силы и огонь!
Она напомнила ему о «Симфонических танцах».
— Да, — чуть оживившись, подхватил он. — Я сам не знаю, как это получилось…
Но вот в Чикаго двенадцатого февраля 1943 года его встретили такие овации, что он воспрянул. Очень редко он бывал так доволен своей игрой. Он играл Первый концерт Бетховена и свою Рапсодию.
На другой день он почувствовал резкую боль в левом боку. Врачи установили слабый плеврит и посоветовали поехать на солнце.
Турне продолжалось. Он играл, задыхаясь и превозмогая боль.
Он отказался отменить концерт в Ноксвиле. В программе был Бах, Шуман, Лист, Шопен и Рахманинов. Он с потрясающим подъемом сыграл си-минорную сонату Шопена.
Но это было все, что он смог сделать.
Отменив ряд концертов, он выехал в Новый Орлеан. Под жарким зимним солнцем кипел разноплеменный южный город в устье великой реки. У причалов за окнами гостиницы кричали и звонили в колокола допотопные пароходы времен Марка Твена.
— Ну вот, — говорил композитор. — Отдохнем день-другой на солнышке, а затем в Техас.
Однако наутро было принято решение уехать в Калифорнию на зимние квартиры.
Он не может играть. Ему нужен врач. Только в этом он, по его словам, «узколобый националист». Признает только русских врачей.
— Есть в Калифорнии один такой — москвич. Я поговорю с ним про свой бок, потом мы вспомним далекие годы. Будет хорошо для тела и для души.
Трое суток пришлось ожидать возможности выехать и еще трое медленным поездом добираться до цели. Линии были забиты воинскими составами.
На вокзале в Лос-Анжелосе встретил Федор Федорович Шаляпин с каретой «Скорой помощи». Больной просился домой, но его доставили в госпиталь «Доброго самарянина».
Рентген показал лишь два небольших очага воспаления в легких. Появившаяся в дороге кровь в мокроте исчезла.
Полулежа на койке, композитор в обычном, полушутливом тоне писал Евгению Сомову, повествуя о событиях последних дней. «Много шума из ничего!» — таков был конечный вывод.
Но за этим следовала зловещая лаконическая приписка медсестры по-английски: «М-р Р. не закончил письма».
Он пробыл в госпитале три дня.
Больше всего его тяготило то, что он не может играть, упражняться. Федор Шаляпин-младший, который подолгу его навещал, попытался вселить в него веру в выздоровление.
— Не в мои годы, Федя, — возразил Рахманинов. — В моем возрасте нельзя прерывать упражнения.
Вдруг, словно позабыв о присутствии гостя, поглядел на свои руки, лежащие поверх одеяла.
— Мои бедные руки… — очень тихо проговорил он и, помолчав, добавил одним дыханием: — Прощайте!
Боль в боку жестоко мучила его временами. Но он не жаловался. Только возрастающая бледность выдавала его.
Ирина с дочкой выехали из Нью-Йорка.
После недолгих колебаний доктор Голицын согласился отпустить его домой. Он все еще надеялся, что с приходом теплых дней настанет перелом к лучшему.
На крыльце дома поджидала в белом халате и шапочке с красным крестом Ольга Георгиевна Мордовская, опытная медсестра, присланная Голицыным.
Сергей Васильевич, оглядевшись в комнате, весь посветлел: «Хорошо быть дома!»
В течение первой недели он живо интересовался всем. С жадностью читал газеты, расспрашивал о цветах, перелистывал прейскуранты садоводов. Расспрашивал о березках на смежном участке. От него скрыли, что еще среди зимы березы были срублены. Он попросил настроить радио на Москву и не менять настройки. Он хотел слушать только русскую музыку.
Несмотря на возрастающую боль в руке, он продолжал упражнения кисти и пальцев на немой клавиатуре.
А когда закрывал глаза, с неизменной настойчивостью возвращался к нему все тот же, может быть выдуманный, клочок родной земли с железнодорожным мостиком и синей речушкой. Тенистая тропа (он хорошо это знал) мимо плакучих берез ведет в сосновую чащу. По опушке в траве голубеют звездочки цикория, стоят стройные, как свечки, бледно-желтые цветы, похожие на мальвы. Он никак не мог припомнить их название…
В десятых числах марта собрался консилиум, и фатальный характер болезни сделался очевидным.
Меланома, редкая молниеносная форма рака, уже поразила легкие, кишечник, суставы и даже кровь. Ужасную правду сообщили семье. Все, что оставалось теперь, это скрыть ее от больного и по мере сил облегчить его страдания.
Наталья Александровна держалась стойко. Настал ее час. Только волосы вдруг поседели. Никто хорошенько не знает, какой должна быть жена великого художника. По натуре она была очень интеллектуальна, была у нее своя жизнь, свои мысли. Но она таила их в себе. Мало-помалу она отрешилась от всего своего и сделалась как бы тенью его помыслов и желаний. Она старалась как умела оградить его жизнь и его музыку от назойливых посягательств извне. Если же этим она снискала себе среди людей малознакомых репутацию надменной гордячки — пусть! Это говорит лишь о том, что труд ее, незаметный и неблагодарный, не пропал даром. Теперь он подходит к концу.
Недрогнувшим голосом она читала ему вслух Пушкина, рассказывала новости. Весть о переломе на русском фронте, о разгроме армий Паулюса на Волге вызвала блеск в тускнеющих глазах больного.
— Слава богу!.. — прошептал он.
Однажды Федор Федорович застал его после сна.
— Кто это? Кто это играет? — быстро спросил он. — Почему они не перестанут?..
Когда Наталья Александровна убедила его, что никто не играет, он проговорил со слабой улыбкой:
— Ах да!.. Правда, ведь это у меня в голове…
В беспамятстве он часто двигал руками, шевелил пальцами, словно играл.
Покуда сознание не начало угасать, все мысли его были о близких. Он то заклинал жену, дочь и приехавшую Софью Александровну не сидеть над ним, быть побольше на воздухе, бывать у знакомых, в кино, то уговаривал сестру Мордовскую пойти передохнуть.
Часто в доме глухо звонил покрытый пледом телефон. Изредка раздавался робкий звонок у калитки.
За оградой виднелись взволнованные, по большей части молодые лица, знакомые и совсем незнакомые.
Однажды уже поздно вечером пожилая русская горничная Рахманиновых вышла в прихожую. Ей почудился слабый стук у парадной двери. Отворив, она невольно отступила на шаг.
Перед ней стояла незнакомая девушка, прижимая к груди охапку только что сорванных красных роз. Темные волосы были покрыты маленькой соломенной шляпкой, короткая накидка брошена на плечи. Темные, в пушистых ресницах глаза глядели без улыбки.
— Войдите… — немного растерявшись, пригласила горничная.
— Нет, нет… — торопливо и застенчиво отозвалась гостья по-русски. Легкая краска залила ее щеки. — Вот, пожалуйста… отнесите наверх.
Бережно взяв цветы, горничная заметила на руках у девушки тонкие кружевные поношенные перчатки без пальцев.
— Но как же… — горничная оглянулась, чтобы кликнуть Софью Александровну.
Но гостьи и след простыл — словно ее и не было!
— Барышня, вернитесь!.. — позвала горничная, выйдя на крыльцо.
В ответ только зашумела под ветром с гор старая лиственница да хрустнула галька под легкими, торопливо удаляющимися шагами.
Но розы остались. Были они редкого бархатистопурпурового оттенка и нежного аромата, искрились крупной вечерней росой и, казалось, еще хранили тепло давно закатившегося солнца.
Немного позднее, когда Рахманинов открыл глаза, розы уже стояли в майоликовой вазе. Взгляд больного обошел комнату и замер на цветах. С минуту он пристально вглядывался, как бы силясь что-то припомнить. Потом ресницы медленно опустились.
В час тридцать минут ночи двадцать восьмого марта 1943 года сердце Рахманинова перестало биться.
Когда Наталья Александровна. вышла на террасу, было очень темно. На смежной даче — яркий свет, синкопический стук и истерические вопли джаза. Пьяный смех, шутовские возгласы, сопутствующие тому, что американцы называют «найт парти» (ночная пирушка).
И вдруг, заглушая весь этот гам, в комнатах в полный голос заговорила невыключенная радиола, В сад, отягченный весенней росой, через открытые окна полились чистые и нежные звуки московских курантов.
3
А теперь оглянитесь назад на долгий и трудный путь, начавшийся для Сергея Рахманинова на зеленом дворе Онега, где в незапамятные годы, помахивая косматыми темными рукавами, стояла старая ель. Эту дальнюю дорогу пересекла на две неравные половины необъятная, вечно клокочущая пелена чужого и холодного океана.
До последнего дня жизни уже слабеющие глаза старого русского музыканта были неотрывно прикованы к далекому милому берегу. Судить ли его за то, что преодолеть преграду оказалось ему не под силу!..
«…Главные темы его музыки, — писал о Рахманинове Николай Метнер, — суть темы его жизни, не факты из жизни, но темы, неповторимые темы неповторимой жизни…
…Его звук в клавире или в партитуре никогда не бывает пустым, нейтральным. Он так же выделяется из среды других звуков, как звук колокола среди уличного шума…»
Не потому ли музыку Рахманинова мы безошибочно узнаем с первых же ее тактов?
Кто из нас не входил под сень рахманиновских «цветущих садов»? Кто не черпал в звуках его музыки сурового мужества, кто не склонялся перед его подвигом в труде!
Этот труд выше сил человеческих ни в юности, ни на закате дней не был ни беспредметным, ни эгоистичным. Рахманинов жил и трудился для счастья людей.
Может быть, еще в юности он понял, что «в этой чудесной погоне за счастьем и заключается само счастье»? Не в обладании, а в стремлении, не в достижении, а в творчестве, в бесстрашных поисках красоты и правды. Наверно, он знал, что эта волшебная «синяя птица» — непостижимая и недосягаемая; если неосторожно схватить ее руками, она очень часто вдруг становится черной.
Он не раз ошибался. Но за свои промахи и заблуждения всегда платил сам жестокой и горькой ценой.
Неделю спустя после смерти композитора почта с опозданием принесла вести из Москвы о планах празднования и концертах из произведений Рахманинова, приуроченных ко дню его семидесятилетия 1 апреля 1943 года. Немного раньше была получена каблограмма, подписанная одиннадцатью наиболее выдающимися советскими музыкантами.
«Дорогой Сергей Васильевич!
В день Вашего семидесятилетия Союз советских композиторов шлет Вам горячие поздравления и сердечные пожелания радости, сил, здоровья на долгие годы.
Мы приветствуем Вас как композитора, которым гордится русская музыкальная культура, величайшего пианиста нашего времени, блестящего дирижера и общественного деятеля, который в наши дни показал свои патриотические чувства, нашедшие отклик в душе каждого русского человека…»
В тридцати милях от Нью-Йорка есть крохотный городок с суровым тевтонским названием — Валгала.
В апреле 1943 года на тенистом русском кладбище за околицей появился белый осьмиконечный крест, рядом — две мраморные скамьи. Вокруг темные лавровые кусты.
При жизни он думал совсем о другом. Он хотел быть погребенным после войны в ограде Ново-Девичьего монастыря, где покоится прах людей, которых он чтил и любил, начиная с Чехова и кончая консерваторским товарищем Скрябиным.
Деревья, кроме хвойных, стояли еще голыми. Но на ветвях старой яблони поодаль уже розовели бутоны, готовые распуститься. Через несколько дней дерево оделось цветами.
Яблоня еще жила и цвела пятнадцать лет спустя, когда в ограду кладбища вошел непомерно тонкий и высокий рыжеволосый юноша. Еще месяц тому назад имя немного нескладного на вид, длинноногого юноши из Техаса почти никому не было известно. Всего несколько дней как он по праву завоевал первую премию на конкурсе пианистов имени Чайковского в Москве.
Своей непостижимой искренностью, детской доверчивой улыбкой и магическим проникновением в самую душу русской музыки он сразу нашел дорогу к сердцам москвичей. И прежде всего ее проложил для него Третий фортепьянный концерт Рахманинова.
Юного гостя Москвы с первого дня поняли, горячо полюбили и признали своим. Кто-то заметил, что суровый трагический пианизм позднего Рахманинова у Вана Клиберна, не утратив своей глубины, обрел светлое, радостное, юношеское звучание.
В дни конкурса старый друг и современник покойного композитора А. Б. Гольденвейзер говорил:
«Закрыв глаза, я вновь слышу молодого Рахманинова и вновь переживаю волнующие впечатления давно минувших дней».
Присев на корточки возле могилы, юный музыкант длинными подвижными пальцами высаживал в грунт цветущее деревце белой сирени, накануне привезенное им на самолете из Москвы.
У подножья памятника в длинногорлом кувшинчике стояло несколько совсем свежих темно-пурпуровых роз. Капельки влаги сверкали в тяжелых, качаемых ветром венчиках цветов.
Музыкант указал на них глазами своему спутнику и другу — московскому дирижеру.
Прежде чем уйти, он положил у надгробья последний дар — горсть земли, взятую на могиле Чайковского в ограде Александро-Невской лавры.
«Умер только тот, кто забыт».
Мне кажется, что пристальное и любовное вглядывание в жизненный путь Сергея Рахманинова и сокровища музыки, которые он нам оставил, только еще начинается. Сколько радостей и неожиданных открытий ждет нас на этом пути!
Давно ли, в дни ленинградской блокады, обрела свое второе рождение Первая симфония Рахманинова, столь жестоко и несправедливо оклеветанная в конце минувшего века!
И если когда-нибудь на далекой чужбине зарастет тропа на кладбище Валгалы, все равно — сам он, живой и близкий, навсегда останется с нами.