Глава 8 По ту сторону Оксуса
Глава 8
По ту сторону Оксуса
Матери, видимо, тяжело далось решение ехать в Среднюю Азию летом 1942 года. Она всегда считала своим первым долгом оставаться как можно ближе к мужу, и теперь она собиралась пренебречь этим долгом. Но обстоятельства изменились. Она знала, что отца нет ни в польской армии, ни в посольстве. Если он был еще жив, он мог быть где угодно от Архангельска до Камчатки. Одна она не могла бы предпринять поиск такого масштаба. А уверения польских властей, что они действуют от ее имени, давали ей надежду. В этих обстоятельствах она решила, что следующая по значимости задача для нее — вывезти детей из Советского Союза, то есть предпринять путешествие из Николаевки через Новосибирск до Ташкента и далее к афганской границе. Ответ на вызов из Гузара был шагом в этом направлении. Это, конечно, было рискованно, но у нее были бумаги от польской армии, и она предполагала, что они обеспечиваются гарантиями советской власти. На самом деле это было совсем не так, и хорошо, что она не знала, насколько ухудшились советско-польские отношения с того момента, когда были выписаны эти бумаги.
Летом 1942 года Сталин и его приспешники были куда меньше готовы на уступки, чем год назад. В декабре 1941 года при поддержке традиционного союзника России, «генерала Мороза», советские войска дали битву под Москвой, и им удалось остановить наступление Германии. Начала поступать помощь от союзников. Отчаянной необходимости в помощи поляков уже не было. В то же время этот необычный союзник на советской земле — тысячи полуголодных людей в лохмотьях, только вышедших из советских тюрем и лагерей, могли выставить Советский Союз не в лучшем свете. У Сталина были уже новые планы на Польшу. И НКВД получило инструкции отказаться от практики наибольшего благоприятствования.
Андерсу было позволено отвести своих людей в Ташкент, где были лучшие условия для восстановления сил. Но в начале марта 1942 года ему неожиданно сообщили, что часть его армии снимается с довольствия: оно будет выделяться не на 70 тысяч (численность войска под его командованием), а на 26 тысяч. Это была огромная трагедия, потому что солдаты уже и так делили свои пайки со штатскими поляками, собиравшимися вокруг лагеря. Андерс напрямую обратился к Сталину, добился, чтобы его приняли, и 18 марта сумел довести эту цифру до 44 тысяч. Кроме того, Сталин согласился эвакуировать остальных людей Андерса, около 30 тысяч, в Иран, где они будут восстанавливать силы и проходить военную подготовку.
За этим последовала так называемая первая эвакуация. Это был tour de force по-советски. За неделю НКВД сформировало 34 эшелона, и с 24 марта по 5 апреля половина польской армии на советской земле была транспортирована в Красноводск, потом, на 17 или 18 кораблях, в Пехлеви, иранский порт на Каспийском море. Поразительно, что вместе с армией Андерс умудрился вывезти порядка 11 тысяч штатских. Сталин, конечно, об этом знал, но предпочел не обратить внимания. В отличие от польского правительства в Лондоне, которое дало указание не эвакуировать штатских. По-видимому, поляки в Лондоне не хотели расстраивать английское правительство, сомневавшееся, что сможет справиться с потоками людей в бедственном положении. Андерс проигнорировал приказ своего политического руководства, и более 11 тысяч стариков, женщин и детей были спасены. Для этих спасенных Андерс стал современным Моисеем. Оставшийся мир назвал это событие «польским Дюнкерком». Англичане, поставленные перед фактом, справились со своей частью задачи в своей обычной манере — гуманно и без суеты.
А мы в Николаевке мало что знали о первой эвакуации. Я долгое время недоумевал по этому поводу, пока недавно не обнаружил, что посольство Польши в Советском Союзе, опасавшееся неконтролируемого потока штатского населения на юг, намеренно скрывало эту информацию. Не знали мы и того, что отношения с Советским Союзом к этому времени ухудшились настолько, что Андерс стал сомневаться в целесообразности борьбы с Германией на Восточном фронте. Он опасался, что его люди не смогут воевать с полной отдачей бок о бок со своими бывшими тюремщиками. Наблюдая за быстрым продвижением немцев к Нижней Волге и Кавказу, он стал сомневаться, что Красная армия в состоянии предотвратить прорыв Германии к нефтяным залежам Ирана и Ирака. Поэтому он предложил генералу Сикорскому, что вся его армия присоединится к британцам на Ближнем Востоке и примет участие в обороне нефти.
8 июня в Янгиюль под Ташкентом, в генеральный штаб генерала Андерса прибыла телеграмма из Лондона от премьер-министра Польши в изгнании с предписанием польской армии оставаться в Советском Союзе. Это было политическое решение, принятое людьми, находящимися за тысячи миль от Советского Союза и не знающими местных реалий, не способными понять сознание советских людей. Но Андерс лучше понимал, что происходит, и решил проигнорировать приказ. Он подозревал, что британские власти уже пришли к тому же выводу, что и он. Поэтому он по собственной инициативе обратился с просьбой об аудиенции к сэру Арчибальду Кларку-Керру, британскому послу в Советском Союзе, чтобы дело получило дальнейший ход. Нарушение субординации имело место 7 июля и возымело мгновенные и поразительные последствия. В ту же ночь, с 7 на 8 июля 1942 года, Сталин дал согласие на перевод всей армии в Иран. Приказ о второй эвакуации был дан польским подразделениям 15 июля.
Вряд ли нам когда-либо удастся понять, чем руководствовался Сталин, принимая эти решения. Мгновенная реакция на разговор Андерса с Кларком-Керром заставляет нас предположить, что цели Британии и Советского Союза в этом случае совпадали и требовали немедленных действий. Недавно польский историк Збигнев Семашко высказал предположение, что сталинская разведка предвидела, что немцы обнаружат катынские захоронения. Вероятно, Сталин всерьез опасался последствий того, что эти новости дойдут до польской армии в Советском Союзе. Поэтому он выбрал «меньшее зло» — удалить с советской территории армию генерала Андерса, порядка 80 тысяч человек.
Для нас последние дни июня были невероятно напряженными. Мать посетила председательницу колхоза и, заручившись ее подписью на наших драгоценных бумагах, начала разменивать свой «железный резерв» — те несколько золотых монет, что были специально отложены на крайний случай, — на пшеничную муку, из которой изготавливались сухари, и на советскую валюту надежнее и даже ценнее золота — чистый спирт. Денег на то, чтобы нанять транспорт до железнодорожной станции Петухово, не оставалось. Поэтому, рассчитывая пройти 100 с лишним километров пешком, мы облегчили свои узлы до минимума. Мою балалайку пришлось оставить. Мать к этому моменту очень ослабла, и перспектива долгой дороги пешком нас очень пугала. Помощь пришла неожиданно от еврейского купца из Ошмян. Он предложил нанять подводу — телегу, запряженную одной лошадью, — с тем чтобы мы «когда-нибудь, где-нибудь вернули ему долг…» Это был невероятно щедрый жест. Я не помню имени нашего благодетеля, но и 65 лет спустя я молюсь о нем каждое воскресенье.
Подвода пришла в полдень 2 июля, на ней сидели два молчаливых и мрачных казаха. Узлы погрузили на телегу, мать поместилась сверху на узлах, и мы отправились в путь по деревне, мимо радиоточки и дальше, к трем шатким мельницам, на ходу прощаясь с друзьями, дома которых мы проезжали. Ветряки отмахали нам свое последнее прости, и перед нами раскинулась степь, и мы двинулись навстречу незнаемому. Небо начинало темнеть, и начиналось наше второе большое путешествие.
На ночь мы остановились на краю сибирской тайги в хижине гостеприимных лесорубов. Если я правильно помню, это были депортированные из Литвы. Рано утром мы снова отправились в путь, теперь над нами нависало мрачное небо. Скоро пошел дождь, и теперь нам приходилось месить грязь и бороться со встречным ветром. Во второй половине дня нас обогнали какие-то товарищи по несчастью, которые ехали в телеге, запряженной двумя сильными лошадьми. Они сжалились над нами, пехотой, и предложили нас подвезти. Мы с радостью согласились и тут же исчезли за холмом, где был намечен наш следующий привал на берегу маленького озера. Мать с двумя молчаливыми казахами осталась позади.
Как только ее дети скрылись из виду, казахи остановили телегу, распрягли лошадь и сказали матери, что они все трое проведут ночь прямо здесь, где стоят. Мать почувствовала опасность и после короткой истовой молитвы сказала этой парочке: «Вон, посмотрите наверх. Видите человека там на холме? Это мой сын, который возвращается к матери». Так оно и было. Я забеспокоился, что мы ее оставили одну, и повернул назад. Увидев, что я иду вниз к ним, казахи быстро снова впрягли лошадь и продолжили путь. Мать потом уверяла, что в тот дождливый день я спас ей жизнь.
К концу следующего дня, 4 июля, мы доехали до железнодорожной станции Петухово, где два с половиной года назад нас выгрузили из телячьего вагона. Мы заплатили казахам и провели ночь в сарае при доме железнодорожника. На следующее утро мы влились в большую толпу, возбужденно осаждавшую кассу. Несколько отчаявшихся поляков заверили мать, что наши шансы получить билеты практически равны нулю. Но она упорно снова и снова бросалась в толпу у кассы, как только вокруг заговаривали, что должен прийти следующий поезд на восток. Мы по очереди выстаивали с ней эти безнадежные вахты.
Это действие уже начало превращаться в рутину, когда на сцене появился дородный энкавэдешник. Пытаясь установить порядок, он проорал: «Кто здесь военный?» В наступившей суматохе я услышал дрожащий голос матери: «Я военная». Представитель органов внутреннего правопорядка осмотрел ее и сказал: «Пойдем со мной». Толпа расступилась, и мать провели к окошку, где изучили ее документы, и ей выдали четыре билета в Гузар на краю света. Цена была мизерной. Билеты были с компостировкой — санкцией НКВД, — но только на первый отрезок пути, до близлежащего Омска. Весь смысл этого ограничения станет нам ясен на следующей остановке. А пока мы радостно загрузились в настоящий пассажирский вагон, именуемый «жестким» — советский эвфемизм для третьего класса. Мать сказала: «Крестное знамение Тадзио из слонимской тюрьмы проложило нам путь».
Я был в восторге. Солнце светило, колеса стучали. С моего аванпоста на ступеньках вагона — конечно, так ехать строго воспрещалось — я наслаждался неспешно проплывавшими мимо меня сибирскими летними пейзажами. Мы почти между делом остановились в Петропавловске (теперь зачем-то переименованном в Петропавл) и, наконец, очень поздним вечером 6 июля прибыли в Омск. Здесь мы стали песчинками в огромной толпе, бурлившей и напиравшей, чтобы попасть на поезд. Это был наш первый опыт советского «вокзального образа жизни» военного времени, и Петухово было лишь прологом к нему. Теперь нам требовалось получить от НКВД целых две санкции: на следующую компостировку и санобработку, то есть дезинфекцию (уничтожение вшей) и душ.
После нескольких попыток стало ясно, что это стандартная для НКВД процедура — отказ в компостировке польским гражданским лицам, направляющимся в Ташкент и далее. Мать решила, что пришло время для ее спирта. Разбавив порцию этого нектара, она превратила ее в чекушку (четверть литра) водки приемлемой крепости. Изготовив таким образом вознаграждение, она занялась подкупом станционных работников, что оказалось на удивление легкой задачей для данной ситуации. О санобработке и компостировке больше не было и речи, и под покровом ночи наши неторопливые новые друзья посадили нас на поезд до Новосибирска, 700 километров на восток. Мать не знала, что теперь по пути нас могли снять сотрудники НКВД как нелегальных пассажиров. Поезд выехал из Омска в первые часы нового дня, 8 июля, той же ночью, когда Сталин подписал приказ о второй и последней эвакуации.
Гонка началась. До этого момента нам невероятно везло: проверки билетов на этом отрезке пути не было. Но по сравнению с Омском вокзал в Новосибирске был совершенным кошмаром. А для нас — переломным моментом всей нашей затеи. Новосибирск был важным стыковочным пунктом, осаждаемым огромными толпами людей, которым требовался транспорт. Он имел стратегическое значение и потому жестко контролировался НКВД. Мать быстро обнаружила, что, хотя ее чекушки везде принимают с радостью, их недостаточно. День или два она билась за получение официального разрешения, а нас троих и наши узлы милиция постоянно перемещала с тротуара на тротуар вокруг вокзала. Казалось, мы достигли конца пути.
Тут к нам подошел польский сержант в английской форме и спросил, чем он может быть нам полезен. Я не помню, как его звали, но не могу не упомянуть его талант скульптора. Услышав о наших страданиях и не выказав особого изумления, он извлек откуда-то картофелину, на которой вырезал копию штампа компостировки. Результат превзошел все ожидания. Затем он поставил штамп на наши билеты, добавил подписи с завитушками и сказал матери: «Потайная дверь в Ташкент открыта».
Мать понимала, как это опасно, но в Новосибирске она пришла к выводу, что наше путешествие уже не схватка интеллектов с враждебными властями, а опасная игра, ставка в которой — сама жизнь. Наш чичероне по полной форме проводил нас на поезд, направлявшийся в Ташкент — в 2000 километров от Новосибирска. Следующие несколько дней он ехал вместе с нами. Проверки проходили часто, и билеты тщательно рассматривали. При каждом контроле у нас замирало сердце, но картофельный штамп нашего ангела-хранителя в военной форме каждый раз выдерживал проверку.
* * *
Для граждан бывшей Речи Посполитой путешествие на восток к соляным шахтам Иркутска имело печальные ассоциации. Поэтому мы испытали облегчение, когда в Новосибирске освободились от пут «оси запад — восток» и резко повернули на юг, на Турксиб. В то время это была изматывающая узкоколейка с редкими разъездами и открытыми всем ветрам городишками. Я из них смутно помню только депрессивный Семипалатинск. Продвигались мы медленно и подолгу ждали на разъездах — мы почему-то всегда слишком рано приезжали на рандеву с встречными поездами. Во время таких остановок я стал сходить с поезда, чтобы размять ноги. Почему-то я был единственный, кто так поступал, или мне так казалось. Это было прекрасно, но могло оказаться опасным. Однажды машинист тронулся без предупреждения, и мне пришлось бежать вдоль движущегося поезда, чтобы забраться на него за несколько вагонов до нашего. Матери я не рассказал об этом эпизоде. Иногда я сидел на подножке поезда, таким образом нарушая закон вместе с кондуктором. Мы сидели, молча глядя на бескрайнюю сухую степь, проплывавшую мимо нас. По мере того как температура неуклонно повышалась, от этих бдений нас стало клонить в сон.
Еще одним развлечением была охота за едой на станциях. На некоторых из них была походная кухня, но желающих было столько, что у тринадцатилетнего мальчишки было мало шансов в этой толкучке. Поэтому я разработал хитрый план. Я дожидался последнего свистка, когда толпа бросалась к поезду, подставлял свою миску, а потом бежал очень быстро, чтобы вскарабкаться в вагон уже на ходу — часто меня втаскивали сочувствующие пассажиры. Мать была довольна моей предприимчивостью. Не думаю, что она в должной мере понимала, насколько это было рискованно. Но она тоже умела идти на риск. Возможно, знала и втихомолку одобряла.
Однажды после обеда справа показалась бескрайняя водная гладь. Кто-то сказал, что это озеро Балхаш. На самом деле оно больше похоже на море, чем на озеро, и я первый раз в жизни видел сразу столько воды. В тот день озеро было бурным, и волны подступали к колесам нашего вагона. Я смотрел как завороженный. Потом, за Алма-Атой показались подступы к могучим снежным хребтам Тянь-Шаня. Виды становились все эффектнее. Поезд повернул на запад и шел вдоль подножия этих величественных гор всю дорогу до Ташкента.
Не доезжая 50 миль до пункта нашего назначения, в Чимкенте, мы впервые столкнулись с дынями в изобилии и целыми кувшинами грубого местного вина, все очень задешево. Хлеба, увы, не было… Вид у всего этого был очень соблазнительный, и мы — неопытные чужаки — перестарались с дынями. За это мы поплатились — диареей, жертвой которой пали многие, в том числе и я. Мать, не очень понимая, что делать в этой ситуации, велела мне попробовать красного вина. Я выпил здоровую кружку, заснул крепким сном и проснулся через несколько часов полностью исцеленным. С этого момента я безоговорочно верил в способности матери к импровизации, не говоря уж о целебных свойствах красного вина.
Мы подкатили к вокзалу в Ташкенте, вымотанные долгой дорогой и дезориентированные жарой. На огромной площади перед вокзалом было полно народу, живущего здесь в надежде дождаться своего шанса и продолжить путь. Мы выгородили себе свое пространство. Вокруг нас было заметно большое количество поляков в военной форме. Казалось, что ташкентский вокзал оккупирован поляками, что было неудивительно, поскольку ставка генерала Андерса располагалась неподалеку, в Янгиюле, не более чем в 30 километрах отсюда. Было отрадно видеть, что НКВД здесь на вторых ролях.
Ташкент был полон лязгающих трамваев. Для меня с тех пор, как я побывал во Львове, трамваи ассоциировались с большими городами. Ташкент явно был одним из них, и я был полон решимости его исследовать. Мать, поглощенная обсуждением следующей фальшивой компостировки с нашим ангелом-хранителем, сержантом, и уверенная, что моего знания жизни хватит для такого спонтанного туризма, отпустила меня. Я и вскочил в следующий же трамвай и начал свои странствия.
Новые советские площади, казалось мне, слишком давят, а старый Ташкент с его низкими домами и высокими стенами из высушенной солнцем грязи — не слишком привлекателен. Но базары отличались великолепием красок. Я не мог оторвать глаз от тюбетеек на головах мужчин, выложенных пирамидками изюма и кураги, наслаждался атмосферой чайных домов. Но в конце дня меня ожидал зловещий эпилог. На одной трамвайной остановке мне пришлось обеими руками тянуться к поручням, так на меня напирала неизвестно откуда взявшаяся толпа молодых людей. Уже в трамвае я увидел, что оба кармана моих брюк разрезаны бритвой. Я с облегчением обнаружил, что мои несколько рублей остались при мне, несмотря на попытку социалистического перераспределения ресурсов. В наш лагерь у вокзала я вернулся очень усталым и с уймой историй.
Тем временем наш сержант в качестве прощального подарка вручил матери свежевырезанный поддельный штамп на следующий отрезок нашего пути. На следующее утро после теплых прощаний и объятий мы сели на поезд до Самарканда.
Где-то в 70 километрах от Ташкента мы пересекли полноводную Сырдарью. Эта встреча повергла нас в благоговейный трепет. Тогда я не вполне отдавал себе отчет в том, что нам предстояло оказаться на одном из великих ристалищ истории, «Трансоксиане», как называли ее мужи Средиземноморья. Эти огромные просторы азиатской степи раскинулись между древними реками Оксусом и Яксартесом, сегодняшними Амударьей и Сырдарьей. Большую часть региона занимает пустыня Кызылкум, которая простирается к северу от Аральского моря. Ее южная часть благословлена двумя важными оазисами, Самаркандом и Бухарой, и плодородной Ферганской долиной. Где-то в 330–327 годах до н. э. Александр Великий сделал в этом плодородном уголке привал на пути в Индию. И как было у него в заводе, он основал здесь еще одну Александрию — Александрию Дальнюю — на левом берегу Яксартеса, недалеко от того места, где мы переехали реку на пути из Ташкента в Самарканд. В 1336 году в местечке под названием Кеш, где-то в 80 километрах от Самарканда, родился ребенок, которому предстояло войти в историю под именем Тимура Хромого, или Тамерлана. Он сделал Трансоксиану центром своей империи.
Мы лишь мельком увидели Самарканд из окна вагона. Мне он запомнился как город, укромно укрывшийся в сени дерев. Это и неудивительно: он находится в центре прекрасного оазиса. Здесь во время пьяной ссоры Александр убил Клита, своего ближайшего друга и лучшего командующего конницей; здесь Тамерлан основал свою столицу — город, знаменитый своей великолепной архитектурой. И по сей день историки и туристы стекаются в Самарканд на его могилу. И здесь, в Самарканде, украли наш последний мешок сухарей из Николаевки, но это было уже не так важно.
Мы продолжали свой путь и наконец оказались на маленькой станции посреди чиста поля под названием Карши. Робин Лейн-Фокс пишет, что в Карши Александр забрал лучших местных лошадей для своей обессилевшей армии. 15 июля 1942 года в Карши мы без проблем сели на местный поезд, направлявшийся в Гузар, и прибыли туда во второй половине дня, через 13 дней после отъезда из Николаевки. В тот же день, 15 июля, генерал Андерс дал приказ начинать вторую эвакуацию. Мы услышали новости на станции.
* * *
Гузар — довольно большой, ничем не примечательный город, но в разгар лета 1942 года ему выпала честь стать смертельной западней для тысяч людей. Генерал Андерс замечает в мемуарах: «В Гузаре состояние здоровья наших людей (солдат и гражданских лиц) было отчаянное». Солдаты польского резерва и примыкавшего к нему лагеря гражданских лиц погибали от брюшного тифа, дизентерии и малярии, косивших каждого десятого. Самым переполненным отделением местной больницы был морг. В Гузаре долго не задерживались.
По приезде мать отправилась в польский генштаб, пытаясь найти пана Пиотровского, который подписал наш вызов в Гузар. Это должен был быть один из двух Пиотровских, знакомых родителям до войны, вероятно, государственный нотариус в Слониме. Но его там уже не было. Позже мы узнали, что и он пал жертвой тифа. Вместо него она случайно наткнулась на капитана Базилевского, мужа нашей знакомой гитаристки. Он предложил нам временный кров, пристройку в доме, где жили они с женой. В главной комнате дома мы обнаружили пани Базилевскую, она была очень нездорова и лежала в постели. Она не стала или не смогла общаться со своими новыми жильцами. Гитара молчала.
На следующее утро мы все пошли на мессу в расположении штаба. Это оказало на нас восхитительно очистительное воздействие. Впервые с апреля 1940 года мы подходили к исповеди и причастию. Я предложил свои услуги в качестве алтарника, и мое предложение было принято. Я обнаружил, что все еще помню все возгласы на латыни.
Теперь мать была готова биться за то, чтобы нас включили в предстоящую эвакуацию в Иран. Это была сложная задача и физическое испытание: штаб осаждали гражданские, умоляющие о шансе на спасение. Мать, вымотанная дорогой и ослабленная хроническими приступами дизентерии, была не в состоянии чего-то добиться. Впервые она начала терять надежду.
И тут чудесным и решительным образом вмешалось провидение. Сегодня я склонен видеть в этом участие отца. Услышав нашу фамилию, к матери подошел офицер и представился капитаном Антонием Гедройцем, нашим дальним родственником и другом дяди Хенио. Он тут же записал нас своими членами семьи — что означало, что мы попадаем в число эвакуируемых, — и перевез нас к себе. Кроме того, он сообщил дяде Хенио, находившемуся на базе эвакуации в Красноводске, что мы уже едем. Через два или три дня НКВД выпустило указания по эвакуации польской армии с членами семьи в Иран.
Антоний Гедройц был из другой половины нашей семьи, обосновавшейся в деревне Корве,[26] немного севернее Вильно. Мы были не очень близки, собственно говоря, мать видела его первый раз в жизни. Но в Гузаре она вынуждена была признать, что перед ней стоял «самый красивый мужчина в клане». Его жена и двое детей (один умер в Сибири) были уже с ним. Анджей, единственный сын, оставшийся в живых, был почти моим ровесником, и мы с ним подружились. С годами мы стали общаться меньше, но сыну Анджея Каролю (сегодня он полицейский в канадской конной полиции) много лет спустя предстояло стать моим близким другом.
Отправление должно было состояться через две недели. Эти две недели стали нашей последней битвой. Это уже был не голод — армия делила с нами свой рацион из риса и говядины, — а тяжелые болезни. Мать страдала от хронической дизентерии, а сестры заболели малярией. Я умудрился оставаться в относительном здравии.
НКВД назначило отъезд на 13 августа. Мы и не подозревали, что наш поезд окажется последним эшелоном в арьергарде армии Андерса на пути к свободе. На станции мы обнаружили знакомые составы из телячьих вагонов, наспех приспособленных к перевозке людей. Теперь, конечно, мы были на попечении польской армии, и каждый из нас сжимал в руке английский «железный рацион», то есть неприкосновенный запас: армейский шоколад в блестящей консервной банке. Три мои женщины были слишком больны, чтобы наслаждаться этими радостями. Мне пришлось по одной вести их к поезду и помогать им подниматься по лестнице в вагон. Я был так занят, что не понимал серьезности положения. Но наш путь наконец-то начался. В зное этого исключительно жаркого августовского дня поезд медленно выехал из Гузара, где выжить уже значило победить.
* * *
Вторая эвакуация была проведена столь же оперативно, сколь и первая. Первая партия поездов отправилась в Красноводск 30 июля, всего лишь через четыре дня после появления инструкций НКВД. Операция заняла две недели и один день. 45 тысяч военных и 26 тысяч гражданских были вывезены с советской земли 41 эшелоном и 25 кораблями. Предприятие такого масштаба должно планироваться заранее.
В поездах условия были ужасные. Они были сильно переполнены, как и в апреле 1940 года, но на сей раз переезд сопровождался эпидемиями и субтропической жарой. Но как бы тяжко ни было, мы были готовы на все. И настроение пассажиров было почти оптимистическое, а атмосфера почти радостной. Мать неожиданно почувствовала себя лучше, и малярия у Анушки и Терески пошла на убыль. Я начал наслаждаться пейзажем.
Мы приехали обратно в Карши, потом в оазис Бухары — древней Согдианы, — знаменитой коврами и красотой своих женщин. Именно здесь Александр Македонский был сражен красотой Роксаны, дочери Оксиарта, «самой красивой женщины в Азии». Вскоре после этого мы пересекли Амударью, столь знакомый великому македонскому завоевателю Оксус, и Трансоксиана сменилась песками Каракумов. Нашим следующим перевалочным пунктом был оазис Мерва, который Лейн Фокс называет «плодородным и стратегически значимым островком цивилизации». Теперь НКВД избрало Мерв местом прощального пира. Это была на редкость наивная затея, при помощи которой наши тюремщики пытались задобрить бывших заключенных и депортированных. Нас провели к длинным столам, уставленным вкуснейшим пловом и даже какими-то шашлыками. В чем-то это было жуткое мероприятие, но это не помешало нам — и даже моей матери — наслаждаться туркменской кухней.
Из всего Ашхабада я помню только полуразрушенный вокзал. Через день или два мы впервые увидели Каспийское море, наводненное сухогрузами и транспортными судами, перевозившими раненых солдат. Это было мое первое море, поразительное зрелище! Однако для нас это означало лишь одно — дорогу из Советского Союза.
Мы приехали в порт Красноводска рано утром 20 августа после недельной дороги. А там на набережной стоял дядя Хенио, готовый умыкнуть нас на целый день, чтобы мы отдохнули в его городской квартире. Мне это казалось верхом роскоши: ванна, длительный сон, уйма еды, хотя с непривычки я не мог проглотить ни сахара, ни масла. В тот же день поздно ночью дядя Хенио передал нас начальству порта, которое посадило нас на древнее корыто — корабль, который, если я не ошибаюсь, назывался «Каганович».
На борту было неописуемо грязно. Нас всех завели на палубу, где было так тесно, что даже сидеть на своих узлах было роскошью. Большинству людей приходилось стоять. А больным дизентерией приходилось опорожняться там же, где они стояли… Нам пришлось терпеть эту мерзость 36 часов — две долгие ночи и один палящий день. Боюсь, что именно этот вояж на «Кагановиче», а не банкет в Мерве навсегда останется моим воспоминанием о стране Советов.
Рано утром 22 августа 1942 года мы вошли в иранский порт Пехлеви, который сейчас именуется Бандар-Анзали. Мать оказалась ближайшей к трапу и первой ступила на гостеприимную иранскую землю. Она настояла на том, чтобы сойти без посторонней помощи — как подобает.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.