Глава II ПО ЭТУ СТОРОНУ БАРРИКАДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава II

ПО ЭТУ СТОРОНУ БАРРИКАДЫ

«Здравствуйте, дорогие мать, отец, сестры и братья. В первых строках своего письма сообщаю, что я жив и здоров…» С удивлением слушала вся семья первое письмо брата Василия, написанное им откуда-то из-под Тернополя. Женя чуть не прыгал от восхищения, когда сестра читала строки, где Василий писал, что служит при авиации, и нисколько не сомневался в том, что брат, конечно же, летчик.

Весь день Воробей ходил под впечатлением этого известия. Уже лежа в постели, он, закрыв глаза, представлял, как брат не спеша подходит к аэроплану, надевает краги, громадный шлем, какой он видел на старых афишах, извещавших о «летании авиатора Уточкина над ипподромом…». Улыбаясь, брат садится в аэроплан, и… здесь воображение упиралось в тупик, потому что Воробышек не знал, что нужно делать дальше, чтобы аэроплан оказался в воздухе. Досадуя, он снова возвращался к исходной точке:…Василий надевает шлем, потом… ну да, конечно же, он берет заводную ручку и, как это делается у автомобиля, заводит мотор.

Теперь мысли об авиации не оставляли ни на минуту. Бегая по поручениям конторы, он непременно осматривал каждую тумбу в поисках сообщений об аэропланах. Очень скоро Женя знал наперечет всех выдающихся авиаторов русских и иностранных. Ближайшей мечтой стало попасть на Ходынку — единственное место, где можно было увидеть настоящий аэроплан.

Главным источником сведений об авиации для Жени стали военные сводки в газетах, а это неизменно связывалось с войной. Значит, нужно попасть на фронт! К тому же там, на фронте, казалось, так просто разыскать брата, от которого уже много недель не было писем. И мама на вопросы девочек, приходивших с работы, нет ли вестей от Васи, молча качала головой, нередко прикладывая передник к глазам.

Нет, он, конечно, никому не проговорится о своем намерении, но готовиться уже нужно!

— Зин, а Зин, ты не знаешь, далеко ли отсюда до Тернополя?

— Неужто контора посылает тебя сбегать в Тернополь? — пошутила ничего не подозревавшая сестра. — Тогда заодно проведай Васю.

— Скажешь тоже. Глупости, — поспешил насупиться Женя, почувствовав, как краска заливает лицо. — Если не знаешь, так нечего смеяться, грамотная какая.

— Ну что ты, Воробышек, не сердись. Я пошутила, сама не знаю, где находится Тернополь. Девчонки на работе говорят, поезда туда ходят с Белорусского вокзала.

«Все, стоп!» Какое-то чутье подсказало Воробышку, что если он задаст уже висевший на языке следующий вопрос: «А сколько туда ехать?» — то Зина насторожится.

Теперь каждый день Женя что-нибудь готовил в дорогу. Деньги, которые перепадали иногда за услуги от конторских адресатов, он прятал в сумке среди ненужных теперь учебников. По воскресеньям Женя с утра уходил подрабатывать на вокзал, подносил приезжим вещи и получал еще несколько монет.

Женя и не думал раньше, что сбежать из дома так трудно. А вот сейчас, поднявшись среди ночи с постели, одевшись и взяв свою бывшую ученическую сумку, он нерешительно стал напротив кровати, на которой, примостившись возле парализованного отца, спала умаявшаяся за день мама. Женя вдруг почувствовал себя взрослым, ответственным за семью, очень обязанным перед мамой, сестрами и больным отцом. Что-то сильно сдавило грудь. Хотелось сесть и разреветься. Он понимал, что побег очень огорчит самых близких, самых дорогих ему на свете людей.

Еле сдерживая рыдания, Женя вышел в прихожую. Постоял, решил, что надо все-таки сообщить о своем намерении. На клочке газетки, сильно послюнявив химический карандаш, вывел по чистому краю: «Я уехал на фронт к Васе».

Сравнительно легко добравшись до Белорусского вокзала, Женя обогнул здание и вышел на пути. Сколько здесь поездов! Какой же из них пойдет в Тернополь?

В нерешительности Женя шел вдоль темных вагонов, иногда между колес перебирался с пути на путь. Все вагоны были наглухо закрыты. Уже стала закрадываться в сердце безнадежность, когда он подошел к последним вагонам одного из эшелонов и почти рядом услышал речь: «Давай-ка подсобь… Да не расплескай котелок, ты, дурья башка, это же тебе не водица». Сильно окая, командовал, по всей вероятности, деревенский парень. Кто-то перелезал под вагоном — щебень хрустел под его тяжелыми коваными сапогами. Бежать было некуда. Оглянувшись, Женя увидел, что дверь последнего вагона слегка приоткрыта. Не раздумывая, он в следующий миг, словно мышь, юркнул в темное его чрево.

— Ну, Никита, твоя очередь караулить, а мы с Вишняком за твое бычье здоровье выпьем, — проговорил кто-то голосом приятного тембра и влез в этот же вагон, что и Женя.

— Ну-ну, не могите без меня, — возразил тот же окающий голос.

— С кем ты разговариваешь на посту, скотина! — словно из-под земли выросла фигура ротного.

— Второй караульный Вишняков, ваше благородие, — отчеканил высоким голосом солдат. — Сдаю пост рядовому Храпину. С вашего позволения, добегу до водокачки…

— Никаких водокачек. Сейчас отправляемся, — круто повернувшись, офицер тотчас растворился в темноте.

— Ух, обомлел я от страху, — переводя дыхание, признался Храпин. — А ну, думаю, учует своим сучьим носом их благородие, чем из котелка пахнет.

Теперь стало ясно, что все они поедут в этом последнем вагоне.

Толкнув состав назад, как бы освобождая место для разбега, паровоз с силой рванул и стал набирать скорость.

Улавливая в шуме дребезжащего вагона отдельные слова, Женя понял, что солдаты устраиваются на ужин. Вскоре неуверенно затрепетало пламя в трехлинейке, поставленной на ящике, заменяющем стол. Появилась буханка хлеба, кусок сала, репчатый лук. Почетное место на ящике занял котелок.

…Застолье затянулось. Женя почувствовал усталость. Затекли ноги от неподвижного стояния. Он попытался присесть на корточки… Падающие ящики с грохотом посыпались к ногам захмелевших солдат.

— Кто здесь? — осторожно, держа винтовку наперевес, направился Храпин в угол вагона. И через несколько секунд выволок, держа за ухо, Воробышка.

— Ты как сюда попал? — тупо уставился на съежившегося мальчика другой солдат.

— Я еду к брату на фронт, в Тернополь.

— Знаем мы этих «фронтовиков», небось залез украсть что-нибудь. А ну покажь. — Храпин рванул из рук Жени сумку.

— Что будем с ним делать? — как бы рассуждая, спросил Вишняков. — Ведь если ротный узнает, что в вагоне с боеприпасами пассажир, упечет под трибунал. — Он стал медленно расстегивать Женину сумку.

— А что с ним думать! Чем ждать, пока тебе ротный в рыло заедет, вышвырнуть его, и делов всех. — Храпин одним махом, с кулацкой жестокостью рванул дверь и… вытолкнул мальчика.

— А-а-а! — с замиранием донеслось из-за двери.

Почти две недели пролежал сильно разбитый и простуженный Женя. Часто он в беспамятстве звал то Василия, то какого-то Храпина, то господина офицера, который бьет солдат.

После выздоровления Женя как-то сразу стал взрослее, молчаливее. Маме только и сказал, что нечаянно свалился с подножки поезда, и все.

Вскоре по просьбе сестер, работавших в «Деловом дворе», что на Варваровской площади, Женю приняли туда же учеником телефониста.

* * *

Вместе с таким же учеником Семкой Камешковым, прозванным Булыжником, которому Женя рассказал свою историю, они стали разрабатывать новый план побега на фронт.

Хороший друг Булыжник, одно огорчает — нет у него страсти к авиации, не увлекают его рассказы об аэропланах. Зато Семка лучше разбирался в политике. Это у него от отца, рабочего завода Гантера. Да и сам Семка был агитатором хоть куда. Женя вскоре убедился в этом.

Как-то выйдя после работы из конторы, друзья направились вместе с дядей Кондратом, истопником «Делового двора», к его брату Анисиму в госпиталь, расположенный в Анненгофской роще. Взял их с собой дядя Кондрат для того, чтобы обученные грамоте ребята прочитали письма, присланные из деревни. Оба брата, и Кондрат и Анисим, были неграмотные, а доверять семейные тайны чужим взрослым по своей деревенской застенчивости не решались.

Найти брата в госпитале было нетрудно. Он был из «ползунов», тех, кто после ампутации обеих ног передвигался в основном на руках и не дальше своей палаты.

Пока братья, обнявшись, плакали, Женя с Семкой обошли несколько палат и уже подружились с солдатом, у которого на исподней серой застиранной рубахе был приколот Георгиевский крест.

Потом, несмотря на нежелание дяди Кондрата, письма слушала вся палата. Семка читал громко и с выражением. На каждой строчке разгорались споры, которые иногда сводились к попытке утвердить свое мнение костылем.

— …А кому она нужна, война-то… — складывая прочитанное письмо, по-взрослому спросил Семка. — Вот ты, дядя Анисим, — обратился Семка к брату Кондрата, — за кого ты отдал свои ноги? — Сам же Семка и пояснил: — За помещика-кровопийцу!

— Ты штой-то брешешь тут, гаденыш, — накинулся на Семку чубатый, громадного роста солдат-кубанец. — Тя што, отец-большевик сюда прислал, да? Я те щас задницу разделаю, неделю на карачках ползать будешь.

Женя с Семкой съежились, придвинулись к дяде Кондрату.

— Ну ты, глотку-то не раздирай, а то враз костылем заткну, — взъерошенным петушком накинулся на Семкиного притеснителя один из раненых с большой болванкой гипса на ноге. — Это тебе не на фронте, офицерский прихвостень. Правильно парнишка говорит, за мироедов — дышло им в глотку — воюем. Ты слышал, что в письмах-то пишут? Голод! Детишки пухнут. А ты что нам после обеда читал? Что, я тебя спрашиваю, об заботе государевой, да? Слезу волчью пустил, — тряс он перед носом опешившего чубатого газетой «Новое время». — Во, послухайте, — расправил он одной рукой газету на плече раненого, сидевшего на его койке. — «Ее императорское высочество княгиня Елизавета Федоровна пожаловала в Староекатерининскую и 1-ю городскую больницы по пятьдесят бутылок коньяку. Позвольте поблагодарить ее императорское высочество за ее постоянные заботы о бедных и нуждающихся»…Вона, позаботилась! А где она их заработала, а? Отвечай, кулацкое мурло! Где, я тебя спрашиваю?

— Исподнее продала!

— На паперти насобирала! — стали раздаваться голоса.

— Пойдем отсюда от греха подальше, — тронул Женю за плечо дядя Кондрат, впервые слышавший такие слова о царской семье.

Они уже пробирались сквозь шумящую толпу больных, одинаково одетых в грубые серые халаты, когда перед ними вырос уже знакомый георгиевский кавалер.

— А вы, пострелята, — обратился он к мальчишкам, — заходите почаще, может, газетку какую принесете. Интересно знать, как и чем занимается тутошний рабочий люд… Не бойтесь, в обиду не дадим. Идет?..

Вечером ребята рассказали о своих приключениях Семкиному отцу, дяде Феде, которого служащие «Делового двора» в открытую называли большевиком. Он внимательно выслушал все подробности и расхохотался, когда узнал, что чубатый раненый обещал выдрать ребят.

— Это дело хорошее, ребята. Раз солдат просит, а он, наверное, не один. там такой, стоит поработать, если даже разок-другой и выдерут. Раненые же там, в госпитале, не век будут, поправятся и двинут кто на фронт, кто в деревню, а мысли — это не больничное белье, где снял, там и оставил. Правдивая мысль сейчас приравнивается к оружию.

С тех пор ребята стали частыми гостями в госпитале.

После работы, запихнув за пазуху листовки и газеты, приготовленные Семкиным отцом, они отправлялись на «революционную работу», как говорил Семка, — в госпиталь.

* * *

Женя усердно отряхивал хлопья пушистого снега перед тем, как войти в вестибюль телефонной станции, когда его сильно дернули за рукав. Почти уткнув в Женино лицо свой вздернутый конопатый нос, Семка таинственно прошипел:

— Дело есть, Птаха. Отец сказал, что сегодня они всем заводом в память 9 Января идут на демонстрацию по Тверскому бульвару. Я с рабочими пойду.

— Ну, — протянул Женя.

— Вот те ну, — передразнил Семка. — А ты как?

— А как же работа? — неуверенно спросил Женя, вспомнив, что в последнее время хозяин Мархлевский постоянно шныряет по телефонному залу.

— Трус ты, Птаха! — крикнул Семка и повернулся к двери.

— Постой! Сам ты трус! Пошли!

Толпы народа увеличивались по мере приближения к центру. На Театральной площади, над морем женских платков, студенческих и рабочих картузов, солдатских папах, в облаках выдыхаемого морозного воздуха колыхались кумачовые полотнища с наспех написанными белыми буквами: «Долой войну!», «Долой самодержавие!»

Ребята пробрались к ступенькам Большого театра, чтобы послушать оратора, энергично размахивающего черной каракулевой шапкой, зажатой в руке. После его речи демонстранты медленно двинулись в сторону Охотного ряда. На углу Тверской, совсем недалеко от ребят, поднятый на руках, заговорил еще один оратор, в котором ребята тотчас узнали их больничного знакомца — георгиевского кавалера. Работая локтями, они стали пробираться к нему, когда по толпе понеслось: «Полиция! Фараоны!» Вслед за этим со стороны Тверской раздалось зычное: «Разойди-ись!» — перемежающееся криками и конским ржанием.

Народ снова стал пятиться в сторону Охотного ряда.

— Долой царя! — совсем рядом выкрикнул молодой рабочий, сложив рупором ладони.

— Долой фараонов! — тонко заорал Семка. — Птаха, три-четыре!

— Долой фараонов! — раздались два звонких мальчишеских голоса.

Вдруг, круто повернув, толпа понесла ребят к тротуару.

Гонимый людским потоком, Воробышек потерял Семку и вернулся домой один, голодный, оборванный и усталый.

— Господи, где ты ходишь? На улице-то страх что творится, не ровен час, придавят или в полицию попадешь, — запричитала Мария Яковлевна, — отцу все хуже, помрет без тебя, потом жалеть будешь, посидел бы дома, — уже поглаживая по голове сына, уговаривала мать.

— Ладно, не буду ходить, — снимая с головы ее руку, ответил сын.

В конце марта 1917 года, когда утренняя смена еще не приступала к работе, Семка громко сообщил, что на заводе отца установили восьмичасовой рабочий день.

— А мы работаем по десять, надо бастовать!

— Правильно, мы не верблюды, — с расстановкой для убедительности поддержал своего друга Птаха. И тотчас почувствовал, как кто-то вцепился ему в ухо.

Женя развернулся и встретился с искаженной злобой физиономией Мархлевского, который правой рукой точно так же за ухо держал второго забастовщика — Семку.

— Нет, вы не верблюды, вы сукины щенята!.. Если я еще раз услышу подобное, выгоню вон, мерзкое отродье. — Он брезгливо толкнул ребят.

Вечером за Семкой зашел отец.

— Ну, как дела, орлы-соколы? — обратился Федор к друзьям, как только они сошли со ступенек «Делового двора».

Семка долго сопел, но потом рассказал об угрозе

Мархлевского. Незаметно от разговора о хозяине телефонной станции перешли к меньшевикам, эсерам, кадетам, большевикам, революции, Ленину. Увлекшись рассказом Федора, ребята не заметили, как оказались на Красносельской у дома Жени.

— Все хотел спросить, дядя Федя, — начал Женя. — Большевик ты или нет, а теперь вижу — не надо спрашивать, ясно. Мне тоже хочется стать большевиком.

— Это хорошо, Женя, что ты так думаешь. Сейчас такое время, что каждый во всей России должен определиться, где, по какую сторону баррикады. он будет. Вдоль баррикады нельзя — убьют не те, так другие. Вот так-то. — Дядя Федя подтолкнул мальчика к двери. — Отец у тебя крепко болен. Поэтому сейчас твое место при нем.

* * *

С тревогой уходил по утрам Женя на работу, видя, что отцу с каждым днем все хуже.

В начале октября, вернувшись со своей «революционной работы» в госпитале, он хотел порадовать маму продуктами, полученными от раненых в знак благодарности, но застал ее плачущей у постели отца. Он лежал с закрытыми глазами, далеко запрокинув голову на низко положенной подушке. На худой и длинной, как у гуся, шее неестественно высоко выпирал кадык. Отец дышал часто, с каким-то булькающим хрипом… Казалось, в горле у него комок стружек, через которые трудно пробиться воздуху, особенно на выдохе. Тесно прижавшись друг к дружке, всхлипывая, сидели сестры.

Рано наступившая темнота усиливала в комнате гнетущую атмосферу. Становилось жутко.

Отец умирал долго и мучительно. В течение целой недели он то терял сознание и успокаивался, то приходил в себя, и тогда с первым булькающим хрипом гримаса боли искажала его лицо. Страшно было смотреть на вконец измучившуюся мать. Она уже не могла плакать, а только отрешенно причитала: «Господи, смилуйся над ним, возьми быстрее его душу грешную, чтобы он так не страдал…»

К отцовскому хрипу привыкнуть было нельзя. Особенно тяжко было слушать его ночью. Все засыпали мгновенно, едва только Савва Федорович терял сознание, и просыпались с первым его хрипом. Поэтому никто, даже мать, не почувствовали, когда он умер. Ближе к утру хрип прекратился, и все заснули. Проснувшись, Мария Яковлевна, спавшая на стуле у стола, издали увидела, что отец мертв.

— Вставайте, дети, — почти спокойно сказала она, — отец отмучился.

Сестра Зина с матерью поехали в контору Ечкина, который бежал за границу во время октябрьского восстания. Многое здесь изменилось. Но старые ямщики, хорошо знавшие отца, дружно откликнулись помочь похоронить бывшего управляющего конным двором.

* * *

Исподволь, понемногу, ненастойчиво Женя начал уговаривать мать отпустить его в Красную Армию.

— И не думай, мал еще, хватит большевикам и одного Васи, — как бы оправдывала Мария Яковлевна свое нежелание отпустить Женю. Старший сын уже служил в авиационных частях Красной Армии и слал письма теперь из-под Твери.

После того как отца не стало, казалось, отпало основное препятствие на пути осуществления давнишней Жениной мечты. Желание усиливалось каким-то недетским чувством ответственности перед революцией; каким-то осознанием вины из-за того, что в самые ответственные дни вооруженного восстания он в отличие от Семки просидел дома у постели умирающего отца.

А сейчас разве мама поймет, что со всех сторон и афишных тумб прямо в сердце, как в десятку, нацелен вытянутый палец красноармейца с пробойным, как пулеметная очередь, вопросом: «Ты записался в Красную Армию?» Это воззвание звучит набатом, обвиняя в нерешительности. Нет, дальше так нельзя, надо что-то делать.

Вечером забежал Семка и рассказал, что его отец проводил запись добровольцев в Красную Армию на бывшем заводе Гантера, а теперь сам назначен комиссаром автоброневого отряда и отправляется на фронт под Псков.

Вся ночь прошла в раздумьях, как записаться в Красную Армию. Едва рассвело, Женя выбежал на улицу. Ему казалось, что эти проклятые трамваи еще никогда не тащились так медленно, как сегодня. Не доходя до проходной завода Гантера, Женя остановился и, воровато озираясь, стал подкладывать под пятки в старые отцовские сапоги большие комья ваты. Идти было неудобно, но зато теперь он был выше ростом. Потом достал из кармана сверток с промасленной ветошью, тщательно вымазал руки, почти с удовольствием протер лицо и вошел в помещение вслед за двумя рабочими.

В дальнем углу комнаты стоял длинный стол, за которым сидели двое мужчин: один с виду рабочий, другой, постарше, в полувоенной одежде. Справа от них, на куске фанеры, размашисто-крупно было написано: «Да здравствует рабочая и крестьянская Красная Армия!» Ниже, уже на куске серого картона, тем же шрифтом: «Запись в Красную Армию». Еще ниже были наклеены какие-то печатные и рукописные листки.

Оттого, что Женя грохал своими неудобными для ходьбы сапогами, оба мужчины разом подняли от бумаг головы, видимо предполагая, что в комнату въехал броневик. Женя почувствовал, как смелость вместе с сердцем покинула свое достойное место в груди и завязла где-то в пятках.

Не увидев ничего интересного, мужчина, стоявший первым в очереди, возобновил прерванный спор.

— …Ты, Минька, не дури и не корчи из себя начальника, а то враз дам по шее, как прежде. Я ведь тебя, сопляка, слесарить учил, а ты… Пиши в Красную Армию!

— Дядя Семен, я же тебе который раз объясняю, что по решению заводского комитета ты, как опытный мастер, остаешься на заводе.

Воспользовавшись накаляющейся обстановкой, Женя, подобно цапле, высоко поднимая ноги, дотопал до конца очереди. Постепенно успокаивалось волнение.

— А тебе чего? — обратился к Жене еще не остывший Минька, оглядев очередь.

— Чего и всем, не за хлебом пришел, — старательно комкая ветошь, пытался скрыть дрожь в руках Женя.

— Ну ты посмотри, один старый хрен, другой — воробей еще без перьев, — прямо по сердцу резанул Минька. — Здесь в Красную Армию, а не к няньке записывают.

— Сам ты воробей, мне семнадцать, понял? Минька начал багроветь, назревал новый кризис.

Тут уже он мог дать по шее.

— Постой, Михаил, — вмешался в спор тот, что был постарше. — Остынь малость, а то всех разгонишь… Ты откуда, где работаешь, сколько лет? — обратился он к Жене.

— Меня рекомендует дядя Федя Камешков. — Это был последний козырь, которым Женя хотел отбиться от всех остальных вопросов.

— Рекомендация достойная! А сколько тебе лет по совести? — настаивал пожилой рабочий.

— Я сказал — семнадцать.

— Брешет он, — словно ужаленный выпалил Минька, — и вообще, вали отсюда.

— Цыц, ты! — прикрикнул на Миньку старший. — Вот что, как тебя…

— Птухин Евгений Саввич.

— Ты, Евгений Саввич, принеси-ка метрику о рождении, вот тогда и разберемся. Понял? Ну вот и хорошо… А записываться в Красную Армию нужно идти умывшись… Как в церковь.

Это был крах надежды. Медленно повернувшись и уже не обращая внимания на сваливающиеся грохочущие сапоги, Женя, еле сдерживая рыдания, вышел. Все сразу опостылело: и хмурое, еле просыпающееся утро, и мерзко чавкающий полурастаявший грязный январский снег, и лица идущих навстречу рабочих.

На набережной Москвы-реки он с остервенением вытряхнул из сапог ненужные комья ваты, швырнул паклю и, на ходу сгребая с парапета снег, чтобы вытереть лицо, побрел к центру. Но постепенно чувство безнадежности начало таять. В голове вызревал новый план: переправить справку о рождении. В Красную Армию он должен попасть. Ради такого святого дела согласен он пойти на самый тяжелый в семье Птухиных грех — ложь.

Дома, достав из-за иконы хранящиеся там документы, Женя нашел свою изрядно потрепанную, пахнущую лампадным маслом метрику. Осторожно расправив ее на столе, прочитал ненавистное: «Год рождения 1902» — и стал соображать, как из последней цифры 2 сделать 0. Потом старательно оттер нижний кончик у рахитично головастой двойки, подровнял пером попорченную нижнюю часть цифры и отставил документ на расстояние вытянутой руки для обозрения. В общем-то неплохо. Если бы не подавать ее в руки глазастому Миньке!

Для большей скрытности подделки Женя сложил справку по линии, проходящей через удаленную часть двойки, потер немножко, развернул, с удовольствием прочитал: «Справка из метрической книги ялтинской православной церкви, подтверждающая, что 7 марта 1900 года у ялтинского мещанина Саввы Федоровича Птухина и его законной жены Марии Яковлевны родился сын, нареченный Евгением…»

«Ничего не заметно», — успокаивал себя «нареченный Евгением», подходя на следующий день к проходной завода Гантера.

Однако мелкая дрожь все же волнами проходила по всему телу. Женя толкнул дверь и — о счастье! — за столом не было этого въедливого, как ржавчина, Миньки. Завороженно глядя вперед, Женя машинально, вне очереди, подошел к столу и молча протянул сидящим справку.

— Ты чего? — удивленно спросил тот, что сидел на месте Миньки.

— А-а-а, вчерашний, — дружелюбно отозвался уже знакомый второй дядька. — Ну, покажь свой документ.

Он взял справку и, дальнозорко отставив ее, медленно стал читать, периодически поглядывая на парнишку. Женя побелел от напряжения, а тот, аккуратно, складывая справку, так же медленно произнес:

— Ну, стало быть, 1900 года рождения, — казалось, хитровато улыбнулся он. — И в таком разе можно записывать тебя молодым честным солдатом революции, то есть красноармейцем. Пойдешь на курсы пулеметного дела в Крутицкие казармы.

— Мне бы в авиацию, у меня брат…

— Ничего, сначала научись держать винтовку, подрастешь, а потом расправляй крылья. Все, иди.

Пулеметчик, ну и пусть! Все равно здорово, он принят в Красную Армию и скоро поедет на фронт. Сегодня 20 января 1918 года, и это число он запомнит на всю жизнь!

Дома ждала еще одна новость. Приехал брат Василий. Женя едва узнал в стоявшем напротив человеке брата. Худой, в полинялой суконной форме, издававшей резкий, как скипидар, характерный солдатский запах, он весьма отдаленно напоминал Василия. Пожалуй, только глазами. Разглядывание длилось какую-то секунду, и братья бросились друг к другу.

«Вася меня поймет», — обрадованно подумал Женя, когда пришло время объявить о своем поступке.

Однако Вася не понял. В отличие от мамы, безмолвно всплеснувшей руками, он в упор спросил:

— Ты что, спятил?

На такой вопрос новобранец еще не готов был ответить. Оставалось молча слушать, как все бранили его за безрассудство.

Женя крепко спал, когда на кухне семейный совет обсуждал его судьбу. Было решено, что Василий попросит отпустить Женю с пулеметных курсов в распоряжение-его авиационной части.

Наутро Василий один сходил в фабзавком.

— Ну все. Пойдем собираться. Поедешь со мной в Тверь, будешь там служить, — возвратившись, с порога объявил Василий.

— Мама, я буду служить при аэропланах! — Женя бросился к Марии Яковлевне.

— Вась, а зря ты маме не разрешил проводить нас на вокзал, это же недалеко, — упрекнул Женя брата, когда они вышли из дому. Перед глазами все стояла картина, как мама, обхватив сыновей, повисла без сил, причитая: «Не покидайте меня, старую, дорогие соколики!»

— Да, ты думаешь, тебя там, на вокзале, ждет мягкий вагон? «Прощайтесь со своей матушкой, товарищ Женя, мы подождем, а потом тронемся». Черта с два! — почти со злобой шутил он. — Мы еще намотаемся по путям, пока найдем нужный эшелон, а потом зайцами, возможно, на крыше поедем. Так как ты думаешь, приятно будет маме видеть это?

Такая перспектива Женю не охладила. Он весь был в мечтах о предстоящей встрече с аэропланами.

Видимо, у Воробья наступила полоса везения, потому что уже на втором пути оказался эшелон, в котором две платформы отцеплялись в Твери. В темноте братья залезли под брезент и устроились на каких-то ящиках.

Воробей своего добился, он уезжал служить в авиацию!