На даче бодрствуют
На даче бодрствуют
«Вместе с ним пришли: его жена (плотная смуглая женщина, в свое время отбитая у Нейгауза, а теперь полуоставленная ради Ольги Ивинской <>; за столом жена не поднимала глаз от тарелки и, не обращая внимания на происходящее, непрерывно ела)… »
ЖОЛКОВСКИЙ А. Звезды и немного нервно. Стр. 69. Булимия. Как у принцессы Дианы.
Имя «Зина» сейчас звучит не очень, Зины – как правило, Зинки – водятся в кругах весьма простых и грубых. Зинки работают подавальщицами, табельщицами, непосредственно укладчицами шпал – вместе с Вальками, Тайками, Клашками и прочей публикой, они водятся там, где мало, например, даже просто Ирин. Так было не всегда. О совершенно роскошной Зинаиде Вольской Пушкин пишет: «Вольская взошла». Здесь все против вкуса: и величественная инверсия, и блестящая фамилия «Вольская», и нелепое слово «взошла». Пушкин только тренировался, как поймать ему не требующий иных доказательств блеска и элегантности тон. Имя Вольской было – Зинаида. Пушкин не стал писать такой шикарный роман. В любом случае в тридцатых – сороковых годах имя «Зина» было переходным, пограничным, но уж Зинаиду Николаевну Пастернак это никак не волновало – это точно.
Анне Ахматовой было неприлично не оставить никаких воспоминаний о Пастернаке. Когда ее просили написать о Маяковском, она отказалась: «Мне ни к чему бежать за его колесницей, у меня своя есть», Блока почти не знала; про остальных, про которых написала знаменитое «Нас четверо», ее мнения известны. Марину Цветаеву назвала рыночной торговкой, о Мандельштаме – сходила с ума от негодования и зависти, когда в шестидесятых собрались издавать его книгу: «Зачем, кому она нужна; кто его любит – у них все есть, а остальным он не нужен, непонятен», третья – она сама, о четвертом – что-то надо было из себя выдавить. Она попыталась, получилось полторы странички.
«Появилась дача (Переделкино) (в 1936 году), сначала летняя, потом (в 1956-м) и зимняя (неторопливо, эпически вещает Анна Ахматова о важнейших вехах в судьбе Пастернака, а речь не идет даже, как можно бы было понять из ее очерка, что были получены две дачи: летняя, а потом еще и зимняя, дело всего лишь было в том, что неотапливаемую, без внутреннего водопровода и санузлов дачу оборудовали за свой счет, усилиями Зины, отремонтировали до цивилизованного состояния, пригодного для зимнего проживания, все это значимо для Ахматовой). Там, в Подмосковии (то ли в Путивле, то ли в Перемышле, в некой былинной Подмос-ковии, одним словом), – встреча с ПРИРОДОЙ (слово
«природа» выделено Ахматовой, как нечто действительно новое и неожиданно значимое для Пастернака, как некий объект его интереса, в этом качестве ускользающий от взгляда исследователей, но только вот подмеченный проницательной Ахматовой; до сорока шести лет встретиться с природой не удавалось – он, правда, писал о ней много стихов, где-то он видел «утренники», когда ему «сводило челюсти» – до сдачи ему в аренду литфондовской дачи, но стихам Анна Андреевна не верит: в стихах ведь все поэты интересничают, для того и пишут. Чуковская: «По вашим стихам видно, что вы очень любите лебеду». – Ахматова: «Да, очень, очень». Оказалось, что она лебеду никогда не видела). Природа всю жизнь была его единственной полноправной музой (имеется в виду, что Зинаида Николаевна была музой по-луправной, формальной, но это вечный и схоластический досужий разговор, что первично – Зина или поэзия?), его тайной (бесконечные ахматовские явные всем, на показ, «тайны») собеседницей, его невестой и Возлюбленной, его Женой и Вдовой (здесь уж она просто отписывается по-ах-матовски – бессмысленно, незаинтересованно, ей кажется – красиво, ей кажется, что не заметят, что поет с чужих голосов. Написал Блок: «Русь моя, жена моя», ну и она напишет: «Дача моя, супружница моя». Еще добавит: «вдова» – выйдет и трагически, и оригинально)».
АХМАТОВА А.А. Собр. соч.: в 6 т. Т. 5. Стр. 153.
Жена – это земля, землевладение – брак, дача – это вроде проститутки. Наслаждаться природой, ничего не давая взамен, не беря на себя никаких обязательств, то есть не как с женой, а купив за деньги то, что может дать жена, не создав семьи, – зависимости друг от друга.
Жизнь просто на природе, гостем, не закрепив за собой дачевладения, – это как свободный любовный союз, тоже без обязательств, но и без покупки услуг любви. Дачевла-дение – проститутопользование. И сажание картошки на ней – это покупка для содержанки кухонного фартучка, как жене. Это род сексуальной игры: мог бы разбить фонтаны или грот, как вроде полагается на даче, – а сажаю картошку. Лев Толстой жил с природой, как с женой: насадил фруктовый сад, который давал реальный, жизненный доход, выкопал пруды, по дешевке прикупил башкирских земель, разводил лошадей и японских поросят, зависел от этого.
Ольга Ивинская – женщина типа «гейша». Если кто-то и был гейшей, то гейшей было что-то – его дача.
Они играли в Ясную Поляну, только поляны были меньше, хозяева – мельче, а из сути взяли только то, что ненавистно было неряженому хозяину – барство. «С Фадеевым были сложные отношения, но дружелюбные. Фадеев называл его Боренькой. Однажды они с Зиной уехали в Москву, а когда вернулись, то увидели десять яблонь, посаженных кем-то у них в саду. Они поразились: кто это посадил их? Потом работница рассказала, что яблони посадил садовник Фадеева – Фадеев ему велел. Боря был очень тронут».
ТАБИДЗЕ Н. Радуга на рассвете //Воспоминания о Борисе Пастернаке. Сост. Е.В. Пастернак, М.И. Фейнберг. Стр. 301.
В доме-музее Пастернака в Переделкине имя Ольги Ивинской под запретом. Зато мемориальный дух – об отсутствии которого сокрушаются многие наши музеи, возобновленные из разоренности с нуля, когда ложки подлинной нет – от этого достигает невиданной крепости.
А когда еще литературоведами становятся живые сыновья бывших живыми женщин…
Умирать, окруженному женой и детьми, – это одно, умирать, окруженному любовницей и ее детьми с любовниками, – это другое, уже в одном описании содержится насмешка. Поэтому такая смерть приходит не в Ясной Поляне и не на многовековой старости ферме на холмах Тосканы, а в казенном доме, в дачном кооперативе «Советский писатель». Он и кооператив-то был странный – взносы на постройки брали, а писателю (Пастернаку) могли объявить (объявляли, он все выполнял): в эту зиму просим выселиться с дачи, в ней разместим бригаду строительных рабочих, они будут работать в зимний период над дальнейшим благоустройством поселка. С природой, пожалуй, удавалось встретиться, лишь когда брел размокшей тропкой через чужой лес – они там, писатели, тогда и не знали, где их владения заканчиваются – или когда руку по локоть в рыхлую картофельную лунку запускал. Жизнь с природой и умирание с ней – это не переделкинские штучки.
Без детей – не имея детей – надо жить у моря, с детьми – умирать при лесе. Цикличность леса и ежегодные возрождения дубов – не скороговорка – долгая цикличность жизни: когда-то там народятся новые жизни, когда-то расцветут, но зато уже точно после тебя останется кто-то молодой и шумящий. Короткая цикличность моря – всего времени на раздумье – между приливом и отливом, дважды в сутки, непрекращающиеся волны – бесконечная рябь смерти. И никто не сказал, что худшая…
Умереть на даче – это умереть в курилке ЦДЛ.
Пастернак счастлив последние – предпоследние – годы. Он ни секунды не медлит, чтобы сообщением об этом завершить письмо одинокой родственнице, в одиночку ухаживающей за умирающей Олей Фрейденберг; пишет, возобновив чуть ли не через двадцать лет переписку с родными сестрами: «Знайте одно, – мне хорошо последние годы, – и не бойтесь, не страдайте за меня» (БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 791).
Он ходит на концерты и окружает на них себя поклонниками, холодно констатирует алкоголизм Стасика Ней-гауза, посещает театры. Ивинская гордится, что через раз – попеременно с Зинаидой Николаевной – он выходит с ней и ее дочерью, но она бывала бы ежевечерне, если она была в другом статусе, – сколько раз ей это виделось? Как она молилась бы о продлении его лет, если б все их течение у нее был бы такой спутник на театральных лестницах? Его счастье – он считает себя счастливым – не возвышает уже его. «Для меня же печально, что мальчик (Ленечка) так преувеличивает провиденциальность музыки, что окруженный если не прямо, то на втором плане (на втором плане у него единоутробный брат), музыкантами-профессионалами, он не замечает, как много хороших музыкантов и как музыка обыкновенна» (Там же. Стр. 817).
За музыку он ни в кого бы уже не влюбился. Зина – это была она плюс музыка, Ольга – ее круглые колени минус музыка. Он разговаривал с нею о бремени века. Интересно, что в этом разговоре было за нею?
Перед смертью человек отстраняется от того, что было его жизнью. У большинства людей единственное, что действительно было – это взаимоотношения: с женой, детьми, у самых больших людей – с друзьями, с учениками, с последователями. Они-то и замечают безразличие умирающего к повседневным делам близких. Борис Пастернак был шире обычного человека. В число его пожизненных привязанностей входила музыка. Он был еще крепок физически и счастлив, а музыка уже ничего не давала ему, как не дают старику ничего ни вино, ни бараньи котлетки, ни бег трусцой. Значит, умереть в вонючей больничной палате – это все равно что на дачном ветру под негромко доносящиеся звуки фортепиано, или в благословенной провинции у моря, хоть и кровать подвинута к окну?
А Мария Юдина и Рихтер играли ему даже мертвому… Впрочем, он уже не общался так тесно с ними под конец жизни – вернее, не общался живо.
Дома у него были обильные, без изысков, застолья со случайными людьми – не обед готовится гостям, а гости приглашаются к обеду. Шалман у Ольги – это было еще более случайное, маргинальное, декоративное общение, он мог говорить там – да, но общение тамошнее ему было нужно еще менее, чем музыка.
«…человек, с которым я связан, внутренне подобен мне и душевно свободен, то есть способен к самопожертвова-нью и, так же как и я, не роняется никаким видимым „позором“».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 337.
Это он в самом начале связи пишет родителям о Зинаиде Николаевне. И она же по своей грубой несентиментальности защищает Бориса Леонидовича от фарса еще одного бросания семьи. Пусть она не хочет быть брошенной женой – но и Пастернаку не пристало с виноватой улыбкой разводить руками на водевильную цикличность своих семейных драм.
Ирочка с Ольгой завидуют даче, хотят большого дома. В «большой даче» – Зинаида Николаевна.
Иностранка навещает Пастернака, беседует с ним в его кабинете. «Г-жа Зина прислала нам большой поднос с кофе, куличом и пасхой…» note 28. Потом они выходят из дома и идут к Ивинской, прочь от дачи, по лесной, не огородной, части участка. Половина окон дома выходит на эту сторону. «Борис Пастернак шел подле меня в светло-сером летнем костюме, как юноша». «Г-жа Зина» могла прекрасно видеть их, мужа вдвоем с гостьей-иностранкой, направляющихся в деревню к Ивинской, как делал он это и один почти ежедневно. Потом они с этой же гостьей вернутся на дачу снова, сядут за стол с семьей… Какие-то особые психологические тренинги надо проводить с собой, давать себе какие-то установки, чтобы смотреть – или не смотреть – на садовую дорожку, ведь вопросы уже все заданы.
Июнь 1947 года, дача Пастернаков в Переделкине. «Обед прошел в полном молчании: Зинаида Николаевна и Борис Леонидович ели поспешно и друг с другом не разговаривая» [Воспоминания о Борисе Пастернаке. Сост. Е.В. Пастернак,
М.И. Фейнберг. Стр. 413 (воспоминания Л. Чуковской)].
Пастернак уже знаком с Ольгой, и даже – на дворе июль – уже БЫЛО «Четвертое апреля», но атмосфера застолья сформировалась задолго до этого.
Чуковская подробностей не знает, и Зинаида Николаевна ей неприятна тем, что не создает Пастернаку атмосферы легкой поэтичности, пусть и в семейном доме, и что нельзя взять на себя даже пожелать Пастернаку бросить такую заскорузлую, подчеркнуто и не подчеркнуто естественно прямолинейную и – ну ведь видно же! – примитивную жену. Веселая коллега по «Новому миру» Оля Ивинская, из семьи каких-то все проворовывающихся хозяйственников, ловительница мужчин и даже – она удачлива – мужей, тоже страшна Чуковской без загадок. И участь Пастернака совершенно справедливо вызывает у нее тоску и сочувствие.
Тяжелую книгу написала скульптор-дилетант, подозреваемая, естественно, в том, что и агентка, – Зоя Масленникова. Маленькая книга достоверных наблюдений и добросовестно отраженных разговоров. Но это – книга, у нее есть автор, при всей своей малости он создает свой мир и в этом маленьком, непонятном, никому не интересном мирке сидит, в него залезши и покряхтывая, Борис Пастернак.
Многие мемуары написаны незначительными людьми о великих современниках. Некоторые выпячивают и себя: я, говорят, тоже был в своем роде великолепен. Простительно или нет, поди проверь, человек сравнивает две личности, две бессмертные души…
Зоя Афанасьевна полем своего сражения (простодушный, простодушный Борис Леонидович) выбрала его поле: творчество. Она пришла к нему в дом не как почитательница, а как равная, заниматься СВОИМ творчеством. В творчестве ее не было даже того оправданья, что оно было профессиональным, и Пастернак мог бы ненужность и обременительность ее компании списать за счет своей деликатности: уважения к чьей-то необходимости зарабатывать свой хлеб.
Нет, Зоя Афанасьевна хотела именно удовлетворять высшие потребности души, иметь развивающий и увлекательный вид досуга. И зуд этот нельзя, в свою очередь, оправдать потребностью в самовыражении – почему-то это надо уважать, даже когда человек выражается прилюдно, то есть используя для своих выражений органы чувств других людей, иногда нуждающихся в спокойствии, – в любом случае не спрашивая их согласия.
В данном случае она не уважила Пастернака – и его домработницу, и равнодушную к музе скульптуры (не существующей в виде полной, но грациозной девушки в хитоне и все-таки вполне реальной) Зинаиду Николаевну: они вдвоем занимались уборкой в тесных помещениях, в которых после долгих семейных советов устанавливали громоздкий и не нравящийся домашним пластилиновый бюст.
С другой стороны, Пастернак был посажен перед портретисткой добровольно; в какой-то момент даже ему, с его просчитанной деликатностью (просчитанной в хорошем смысле: просто быть терпеливым до известного предела способствует сохранению больших сил), пришлось сказать: «Лимит исчерпан».
Но остается главный корыстный мотив ее самовыражения: то, что она изображала не птицу, не лес, не море, не пожар, а Бориса Пастернака, автора известных стихов. Все, что вокруг птицы, что удалось бы выразить Зое Афанасьевне, – это то, что Зоя Афанасьевна и создала бы; то, что вокруг Пастернака, – это то, что создал он. Ваяя Пастернака, она изначально лишалась возможности творить, она могла только примазываться.
Воспоминания ее читаешь в ожидании разоблачения, работа все не кончается и не кончается, в ней нужны все новые и новые доработки. Какие-то челюсти, шеи, профили (как ни удивительно, вообще-то бюст довольно экспрессивен и жив). Наконец его разбивают – по случайности, из пренебрежения к автору; она снует по дому, выполняет мелкие поручения, обижается (надо же!), шпионит, поучает. Добросовестно записывает, и смешно упрекать ее, что она примитивно передает речь и даже смысл речей Пастернака.
Книга З. Масленниковой написана как будто на тонированной бумаге – так трудно сквозь занимательный текст (именно его нелитературность позволяет верить, что она механически писала по памяти все, что могла запомнить за день – на это уходили все литературные и душевные силы, выдумывать что-то было бы совершенно невозможно) – избавиться от ощущения, что читаешь мемуары человека, сделавшего что-то некрасивое, непристойное, какой-то ужасный gaff. А все-то дело в том, что при общении с Пастернаком предлогом этого общения был ее тяжкий бездарный труд по ваянию его скульптурного портрета. Там вокруг были поэты и писатели, чем-то выдающиеся люди, хотя бы дружбой с ними Пастернака (большинство поэтов и писателей – именно этим), но выбранные им или случаем, или волей судьбы, Господом – значит, неспроста – на эту роль. Масленикова пролезла с локтями. Читать не очень приятно.
«Он заговорил о необходимости отливать работу, потому что этого требует и ее состояние, и наши отношения, и мера моего таланта. „Лимит исчерпан“, – сказал он. „На это мне возразить нечего“, – ответила я».
МАСЛЕННИКОВА З.А. Борис Пастернак. Встречи. Стр. 174.
Господь все делал не перетруждаясь, и мы сами важные дела тоже можем поделать, не утомившись чрезмерно. Что может быть благороднее сажания дерев? Как это просто, и лучше всего они берутся там, где и нужны – на выжженных солнцем ветрах. Как полнокровны, кряжисты солитеры; и если он один такой величественный перед каким-то домом, конечно, родовым, растет – это значит, его одного и посадили. «Куда бы вас, кроме помещичьего дома, ни закинула судьба на ночлег, вы всюду мученик. Всюду одно и то же. <> Страшный зной, и никакой потребности посадить под окном деревцо» (ФЕТ А.А. Жизнь Степановки, или Лирическое хозяйство. Стр. 148).
Кто так планировал переделкинский участок Пастернака, прочему он пустовал, пока Пастернак не решил обменять на него свой предыдущий дремучий, лесной? Наверное, даже малым ландшафтным вкусом обладающие совписатели просто побоялись его вывернутого, ненормального вида?
Огородом вперед, мокрым фартуком, мозолистой пяткой – так оставил его и Пастернак, не посадил на пустыре ни елки, ни барской лиственницы. Юрий Нагибин рационально – и возвышенно – удивлялся: какой Париж, что Тургеневу не сиделось в Спасском-Лутовинове, когда столько соток?!
«Тетя Ася права, ругая мой почерк. Но виновата не рука, карандашом я пишу каллиграфически, а не везет мне на перья. Нормальных, не щепящихся и не зацепляющих за бумагу, я уже давно не помню».
БОРИС ПАСТЕРНАК. Пожизненная привязанность.
Переписка с О.М. Фрейденберг. Стр. 233. Так нужно было жить целую жизнь, пятьдесят сознательных лет, шестьдесят, семьдесят – обладая, например, художественным вкусом, искусствоведческой эрудицией, интуицией и азартом модника, и работать, например, декоратором на киностудии, за вечер создавать десяток эскизов, обозначающих интерьеры до мельчайших деталей – художник так мог забелить пространство, что комната и под белилами казалась бы набитой вещами, – и довольствоваться в жизни самоделками, или быть вынужденным любителем антиквариата – и просто не иметь писчего пера. Пастернак не был художником и антикваром, естественно – вещистом, в хорошем смысле: не знал сладострастия вещи, но имел атавизмы хорошего быта. В грязные тарелки еду накладывал, а вот с ножа уже (или еще?) не ел. Писать свои письма и стихи хотел бы качественными перьями.
«Мы сели за покрытый клеенкой стол друг против друга. <> Второе он положил мне и себе в глубокие тарелки, освободившиеся от супа. Все было очень просто, посуда дешевая и некрасивая, но обед получился продуманный и вкусный».
МАСЛЕННИКОВА З.А. Борис Пастернак. Встречи. Стр. 62.
«В городе есть электричество, но оно гаснет как раз в тот миг, как ты стал что-нибудь делать, исходя из его наличности. То же самое с водой, то же самое с людьми, то же самое со средствами сообщенья. Все они служат лишь наполовину, достаточную, чтобы оторвать тебя от навыков, с помощью которых человек справляется с жизнью, лишенной водопровода, телефонов и электричества, но вполне мыслимой и реальной, пока она верна тебе».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 371.
Это – суть советского быта, когда еще Пастернак понял и охарактеризовал его! Сейчас, когда появилось неизмеримо больше водопроводов, телефонов и электричества, всякому, кто жил в советские времена в достаточно зрелом возрасте – во всяком случае самостоятельно умел пользоваться прерывающимися в функциональности благами цивилизации – тот и в нынешние времена пользуется ими немного с чрезмерной осторожностью: бензин в машину заправляет чуть-чуть чаще, чем полагалось бы, и зеленый горошек к Новому году покупает пусть в «Стокмане», но уже в самом начале декабря.
Англичанин Исайя Берлин: «Мы прибыли к домику Пастернака» (БЕРЛИН И. Подлинная цель познания. Стр. 531). Ольга Карлайл: «Веранда делала дом похожим на американские каркасные дома сорокалетней давности» (Воспоминания о Борисе Пастернаке. Сост. Е.В. Пастернак, М.И. Фейн-берг. Стр. 647).
«Г-жа Пастернак села слева. Стол был просто сервирован, покрыт белой льняной русской скатертью с красной вышивкой крестиком. Серебро и фарфор были простые» (Там же. Стр. 659). А вы говорите – роскошь. Совершенно простое серебро, хотя, очевидно, «серебром» она по привычке называет все, что не фарфор и не стекло в сервировке – просто столовые приборы. На советских столах в роли серебра могли выступать мельхиор, нержавейка, алюминий – далее везде.
О зверином быте других домов: «Вошли в дом и оказались в затрапезной прихожей. Луговской постучал своей палкой в дверь. Ее открыла маленькая, очень некрасивая женщина. На худом, загорелом, морщинистом лице как-то особенно выделялись светлые, прозрачные глаза. Женщина, увидев Луговского, улыбнулась, обнажив торчащие желтые зубы. „Луговской!Какими судьбами?!“ Платье на ней было обтрепанным и грязным, как на нищенке. Луговской почтительно склонился к ее маленькой, темной и сухой, как у обезьянки, ручке и поцеловал с совершенно непонятным мне подобострастием. „Проходите, – сказала она, – проходите. Это ваша жена? Хорошенькая“. В закопченной, полутемной комнате царил бедлам. На столе и грязной постели – книги, бумаги, газеты, тарелки. Перевернутый табурет, везде окурки. <> Я ничего не могла понять. Что это? Кто это? „Почему ты с ней здороваешься, как с королевой?“ – „Она и есть королева. Это Надежда Яковлевна Мандельштам!“ <> Очень довольная, Н.Я. появилась с четвертинкой в руке. Взяв с полки два грязных стакана и чашку с отбитой ручкой, разлила водку на троих. „Выпьем!“ – сказала она весело. Все это могло бы шокировать, если бы не ее глаза, смотревшие с таким умом и пронзительностью, что я невольно тушевалась под этим взглядом, чувствуя свою несостоятельность и малость».
ГРОМОВА Н.А. Все в чужое глядят окно. Стр. 274—275 (слова Е.Л. Луговской).
Как еще было жить женщине, когда нет денег, нет воды, нет домработницы, нет товаров в магазинах?.. Стоит чуть-чуть попустить себя, потратить на что-то чуть более важное, чем уборка, ценное время (девять часов, с обеденным перерывом, рабочее время, дорога, очереди, очереди – в каждый отдел своя очередь, в кассу – своя). Если в голодном Ташкенте «отделов» было немного, их с успехом заменяли пробежки в поисках: где хоть что-то продается?.. А если и таких мест было немного, то все возвращается на круги своя: очереди. Потом готовка на одной конфорке (в очередь), очередь к воде для мытья. Если женщину (только женщину – влюбленный полумуж писал Ахматовой: «Чтобы к моему приходу ужин и вино стояли на столе, собака была гуляна», и сам имел вид довольно импозантный) что-то занимает, помимо быта, очень легко соскользнуть в пучину вечной немытости, отчаянного беспорядка, тяжелого советского слова «без-бытность». Как всякое слово, оно давало явлению оправдание: раз появилось слово, значит, в мироздании было задумано и это – маленький вульгарный хаос.
Железная дворянка Марина Цветаева опуститься до такого не могла – это уже и было бы смертью, – но, как и другие слова, она не использовала его по-гусарски, без любви, она их верблюжьим трудом тащила на поверхность во всей тяжкой сути, и в ее биографии жутко читать, ЧТО она скребла, мела и мыла. Отмывая эту жизнь, она ее и назвала: «Жизнь, что я видела от нее, кроме помоев и помоек?» (СААКЯНЦ А.А. Марина Цветаева. Жизнь и творчество. Стр. 392. Письмо Марины Цветаевой к О.Е. Черновой).
Она не могла лежать и ждать, как Ахматова: «К Ахматовой по лесенке поднимались хорошо одетые, надушенные дамы, жены известных и не очень советских писателей, с котлетами, картошкой, сахаром – с дарами. Нарядные дамы порой выносили помойное ведро и приносили чистую воду. Бывали и такие дни, когда ее никто не посещал. Тогда она смиренно лежала на своей кушетке и ждала или нового посетителя, или голодной смерти».
ГРОМОВА Н.А. Все в чужое глядят окно. Стр. 53.
Легкий человек Борис Пастернак не особенно задумывался: за жену Женю выполнял всю работу сам; Зину – за то, что она работала без надрыва – полюбил. А ведь она еще и С РАДОСТЬЮ работала. Это было уже счастье!
Записки Зинаиды Николаевны смешны. Юмор ее – не плод изощренной и тренированной игры ума, а старомодный, царский, происходящий от важного спокойствия, с которым она описывает более или менее абсурдные ситуации. «Опять стали прибывать корреспонденты, снимали дачу, Борю, его кабинет и даже собак».
Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак.
З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 367.
«После войны начался повальный разврат. В нашем писательском обществе стали бросать старых жен и менять на молоденьких, а молоденькие шли на это за неимением женихов. Первым бросил жену Вирта, потом Шкловский, Паустовский и т.д. Покушались кругом и на Борю. Молоденькие девушки из Скрябинского музея окружили его поклонением, засыпали его любовными письмами и досаждали ему навязчивыми визитами. Почему-то всех их он шутя называл балеринами».
Там же. Стр. 344.
Зинаида Николаевна – дочь приличных родителей, институтка, жена знаменитого музыканта и знаменитого литератора, богачка, дачевладелица (риелтерское объявление о Переделкине: «65 тысяч долларов за сотку». Зинаида Николаевна и Борис Леонидович формально не владели, но на все есть свои эквиваленты, и получить ту дачу в аренду требовалось столько же сил, комбинаций и везений, как накопить денег на 70 соток сейчас), – и при этом они стучат по батарее, едят котлеты в тарелке из-под супа. «Говорит она как-то странно – отрывисто – в сторону, – глядя при этом не в лицо собеседнику, а куда-то мимо» [Воспоминания о Борисе Пастернаке. Сост. Е.В. Пастернак, М.И. Фейнберг.
Стр. 413 (воспоминания Л. Чуковской)], – будто мама ей ни разу не говорила, как надо разговаривать.
Это была уже даже не та жена, с которой можно съездить получить Нобелевскую премию. «Не хочет брать Зинаиду Николаевну с собой в Швецию» note 29. Она была очень загрубелая. Обгорели в романе с ним все тонкие окончания, даже те, которые отвечали всего-то за светский лоск.
Читать о романе с Зиной – даже в воспоминаниях самой Зины – это читать о жизни Пастернака; история с Ольгой – это уже о ком-то другом, о чем-то – о немощной плоти, о каких-то забавах германских студентов – с веселыми, непраздничными выпивками, с отзывчивыми подругами, с одиночеством и собственной, с ними не связанной, жизнью (у Пастернака – смертью) впереди.
Некрасивый пейзаж Переделкина у пастернаковской дачи – самый некрасивый из окрестностей бывших Самаринских угодий.
Ужасный, безвкусный садовый боярышник.
В советских пособиях по ландшафтному дизайну как аксиома принимается, что у всех не хватает пространства, главный совет касается животрепещущего: как зрительно расширить границы участка. Совет универсален: сделайте по окраине ваших владений переходную зону к общественному ландшафту, часть которого вы намереваетесь визуально присоединить к собственному. Если за участком лес – высадите высокие кустарники, если луг, то подведите к границе участка газон, и пр. Все, чтобы ваш собственный подлесок становился вашим же – пусть только зрительно – вековым лесом, а ваши, сэр, трехсотлетние газоны переходили в объеденные овцами поля, а там – в бескрайние вересковые пустоши…
Пастернак, очевидно, ландшафтной архитектуры не изучавший, но по природе своей считавший все своим, пошел от противного. Перед его участком – это и было частью знаменитого переделкинского пейзажа – простиралось колхозное картофельное поле. Малоромантично, правда? Пастернак перед своим домом на участке, подозрительно свободном от старых деревьев (не вырубал ли?), посадил картофель. Картофельный огород, переходящий в картофельное поле. Поле прямоугольной формы, по-пригородному, по-промзоновски врезающееся в пейзаж, впритык к шоссе, заборы, заборы, само поле было огорожено – сейчас хоть поля не огораживают. А тогда времена были голодные, картофель – не колоски: в контрабанде легок, соблазн большой. Как Пастернак зимой в метели там ходил – понятно (состояние этих заборов легко себе представить), а летом, может, и рисковал со сторожами.
Пейзаж перед улицей Павленко неживописен и нелогичен, как вырубка. А перед вырубкой – лесополоса. Все это и есть вид из окна кабинета Пастернака: он выходит на две стороны, и другая – совсем иной разговор. А в эту – вид программный: огород, лесополоса, поле. Над полем – кладбище. Лесополоса, комковатая, заросшая обезумевшими травами, случайными деревьями, которым не суждено стать лесом, среди которых все признаки ненатуральной, несельской, нелесной природы – садовый вид боярышника, на который тяжело смотреть, зная, что это изуродованный, бройлерный, перекормленный агрогормонами вид настоящего дикого боярышника.
Наш дикий боярышник, растущий по жарким косогорам, – совсем не тот, о цветах которого, как букеты на алтарь положенных, писал Пруст, – наш не цветет так ярко, но имеет необыкновенно изящную форму куста, с легкими, правильными, обильно облиственными ветками, и каждый листочек – плотный, небольшой, узорчатый. Не говоря уже о ярких цветках с высокими бутонами и о ягодках. Как пишет другое пособие по садоводству, научая любителей определять чайно-гибридные сорта роз: «Если при виде на них вы воскликнете: „Вот настоящая роза!“ – значит, это и есть одна из чайно-гибридныхроз». Вот прекрасный куст – это и есть боярышник! – вьющийся правильной спиралью ровного конуса, как молодая елка, но все старающийся помягче закруглиться. И все это с тонкими, очень корявыми, но равномерно распределяющимися в общем объеме веточками, серо-коричневым ярким стволом, длинными шипами, – всего этого совершенно лишены садовые сорта. Они мясисты и с рыхлым стволом, у них невыразительные бестрепетные листья, нет шипов, ватные рыжие ягоды, у них унылый пыльный вид. Сейчас это большие деревья, безвозрастные, как безвозрастны люди с болезнью Дауна, заставляющие своей неуместностью думать о себе. У Пастернака у одного в Переделкине такой солнечный – солнце солнцу рознь; его солнечный – это пустынный, выжженный, такой некрасивый участок. Лидия Чуковская, каждый раз бывая у Пастернака, записывает свежее впечатление: темный дом, мрачный дом, дом беды.
Сначала Пастернаку дали другой дом – больше, зеленее, темнее, там точно не посадишь ни клубники, ни картошки, – мало что вообще возьмется на лесной почве: овощи боятся лесного суглинка, замирают, не растут, как домашние животные в присутствии дикого зверя, будь он хоть за семью замками. Переделкино – сильно смешанный лес, почти исключительно еловый, под елями не до веселья, еловый лес – это не Ясная Поляна, это Шварцвальд.
Пастернак любил все, что сделано не руками. Но страна, в которой он жил, – по счастью, не дожил до эпохи массового строительства и садовых товариществ, – становилась все некрасивее. Поступь индустриализации и демографической тектоники размывала топографические контуры и городов и природных ландшафтов, затирала их заскорузлыми глыбами нечищеного, неотделанного железобетона и трущобными заплатами домиков и наборных – тоже из заплаток – заборчиков.
Борис Пастернак не хотел приукрашать родную страну. Облитую кислотой невесту он хотел поддержать тем, что остался ей предан и изо всех сил работал на нее. Его участок в Переделкине – действительно самый некрасивый, облеплен солнцем, как усадьба пристанционного смотрителя. Дрова, картошка, крашенная суриком будка. Он все это выбрал сам.
Только что не запах креозота. Как Андрея Платонова, его тянуло к поездам, к железной дороге – к самому временному, артельному, не зависящему от воли человека, ужасающему и возбуждающему его, готовящему к прощаниям, к случайным, плохим, на всю жизнь запоминающимся встречам.
«По-своему, на свой манер, лицо у него, вопреки загару и здоровью, не менее страшное теперь, чем у Зощенко. Но, глядя на него, сразу замечаешь болезнь. Михаил Михайлович худ, неуверен в движениях, у него впалые виски и жалкая улыбка. Он – „полуразрушенный, полужилец могилы“. А Борис Леонидович красив, моложав, возбужден, голосист – и гибель на лице».
Воспоминания о Борисе Пастернаке. Сост. Е.В. Пастернак, М.И. Фейнберг. Стр. 426 (воспоминания Л. Чуковской).
У Пастернака могли отнять дачу – во время нобелевского кризиса. Таких случаев прежде не было: отнимали, как правило, жизни, но и дачи тоже раздавались и могли соответственно быть отняты – не массово. Собственно, пользование дачей приравнивалось к долгосрочной путевке в дом творчества. И никаких основных инстинктов.
«Он был поразительно красив: с выдающимися скулами и темными глазами и в меховой шапке он выглядел как какой-то персонаж русской сказки». Ольга Карлайл, внучка Леонида Андреева, дочь Вадима, племянница Даниила (Воспоминания о Борисе Пастернаке. Сост. Е.В. Пастернак,
М.И. Фейнберг. Стр. 647).
На даче спят…
Ревет фагот, гудит набат. На даче спят под шум без плоти, Под ровный шум на ровной ноте, Под ветра яростный надсад.
Я просыпаюсь. Я объят Открывшимся. Я на учете. Я на земле, где вы живете, И ваши тополя кипят…
Баллада. Ирпень, лето 1930 года.