Размокшая баранка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Размокшая баранка

Первый брак Пастернака длился восемь лет. У Жени было много достоинств – среди них и такие, без которых ему было бы трудно жену представить: миловидность лица, приятная округлость тела (иногда уменьшавшаяся, к его вполне простительному в тридцать лет отчаянию), неподдельный (она видела в нем единственный для себя реальный выход и прорыв в высшие социальные сферы) интерес к его литературной карьере и к возможностям выстроить даже свою. Плюс «толстовские» установки: эту семью он хотел бы сохранить, совсем вхолостую пустить свою жизнь тоже как-то не хотелось, и он старался интенсивно, до глубины проживать то, что было. Получалось, правда, безрадостно. Он наблюдал, констатировал, пытался все осмыслить, но отношения – это не дождь, который идет не по заказу, и потому каждый счастлив, когда он проливается на него. Никто не наполнял его паруса мощным дареным ветром, колесо приходилось крутить самому.

Заедал быт: когда не текла вода из крана, когда не было эффективных и безопасных моющих средств, не грелись батареи, не было одноразовых средств гигиены, а у женщины – высокие требования к окружающему ее комфорту и нежелание работать самой.

Пастернак не только покорился своей доле и покорно проживал все, что жизнь подсовывала ему по прихоти игравшей злую игру жены, но и по мере сил выискивал какие-то радости.

Эта жизнь не закалила его – он и не к таким трудам был готов, Пастернак бы выдержал многое, то есть он не отогнал от себя эту Женю с ее постоянными требовательностью и неудовольствием, и жизнь не сломала бы его – он все еще верил в то, что есть, бывает другая жизнь – она его размочила баранкой. Такими словами он описал город Венецию – поразивший своей несуразностью Бродского образ. Так он назвал непраздный, мистический, праздничный, намытый морем город, будто растерялся, побоялся смотреть – попал туда по-студенчески без копейки, но с воспоминаниями о буржуазном великолепии чаеторгов-ских наследниц мамзелей Высоцких – и отогнал от себя этот никогда больше не понадобившийся ему образ странного города. Раз он в воде – пусть размокнет. Пусть плывет баранкой.

Сильно размок и Борис Пастернак, и Жене останется покорен до конца жизни. Еле-еле сохранит форму бублика – дырку внутри, но Жене и этого будет довольно.

«Я же играю только служебную роль в твоей жизни: в твоей, горькой по этой причине жизни, и в возмущенном требованьи счастливой».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 138.

«…ты, не ведая, что творишь, расписываешь, пункт за пунктом, что ты могла бы меня любить, как средство в жизни».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 177.

Вдвоем не по средствам ездить и в Крым, что ж говорить о загранице? При представившейся возможности едет одна Женя – с сыном. Но конечно, и за границей ребенок должен быть на кого-то переложен.

«Ей приходится <…> напирать на этот пункт избавленья ее от забот о Жене с <…> абсолютистской нотой <…>. Это пункт очень простительного и понятного при надорванном здоровье эгоизма».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 276. Еще в начале минувшего века (если к нему относить и двадцатые годы) люди позволяли себе быть слабого здоровья. И не только еще самим цепляться за этот имидж, но и находить в себе силы подряжать на его обслуживание окружающих. Такие роли чаще всего исполняли подкаблучники мужья при не нашедших себе иного применения женах. Сейчас, когда лечиться легче, когда есть лекарства, хорошие врачи, разносторонние диагностические методики, когда можно позволить себе предаваться холению своих слабостей днями, неделями, годами, – никто особенно не лечится, и уж, во всяком случае, «публично больных» нет вовсе. Здоровье не подорвано ни у кого. Родившие балерины через два месяца танцуют перед публикой, родившие просто девушки созваниваются со своим тренером по фитнесу уже в послеродовой палате, наслаждаясь даже первоначальной проговоркой специализированных программ и прочее. Которые кормят грудью – похваляются, гордятся, рассказывают, какую очень чистую пьют воду и на что обращают внимание при выборе фруктов. Обычно бывает всего одна няня, две – если мать работает.

Викторианские слабости в известном кругу дотянулись до, как мы видим, конца двадцатых годов. Женя была не только восхитительно слабого здоровья, но и женщиной – не тряпкой, она за себя постоять умела, и вот Пастернак делает страшные глаза и водевильным шепотом уверяет сестру, что он хлопочет, при поездке Жени за границу, об абсолютном условии того, что от ребенка ее там избавят совершенно – втайне от самой Жени, просто будучи не в силах смотреть на ее страдания. «Про мои вопросы о предположительной поездке Жени <…> молчок! Я этого не писал, ты не читала. Ясно?» (Там же. Стр. 276). Так, на «слабо», тоном романтического простака из водевиля, он подталкивает сестру поскорее обсудить с матерью в Берлине, кто из них возьмет на себя тяжкий груз Жениного раздражения: «…если бы она не нуждалась в безусловном месячном хотя бы отдыхе и поправке, то есть если бы не надобность подкинуть мальчика на этот срок… » «Я Жене сказал, что думаю тебе об этом написать, – она на меня накинулась» (Там же.

Стр. 277).

То, что он стал подкаблучником – полудобровольным, но все же, – было его заграничной семье очевидно, и он, чтобы сгладить впечатление, преувеличенно страстно описывал свое неукротимое желание увидеть (ощутить) Женю пополневшей. Ему казалось более маскулинным пожертвовать своей поездкой по своей Германии (при историческом раскладе, какой случился, ему не приходилось выбирать, и эта страна уж могла считаться «его» – а кто мог выбирать больше?) ради таких «грубых» желаний, чем казаться просто уступившим лишние деньги в семье более требовательной жене.

Пастернаку (senior) в простоте о внуке писать нельзя, нужны бы тома. И Леонид Осипович старается. Хоть обычно он более прост, приятен, но слабостям сына надо потакать – прекрасная родительская черта, не всем и присущая.

«Ах какой дорогой и душевный мальчик! О нем и о наших впечатлениях надо бы целый том исписать <… > золотой, сердечный, преумница, голосок… »

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 307. В Берлине произошел «эпизод» на вокзале: «Мальчик, увидев бабушку, испугался ее и замахнулся на нее рукой». Мальчику – два года. «Досадная история, доставившая всем немало огорчений».

Там же. Стр. 306.

Леониду Осиповичу приходится отписываться и по этому поводу, так просто не отмахнешься. А дел-то всего: Розалия Исидоровна – уже вполне «бабушка», у нее сильно провисли щеки, подбородок, седая корона волос, как у доброй или злой волшебницы. Как ни готовь ребенка, но на перроне его совершенно неожиданно, бесцеремонно, властно забирает себе на руки и целует – или кусает – огромная незнакомая старуха… Безо всяких обид Леониду Осиповичу тут особенно задумываться бы не над чем, но переписка пухнет.

Нет дальше родства, чем семья брата жены. Свояк обращается со смиренной просьбой к свояку как мужчина, которого почему-то должен содержать другой мужчина, будто тот женился на этом чужом ему человеке и взял некие обязательства. Борис Пастернак писал мужу своей сестры неуместно длинные и форсированно-родственные письма. К несчастью, он обращался не только как к денежному мешку, обязанному поддерживать талант, и не только как брату (тот не был братом, и тон родственного доверия надо было действительно снизить), а смешивал и то и другое. Супруге горько и язвительно ругал скаредность и приверженность собственному вкусу в устройстве жизни (своей и своей жены) и ей же сетовал на то, что художника поддержать материально мало кто хочет, а вот порассуждать об искусстве, знакомством погордиться – это да. Хотя родство – это не знакомство, которое выстроено, а значит, выстроено хорошо или выстроено плохо, то есть может и прекратиться, родство – это выпавший злой или счастливый шанс, и счастье или несчастье родства – его непрекращаемость.

Пастернак потом проговорится – когда не удастся его план оставить сына «на год» (кавычки – к предполагаемому, возможно, и более дальнему сроку) в богатой и бездетной (обстоятельство, по мнению Пастернака, накладывающее обязательства по отношению к тем, кто для себя наследников родил) семье Федора. Пастернак вознегодует в адрес тех, которые любят поговорить о художниках, об их трудных судьбах и божественных талантах, а когда представляется возможность открыть на их имя счет – прижимаются.

А на мецената и щедрого родственника рассчитывать не зазорно. Вагнеру Людвиг Баварский предоставил роскошные условия для жизни и для работы – плохо, что это было единоличное его желание и благодеяние; сейчас артист зависит от более широкого круга лиц, а значит, может практически никого не признавать благодетелем. Ну, купил ты его пластинку или билет на концерт – его жена тебя, стоя, встречать в гостиной не будет. Пастернак хотел поверить, что нашел в лице Федора своего мецената (не на его ли славе тот и женился?) – такое везение, но захотел расширить диапазон своих эмоций. Этот вожделенный меценат – не чужой человек, ценитель, который ценит не тебя, а твое искусство, а он еще и родной, его векселя должны быть еще и согреты родственной теплотой.

Он (Пастернак) пишет неискреннее, льстивое в самой своей словообильности и художественности (на засухе жесткой необходимости как-то ублажить Женю – особенно не расчувствуешься) письмо. Федя мог бы надеяться, что просто из соображений хорошего тона его избавят от обязанности разбирать все эти ерзанья перед попыткой высказать вполне конкретные и материальные просьбы – и не будут заставлять чувствовать себя обязанным за получение вот такого объемного и высокохудожественного текста.

Подкидывать мальчика, по каким-то очень утонченным соображениям, предстояло в семью, где деньги зарабатывал Федя, письмо было – ему. Жененку было три года, а третье лето Пастернаку уже было невозможно навязать его матери, Жене, – пусть на дачно-курортный сезон, но все в той же, родной стране. Советский быт – не сахар. С деньгами (в любом случае достаточными, раз жили) и с персоналом при одном ребенке выкрутиться можно было бы, но Женя завела в семье атмосферу отчаяния, войны, ненависти, страшного надрыва (Пастернак покорно подтверждает: «непосильный труд по уходу за ребенком»). Ей надо было бросить кость. Жизнь и работа Пастернака ей уже принадлежали, он мог дать еще только заграницу. Дать – выпросив. И он просит, пишет письма. Пишет письмо шурину.

Его нельзя читать без неловкости за каждое слово. Это письмо – то, что сделала Женя Пастернак с Пастернаком. Жене никаких курортов не надо. Заграничные Пастернаки, в стремлении минимизировать будущие стеснения, вызванные обширными и неопределенными (и даже угрожающими) планами по приезде Жени, пытались дать свое, рациональное, определенное (не бесконечное и восторженное по-пастернаковски) предложение разных вариантов пребывания. Если Жене необходимо действительно лечение, Федор готов предложить курорт. Ведь если ей нужно семейное тепло и привет родных – для этого не надо уезжать от родного мужа и по крайней мере ехать не к своей родне. Но Борис, который сам всегда ОТКУПАЕТСЯ и справедливо считает это привилегией, от других, которые не художники, требует расплачиваться (они не признают за собой долга, но их и не спрашивают) натурой, жизнью.

Пастернак пишет подробно, будто то, что он обнаружит полное владение ситуацией, сделает его претензии на заботу чужих (Федя, муж Жони – совсем чужой для Жени Пастернак) о своей жене законными.

Итак, «ей нужны отдых и поправка, то есть все то, что добывается у Феррейна, у Чичкина, и, наконец, летом в двадцати верстах от Москвы. Если мы заговорили о загранице, то, собственно, поддаваясь побужденью показать мальчика нашим, потому что, как критически я к нему ни отношусь, он даже и меня часто умиляет <… > идут соображенья об отдыхе Жени и ее поправке: то есть не будет Вхутемаса (как впрочем и на даче), последует жизнь в геркулесе, молоке, масле, рыбьем жире, мышьяке и пр. и пр. (как впрочем, при ее упорстве лишь наполовину, уже и тут)». Очевидно, предугадав изумление Федора при известии о необходимости участвовать в преодолении Жениного упорства, Пастернак переходит, «прямо и без обиняков», к другой теме: «Простите за наглость и навязчивость, но тут можно говорить только прямо, без обиняков. В согласьи с этим, прибавлю несколько слов в том же духе. Так как в смысле денежной самостоятельности я показал себя в эти годы в преплачевнейшем виде, должен прибавить, что поедут они только на свои деньги, и я в учете поездки не принимал в соображенье только (всего лишь такой пустяк!) таких вещей, как самостоятельное хозяйство, гостиница и пр., так как допущенье этих вещей уничтожало бы и возможность поездки, превращая ее в бессмыслицу (в смысле Женина отдыха). <… > Взвесьте и этот пункт, то, стало быть, что не в гостиницу».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 279.

Уф! Кажется, понятно. Прямо и без обиняков.

Пастернак безудержен и восторжен в своих письмах до жалости. Они – навязывание откровенности, неуместной и ненужной его корреспонденту: она ведь все-таки не к каждому встречному-поперечному у Пастернака в письмах проявляется, только к избранным. К родным. Хочется тепла, понимания, хочется, чтобы не щелкнули по носу. За это несомненное желание его и жалко. За эгоизм – будто все только и думают, как, получив письмо от Бориса, вскочить и помчаться выполнять его неимоверные фантазии, вместе с ним презрительно отметя собственные нужды и желания, – он получит от них раздражение.

Пастернак собирает жену с сыном за границу. Женечка, может, подобреет к нему. А лучше – если бы прельстилась чем-то, да там бы и осталась. Но надежды мало: здесь, в России, он берет на себя бремя единоличной заботы о семье, и она это знает, а там… Где найти такого простака, да при деньгах, да еще, может, она условием поставит какую-нибудь творческую профессию. И чтобы быт, сколь ни был бы он отлажен там, безоговорочно взял на себя… И ее ребенка… Надежды – мало. Но в любом случае отъезд семьи дает ему, Борису, передышку, дарит одинокое лето в городе, дарит жизнь. Может, есть все-таки надежда придержать Женю с Жененком за границей подольше. Пастернак захлебывается в письме к отцу, – мы простим его: почти реальность такой возможности помутила ему голову.

«Мне очень хочется, чтобы она попала в Париж в полном сознаньи своей свободы и открытых перспектив. <…> Может быть, вас ужаснет глубокий эгоизм моего рассужденья. Может быть, всех вас, и в особенности маму изумит свобода, с какой я обхожу вопрос о мальчике, как бы бросая его вам или Жоне на руки и отдаваясь комбинации вольных масштабов».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 302.

Дед отделывается, как ему кажется, более чем прозрачными и твердыми намеками. Порассуждав о безграничных, в глазах родителей, достоинствах внука, желает им (и своей семье): «Дай Бог вам его на счастье вырастить!» (БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 307) Внук уже отправлен в Германию, демарш «молодых» Пастернаков, возможно, уже вот-вот состоится, дед заключает свое письмо заклинанием: ВАМ, ВАМ растить его.

«А скрещеньем первых (ног. – Авт.) он и вызван к существованью».

Там же. Стр. 298.

Женя была феминистка. Но денег не зарабатывала.

«…грех <…> неглубокости, необязательности нашего брака… »

Там же. Стр. 581.

«Я перечла все твои письма. Плачу. Гнусность – вот ответ».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 162.

Пожалуй, мы с Быковым переоценили ее интеллигентность и литературность слога. Гнусность – это слишком патетическое выражение. В длинном письме без запятых (так, кажется) она перечисляет претензии месячной, полугодовой и годичной давности – противным тоном, мелочно и очень настойчиво. Пастернак ей все простит – не в этот год, когда она пригрозит ему изменой и вернется (он будет счастлив, что ничего менять не надо), а простит потом, во всю долгую, оставшуюся практически совместной жизнь. Женя будет проучена уже навсегда и со свойственным ей прилежанием (не в делах, требующих физических усилий) будет вести себя смирно, самоотверженно и дружественно (не без срывов, но легких – без «гнусности» и другой безвкусицы). Боюсь, что иногда в своей длинной жизни она просыпалась ночами и долго не могла прийти в себя: неужели это случилось, «въехало в ее жизнь», как было просто уступить ему, и сейчас было бы все, а Зина вернулась бы на свое место, она даже бы и не приходила бы к ним с него.

Пока она не подозревает о возможности сопротивления с его стороны и надеется на выигрыш всухую. «Мои чувства, убитые трудной, жестокой зимой без всякого участия и помощи с твоей стороны…» «Я не раз писала тебе, что больше всего мне бы хотелось опять попробовать работать, что хоть слегка насытившись работой, можно ощутить всю потребность любви. На следующий же день ты принялся за работу (он думал, что по-мужски правильно понял ее упрек) и ни слова не было тобою сказано о том, как осуществить мою. <…> Тогда будь последовательным <…> к чему у тебя этот тон проповедника <… > почему ты так прямо по небесному… »

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 163—164.

Женя была за границей три раза: в 1922-м, 26-м и 31-м годах, соответственно в 24, 28 и 33 года. Художественного законченного образования она ни разу ко времени поездки не имела, профессиональные же амбиции – внутренние и с готовностью признаваемые справедливыми – присутствовали в полной мере каждый раз. Достижение – портрет «Киноартистка Тамара Макарова», художественные сверхзадачи и технические приемы которого вполне соответствуют старательно исполненной красотке из дембельского альбома. «Мама мечтала продолжать свое художественное образование, причем Боря надеялся в этом на помощь и участие своего отца, профессионального преподавателя (добавим: и художника, которому видеть самоутверждение Жени Лурье за счет ремесла – дела его жизни, которое он полагал недоступным только из желания самоутвердиться, было очевидно неприятно). Маме хотелось ехать в Париж, для чего она получила рекомендательное письмо от своего учителя по ВХУТЕМАСу П.П. Кончаловского. <…> Попытки связаться с преподавателем в Париже, которому Кончаловскийрекомендовал маму, не удались. Ехать наугад одной она не решалась».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 24.