На теплоходе музыка играет

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На теплоходе музыка играет

«"Живьем" появилась Аля у нас в Потаповском в 1955 году, уже поселившись в Москве, и, как она говорила, „сразу выбрала наш дом, потому что в нем веселее“».

ИВИНСКАЯ О.В, ЕМЕЛЬЯНОВА ИИ. Годы с Борисом Пастернаком и без него…

Судьбы скрещенья. Стр. 262.

Аля Эфрон Ивинским пишет залихватски, задорно, они с радостью, что из таких утонченных кругов, из таких историй женщина (Марина Цветаева Ивинской не соперница, таким она себе голову не забивает) выбрала их, везде с наслаждением от безнаказанности дурновкусия мелькают «нервочки», «Аришка», «промблема». Зачем Ариадне Эфрон, внучке основателя музея изящных искусств, какие-то «Аришки»? И городские добытчицы Ивинские никакими Аришками становиться вовсе не собирались. Так – присказки, заговоры, поют, как птицы в ожидании любовных утех, а там и гнезда. Ариадна готова радоваться и чужим, ей более чем понятно, что ничего похожего с ее матерью у Пастернака случиться не могло, было видно, чем победила Оленька, чем – грозная, как надсмотрщица, Зинаида Николаевна.

Иринка, Людмилка, Галинка, мамча.

Ариадне негде учиться большой требовательности. «Ты пишешь, что Лида <> – очень ХОРОШИЙ человек (подчеркнуто тобой). Можно сказать, что она человек добродушный <>. Но ведь этого очень, очень мало!»

ЭФРОНГ.С. Письма. Стр. 72—73. Мур – на свободе. Он за всю свою жизнь ни разу не сидел (за девятнадцать лет). Ну был на немножко арестован, когда от голода украл. Жизнь его, правда, – хоть на тюрьму и меняй.

К сидению Ольги Ивинской в тюрьме.

«Думаю также, что если бы М. Цветаева попала не в Ела-бугу, а в лагерь, то она могла бы выжить: уж во всяком случае, там скорее она нашла бы дружескую поддержку, среду, тепло товарищества и бескорыстную медицинскую помощь… »

ГЛАДКОВ А.К. Встречи с Пастернаком. Стр. 71.

И ТАМ каждый проявляется, как он есть. Ольга – такая.

Любимые слова, поскольку никакого иносказания не придумывается, а правда слишком тяжела, то повсюду объяснения поступков Пастернака «трогательно» да «деликатно». Трогательно разделил походы в театр – один раз с неприступной и черной Зинаидой Николаевной в старомодной прическе и с Ленечкой, другой – с дамами полусвета в нейлоновых шубах и нейлоновых юбках – Ольгой Всеволодовной и Иринкой. Деликатно сказал Ольге, что после лагеря, как любовница, скорее всего, она ему уже не подойдет.

Дети неизвестно от кого. Ирочка Емельянова про своего отца пишет: «Он был вторым (или третьим?) маминым мужем и считается моим отцом» (ИВИНСКАЯ О.В., ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Годы с Борисом Пастернаком и без него… Судьбы скрещенья. Стр. 15). На что намекает? Про десятки мужчин до «классюши» мы слышали, но когда уж и дети неизвестно от кого – это совсем как-то не комильфо. Неужели на Пастернака? То, что представляла собой Ольга Ивинская в 1936 году (год рождения Иришки), и то, что еще год назад представляла собой Зинаида Николаевна (и сам Пастернак – от любви к ней, ведь это всего год после парижского ужаса), – куда там маленькой гризетке до вынутой из каменоломен творенья женщины, едва не раздавившей самого Пастернака. Но для чего-то же пишутся без комментариев такие пассажи: «считается моим отцом». Этим травили Зинаиду Николаевну – жестче хода у противника не было, вернее – тяжелее: жесткость подразумевает какую-то прямоту, твердость. Сражаться с женщиной детьми, все равно какими детьми, чьими, зная, что спорный мужчина открыто не возразит, не заступится, что побиваемая грязным тяжелым оружием будет молча и одиноко страдать, – ну почему бы и нет, раз и дети не восстают. Вот, через сорок лет как все отжили, пишут: «Иван Емельянов, считается моим отцом… » А уж там…

К старости стал еще красивее.

«…слишком он классически покрасивел впоследствии на свою позднюю наивную радость» (из Ивинской).

Не растратил того, зачем такая красота дается. Сейчас легко потратить деньги на воссоздание красоты, но важно не пожадничать на главное: красота, особенно последняя, дается только тем, кто готов ее подарить, ею осчастливить. А сплошь и рядом пациентки пластических хирургов этот фаустовский договор забывают. И – прочь года – как встарь, на этой же красоте хотят еще раз заработать. Конечно, так обмануть никому не удалось. Если вернет хирург общий абрис красоты, то чтобы только зрителей пожалеть, порадовать, а снова вскачь пускаться, Настасью Филипповну изображать – это уж действительно никто не сумел…

Они похожи на кота Базилио и Лису Алису. Прихрамывающий Борис Пастернак – старый, больной, моложавый, сияющий вставными зубами, и Ольга Всеволодовна – милая, радостная, с ямочками на щеках и помятым лицом, в новой шубке, с крашеными волосами и без ванны на даче.

Один из первых анекдотов про новых русских был – иностранцы им удивляются: «Где они столько работают, что столько отдыхают?» Вокруг Пастернака все женщины беспрерывно отдыхают в писательских санаториях, он достает путевки даже кратковременному мужу Евгении Владимировны. Мало ездит только Зинаида Николаевна, да всю жизнь одержимо работавшая, пережившая травмы и сложнейшие болезни, разрушенная блокадой Оля Фрей-денберг едет в санаторий в Териоки единожды: «Я совершила революцию, отправившись в Териоки. Жизнь в Териоках стоила колоссальных денег, зато я жила свободно, в гостинице, представлявшей собой ограбленный финский дом. Природа в Териоках была финская, суровая. Весенний крепкий воздух благоухал свежими почками. Зелень еще только просыпалась. Местность была безлюдна, море холодное, необжитое. Я преследовала одну цель: дышать. В состоянии глубокой депрессивной апатии я сидела и дышала. Через девять дней я набралась сил и вернулась домой. Температура и сердечные припадки держались».

БОРИС ПАСТЕРНАК. Пожизненная привязанность.

Переписка с О.М. Фрейденберг. Стр. 310. Все лето отдыхает в Сухуми даже девятнадцатилетняя Ирочка Емельянова. «Семейство» переписывается, каждый в своем жанре, Борис Леонидович – отца семейства (как он эти задачи понимает), Ивинская – в своем, собственного выбора. Вот коллективное письмо: Пастернак: «Ирочка золотая <> не отказывай себе ни в чем». Ивинская: «В самые трудные дни Боря говорил: „Вот Ирочки нет, а она бы меня поддержала“, и причем серьезно, а ты, свинья, ему мало написала». Пастернак: «Если хочешь, оставайся в тропиках, сколько тебе будет угодно, мама дошлет тебе денег». Ивин-ская: «Ируня, это мы с классюшкой твоим выпили вдвоем четвертинку и окосели. А вначале ругались, и от всего нас спасло твое нахальное письмо, где ты свою мать не ставишь ни во что, как дипломата. Ах, гадина!.. Мы тебя без памяти любим, и когда останемся одни на свете (что бы это могла быть за ситуация? кто должен бы был уйти со света, кто остаться?), не гони бедного классюшку со двора, дай ему выпить чашку чаю и 20 коп. на трамвай (водки не давай)». (ИВИНСКАЯ О.В., ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Годы с Борисом Пастернаком и без него. Судьбы скрещенья. Стр. 96). Выпито, очевидно, было все же больше «четвертинки на двоих». А вообще пили и шутили беспрерывно. Жили широко и без комплексов. «Мы выставляли на стол купленные Жоржем бутылки. <> Начинали болтать о всяких пустяках – о письмах, о Фельтринелли, в пристрастии к которому мы подозревали маму, о Ренате Швейцер (его постоянной немецкой корреспондентке), над нежной перепиской с которой также подтрунивали…» (Там же. Стр. 162).

Пастернак в гробу в доме. «Из дома вышел Женя, старший сын БЛ., и направился по дорожке к нам. Никого из семьи мы еще не видели, и при его приближении – он шел как посланец „клана“, „семьи“ – мама напряглась, и мы кольцом окружили ее. Не уйдем! Увы, больно сейчас вспоминать те холодные и странно звучащие фразы, которые он с трудом выдавливал из себя. Он видел, как мы страдаем, каково горе мамы, но ответная волна не поднялась в нем. Он не позволил себе разделить это горе с нами. Он просил, чтобы не было никаких „спектаклей“ или „театра“ (не помню точно, как он выразился), о чем якобы просил отец. О боже, мог ли БЛ. думать об этом! „Специально просить!“ Мама, по-видимому, ничего не понимала, потому что он говорил обиняками, и она никак не могла взять в толк, что за „театр“»

ИВИНСКАЯ О.В., ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Годы с Борисом Пастернаком

и без него… Судьбы скрещенья. Стр. 187. «Театр» – это, очевидно, сцены, подобные решению совершить одновременное самоубийство. Пастернак приносит 22 таблетки нембутала, потому что Лелюша говорила, что 11 – это смертельно. «Давай это сделаем! <> А „им“ это очень дорого обойдется… Это будет пощечина…» При сем разговоре присутствует малолетний сын Ивинской Митя. «Боря выбежал и задержал его (вот он, театр! По крайней мере в записи Ольги Всеволодовны): „Митя, не вини меня, прости меня, мальчик мой дорогой, что я тяну за собой твою маму но нам жить нельзя а вам будет легче после нашей смерти. Увидите какой будет переполох какой шум я им наделаю. А нам уже довольно хватит уже всего того что произошло. Ни она не может жить без меня ни я без нее. Поэтому ты уж прости нас. Ну скажи прав я или нет?“»

ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.

В плену времени. Стр. 277.

«Маруся отравилась /В больницу повезли» Ни одна Маруся не хотела отравиться до смерти. То, что остается из этого жеста после вычета главной составляющей – это просто неэлегантный, вульгарный поступок. Что нам делать с травившимся Борисом Пастернаком? Ну, признаем, что он хотел выпить йоду, как спирта, а главное – чтобы Зина после этого оставила его у себя дома, положила лежать на диван и давала бы ему чашки с питьем. А там и наступит ночь, и она себе постелит рядом (не просить же Генриха Густавовича перейти на диван) – за это можно и закатить сцену с пузырьками. У Ивинских-Емельяновых кто только не травился!

Люди иногда не стесняются писать о своих попытках самоубийства. Часто с затаенной гордостью, показывая, на какой накал страстей они способны. Кроме того, что это пошловато, они еще сами показывают свою планку: вот сколько стоит моя жизнь. Ирочка травится (у них в семье женщины время от времени травятся или даже изображают травление). После больницы Б.Л. ее журит. «Ах, дурочка, дурочка, – говорил он мне ласково и как бы мечтательно – Надо же, что устроила»

ИВИНСКАЯ О.В., ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Годы с Борисом Пастернаком

и без него. Судьбы скрещенья. Стр. 148.

Борис Пастернак прожил меньше всех в своей семье, все его ближайшие родственники были солидными долгожителями; отец – 83 года, сестры: Жозефина – 93, Лидия – 87, брат Александр – 89. Лидия Корнеевна Чуковская считает – затравили. Травили, скажем прямо, не больше многих, затравленным его заставляли чувствовать близкие, а точнее – «вторая», «незаконная» семья. У этой семьи не было дна, не было дела, были потребности, препятствия преувеличивались, потребности росли. Им нечем было заняться вместе. Маловероятно, чтобы дома Пастернаку с утра предложили бы коньяк. У Ивинской все время были застолья и свои посиделки при свечах. Ивинская спаивала его – не намеренно, но и не останавливаясь перед мыслью о возможном вреде. «Ивинская вела отчаянную борьбу за то, чтобы Борис Леонидович оставил семью и соединился с ней. Помня его слова: „Менять свою жизнь я не могу и не буду“, – я уговаривала ее смириться с ее положением и не терзать его. „Да с какой стати?“ – отвечала она» (МАСЛЕННИКОВА З.А. Борис Пастернак. Встречи. Стр. 319).

Поддерживать его здоровье для продолжения жизни в прежнем статусе – с какой стати? А так он доволен, он воспринимает ее дом как отдушину – его не ограничивали, естественно, и дома, – но ограничения уже ставил он, не мог же он пить беспрерывно, а общая картина получалась все-таки такой: дома – рамки и сдерживание, а у Лелюши – выход напряжению. И свидания пролетают незаметно.

Долголетию также не способствуют половые эксцессы. Здоровая регулярная половая жизнь – замечательно, связь с женщиной, декларирующей свою безудержную сексуальность и ясно понявшую, чем она привлекательна для своего мужчины, – это довольно опасно. Сейчас санитарно-гигиеническое просвещение сделало свое дело, и люди ведут себя сознательно. Вот комета Галлея поэтического небосклона конца ХХ века – Иосиф Бродский. Встречает и почти сутки беспрерывно общается в 1989 году с постсоветской молодой поэтессой, впервые оказавшейся на Западе. Увлечен ее стихами (ей рассказывают, что он держит книги ее стихов у себя на столике), интервьюер еще более льстива: «Сознайтесь, если бы вы не были так хороши собой, разве бы он взял вас за руку и повел за собой?», коллеги – собратья по перу завидуют. Но поэтесса проявляет похвальную предусмотрительность: «…дело в том, что конец нашего общения в Роттердаме к этому сюжету note 36 и привел, что меня испугало. Во-первых, я знала, что у него больное сердце, он всю ночь не спал, курил одну за другой и пил «Bloody-Mary». Я боялась, что сердце не выдержит» (ПОЛУХИНА В. Иосиф Бродский глазами современников. Стр. 351, 362). Для примера менее выдержанной молодежи такое резонерство опубликовано тиражом 5000 экземпляров. А ведь Бродскому только 49 лет, Пастернаку уже в начале знакомства с Ивинской было 56, к концу – и 70. Ну ладно, не будем так занудливы, Ивинская уверяет, что любит, а наша поэтесса посвящает Бродскому стихотворное признание:

Можете угрожать,

НАПРАВЛЯТЬ Betacam,

Я не буду рожать

И без любви не дам.

С любовью и без любви – это две большие разницы. Порадуемся заодно о последних годах Бродского – он женился через несколько лет после этой встречи, на молодой женщине, конечно, на красавице и аристократке, горячих итальянских и роковых русских кровей, – и сердце выдержало. Умер, будучи оперированным на сердце еще до женитьбы, от него, проклятого, но все же не на ложе любви, как действительно конфузно могло произойти в Роттердаме. Хотя – как знать – уж такой ли был бы накал?..

Пострадать – хорошо. Не в таком прямолинейно-макабрическом смысле, как «страдала» Анна Ахматова.

Бродский в интервью передает слова Льва Гумилева: «<…> Для тебя было бы даже лучше, если бы я умер в лагере. То есть имелось в виду – „для тебя как для поэта“».

ВОЛКОВ С. Диалоги с Иосифом Бродским. Стр. 245.

Тебе было бы лучше… Или «Какую биографию делают нашему рыжему» – просто для галочки, для биографии и для взбудораживания творческих сил, поставить «катар-сисики», как пиявки, чтобы работалось широко и свободно. «А страдание только еще больше углубит мой труд, только проведет еще более резкие черты во всем моем существе и сознании. Но при чем она тут, бедная, не правда ли?» (ПАСТЕРНАК Б. Чтоб не скучали расстоянья. Стр. 332). Отдавая дань безупречному профессионализму Пастернака, но не отказывая в чувствах совершенно простых, нельзя не отметить, что страдания Ивинской он считал немного игрушечными.

Ревность Пастернака – он не ревновал и к Копернику. Ревновал к советской карательной системе – какой-то мордовский «Ночной портье». «Наверное, соперничество человека никогда в жизни не могло мне казаться таким угрожающим и опасным, чтобы вызывать ревность в ее самой острой и сосущей форме. Но я часто, и в самой молодости, ревновал женщину к прошлому или к болезни, или к угрозе смерти или отъезда, к силам далеким и неопределенным. Так я ревную ее сейчас к власти неволи и неизвестности, сменившей прикосновение моей руки или мой голос».

Там же. Стр. 332.

В романе с Ольгой – кого он мог счесть равным соперником? Угроза смерти, отъезд, лагерь – вот это было крупнее его, это бросало ему вызов. Сама Ольга такого напряжения не содержала.

Ревновал Зинаиду Николаевну к какому-то давно прошедшему прошлому – это тоже не отдельно стоящая ревность, а часть, совершенно необходимая, его любви.

У отцов-братьев все проще. Да, они хотят пристроить дочерей замуж. Не хочешь жениться – к барьеру (может, разве что с небольшим предлогом – девушка там забеременела или письмо ее кому показал), на этом роль заканчивается. Матери дочерей пристраивают вернее, настойчивее. Сюжет один – и Вера Набокова, и Ольга Ваксель в семействе Мандельштамов, и мать Ивинской. Ольга Всеволодовна называет этот феномен «святым материнским чувством», хотя матерями движут какие-то врожденные тяжелые и темные чувства, дикие инстинкты, не подлежащие умилению в зверях и требующие обуздания в людях.

Природа не свята. Она неисправима, это так, но святость – это то, что стоит НАД природой. За это нас называют венцом творения (мы сами себя), а не за то, что мы можем одним пролетом взгляда определить ступеньку социальной лестницы, на которую нам по силам, сбросив в пропасть предыдущую стоялицу, встать самим или усадить наших дочерей.

«В середине января 1925 года Мандельштам встретил на улице и привел ко мне Ольгу Ваксель, которую знал еще девочкой по Коктебелю и когда-то по просьбе матери навестил в институте. Ольга стала ежедневно приходить к нам, все время жаловалась на мать, отчаянно целовала меня – институтские замашки, думала я, – и из-под моего носа уводила Мандельштама. А он вдруг перестал глядеть на меня, не приближался, не разговаривал ни о чем, кроме текущих дел, сочинял стихи, но мне их не показывал. В начале этой заварухи я растерялась. Избалованная, я не верила своим глазам. Обычная ошибка женщины – ведь вчера он минуты не мог обойтись без меня, что же произошло!.. Ольга прилагала все усилия, чтобы я скорее все поняла и стала на дыбы. Она при мне устраивала сцены Мандельштаму, громко рыдала, чего-то требовала, обвиняла его в нерешительности и трусости, настаивала на решении: пора решать – долго ли еще так будет?.. Все это началось почти сразу. Мандельштам был по-настоящему увлечен и ничего вокруг себя не видел. Это было единственное его увлечение за всю нашу совместную жизнь, но тогда я узнала, что такое разрыв. Ольга добивалась разрыва <… > Ее бросил муж, и она с сыном целиком зависела от матери и отчима. <… > всем заправляла мать, властная и энергичная женщина, и делами дочери занималась тоже она. Она вызывала к себе Мандельштама и являлась к нам для объяснений, при мне уточняя и формулируя требования дочери. Она настаивала, чтобы Мандельштам „спас Ольгу“, и для этого немедленно увез ее в Крым – „там она к вам привыкнет и все будет хорошо“… Это говорилось при мне, и Мандельштам клялся, что сделает все, как требует Ольга. Он ждал большой получки из Госиздата и к весне собирался отправить меня в Крым. Об этом Ольга узнала в первый же свой приход и сказала, что тоже хочет на юг, и я ей тогда предложила ехать вместе. Поэтому однажды, когда мать говорила о „спасении“ Ольги, я вмешалась в разговор и сказала, что еду весной в Ялту и предлагаю Ольге ехать со мной. (Мать называла ее Лютиком, простым желтым цветочком.) Вот тут-то мать Ольги огрела меня по всем правилам. Искоса взглянув на меня, она заявила, что я для нее чужой человек, а она разговаривает о своих семейных делах со старым другом – Мандельштамом. Это была холодная петербургская наглость, произнесенная сквозь зубы. Я не представляла себе, что настоящие светские дамы (она была фрейлиной при дворе) так открыто устраивают дела своих дочерей. Для матери после катастрофического падения ее круга Мандельштам представлялся, вероятно, выходом, если не постоянным, то хоть временным. По нашей кукольной гарсо-ньерке она, я думаю, считала Мандельштама лучшим добытчиком, чем он был на самом деле».

МАНДЕЛЬШТАМ Н.Я. Вторая книга. Стр. 173—174.

«В чувствах к Набокову Ирину с самого начала поддерживала ее мать. „Если он тебя любит, значит, пусть не сразу, но ты сумеешь увести его от нее“ (ШИФФ С. Вера. Миссис Владимир Набоков. Стр. 124). „Подозрения <…> подтвердились до мельчайших подробностей в анонимном письме на четырех страницах <… > Вера была убеждена, что письмо послано матерью Ирины и, вероятно, для того, чтобы ускорить распад семьи“ (Там же. Стр. 118). „Мадам Кокошкина была не так очарована Владимиром, как его дочь. Эта опытная дама считала Набокова блестящим писателем <…>, однако человеком ненадежным“ (Там же.

Стр. 119).

«Слезы струились по щекам Владимира, когда он признавался ее матери, что не может без Ирины жить» (Там же. Стр. 120). «Мать Ирины <этому ничуть не удивилась, она> как раз предсказывала, что Вера станет „шантажировать мужа и не отпустит его“». «По описаниям Владимира, в семье творилось такое, что он боялся, как бы для него это не кончилось сумасшедшим домом. Вера впоследствии яростно отрицала, что у них когда-либо случались скандалы. Она готова была поклясться, что сцен – о которых с сожалением пишет муж и которые Ирина и ее мать старательно записывали с его слов в дневники – вовсе не случалось» (Там же.

Стр. 123).

Чтоб не скучать, Вера училась у Владимира ремеслу. У него был свой бизнес, у нее – свой: тонко и скрупулезно приводила видимость их жизни в соответствие с ее представлениями, какой она должна была быть.

«Не хочу сказать ничего плохого о маме, но и она тут была очень виновата. То она устраивала какие-то глупые сцены Б.Л., например, звонила, что я заболела из-за него, когда у меня был простой грипп, то возмущалась его жестокосердием, когда он два или три дня не мог прийти. „Я люблю вашу дочь больше жизни, Мария Николаевна, – говорил Б.Л. маме, – но не ожидайте, что внешне наша жизнь вдруг переменится“. Конечно, мамой руководило святое материнское чувство, ей хотелось для меня настоящего счастья, как она его понимала. Ей казалось, что это не дело, когда он приходит ко мне как муж, а потом уходит и может два дня не приходить».

ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.

В плену времени. Стр. 33.

«…ее мать кричала в телефонную трубку, что мой муж негодяй и мерзавец, что ее дочь забеременела от него» (Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак. З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 341—342). В таких случаях, наверное, лучше уж драться, таскать за волосы: что объясняют только слова? А кричать тогда уж на дочь, раз она беременеет от мерзавцев. Но это Ивинские заводят нас совсем уж на какие-то периферии нашей истории, здесь уже совсем не Лара. «Опять звонила мать. На этот раз она говорила с Борей. Она утверждала, что он погубил ее дочь… » (Там же. Стр. 343).

Когда карта о рождении «ему» ребенка разыгралась (карты пришлось бросить под стол и распечатать новую колоду), несдающаяся Ивинская все-таки каких-то детей продолжала использовать – своих: сомневаться не приходилось, что всякие дети были болезненным местом Зинаиды Николаевны. «До меня доходили слухи и сплетни, очень плохо характеризовавшие эту даму. <… > Главная ее политика заключалась в распространении лживых слухов, и даже ее дочка и сын ни с того ни с сего оказались детьми Пастернака. Когда я приезжала в город, сейчас же раздавался звонок и просили дочку Пастернака Ирину. Тогда я вообразила, что он их усыновил, но это было бы незаконно, так как для этого нужно было иметь мое согласие. Видимо, это делалось с целью поссорить меня с Борей и разлучить нас. Это было похоже на дурной сон… » (Там же. Стр. 359—362).

Само по себе замечательно, что матери пекутся о дочерях. Плохо то, что потенциальных мужей, мужчин они считают не людьми, а только средством достижения их лютиками каких-то определенных целей. Отношения к мужчинам жесткое, бездушное, бесчеловечное.

В семействе Лурье все благополучно. Самый умный из семьи брат Сеня пристроил Женечку, намекнул Боре Пастернаку, что ему надо жениться – тому тоже вроде было время, и Женя ну чем могла бы не подойти – брак совершенно удался. Но может, Женя заслуживает чего-то лучшего?

«Мама (мать Евгении Владимировны), развивая свою затаенную мысль (чтобы тебе с мальчиком за границей остаться), неожиданно порекомендовала мне, как более, чем ты, уступчивому, переехать к вам, бросить писать (какая, дескать, от этого радость) и заняться чем-нибудь другим, ну, скажем, коммерцией».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 199.

Устройство Жени отшлифовывается.

«59 год, 23 апреля. За это время я раза три виделся с Пастернаком. Он бодр, глаза веселые, побывал с „Зиной“ в Тбилиси, вернулся помолоделый, самоуверенный».

Воспоминания о Борисе Пастернаке. Сост. Е.В. Пастернак, М.И. Фейнберг. Стр. 278 (воспоминания К. Чуковского). Фотографии нобелевских дней – Чуковский с раскрытыми для объятия руками стоит одетый посреди комнаты, словно Дед Мороз, Пастернак довольно смеется, как избалованный ребенок, которому удалось угодить, у Зинаиды Николаевны с белыми воротничками все идет по плану, в дверях – дамы, идеальная чистота, блестящий спинкой венский стул, жить бы и жить. Потом Чуковских (деда с Люшей) сажают за стол с двойной, очень крахмаленной скатертью, с разложенными приборами, сервизом, натертыми по воску до блеска яблоками… Щелк!

Зинаида Николаевна в своих воспоминаниях называет Пастернака «Борис Леонидович», а Ивинская – «Боря». Одна видела в нем Бориса Леонидовича, другая делала Борю. И безвкусно – и гораздо менее пикантно, если (без если) это была цель.

«Быт был самый непритязательный. Жорж Нива ходил к колодцу за водой, на электрической плитке жарилась яичница, водку закусывали селедкой и зеленым луком. Но деньги у Ивинской были она ездила в Переделкино только на такси и вообще не стеснялась в расходах».

МАСЛЕННИКОВА З.А. Борис Пастернак.

Встречи. Стр. 302.

«Она <> скинула черную каракулевую жакетку, пуховый платок, и вот передо мной оказалась полная женщина порядком за сорок, с пучком светлых волос, завязанных черной лентой в конский хвост. Ее миловидное лицо не портили ни укороченный нос, ни крупный треугольный подбородок. У нее была прелестная нежная, очень белая кожа. Светло-голубым глазам слегка навыкате соответствовал цвета перванш шерстяной свитерок на манер футболки. Такие свитерки были в ту пору очень в моде, за ними стояли километровые очереди в ГУМе, но у спекулянток их можно было тут же перекупить втридорога. Туалет ее завершала черная юбка и черные замшевые ботинки на каблучках, самые дорогие и недоступные в ту пору. Она вела себя обаятельно и бесцеремонно. Любовно держала меня за руки, сидела напротив, упираясь коленями в мои, и густой волной от нее исходил шарм беззастенчивости, ума, лукавства и доверчивости, била струей женственность, пряная, как мускус».

«Весной следующего 1948 года к нам на Тверской бульвар пришла Ольга Всеволодовна Ивинская. Она назвала себя. Я был в полной растерянности. Я знал, как все в Москве, о папином увлечении, но мы с ним никогда об этом не говорили. И теперь – ее внезапное появление. Она сразу сказала, что хочет видеть маму, но ее не было дома, она попросила позволения подождать. Растрепанная, небрежно одетая, в слезах, она сидела передо мной в ожидании маминого прихода. Она жаловалась на Борю, который ее бросил, и просила помочь ей с ним помириться. Что я мог ей сказать? Она обвиняла Зинаиду Николаевну, которая заставила Борю расстаться с ней и держит его в постоянном страхе. Но истерика, путающиеся слова и жалкий вид не вызывал во мне сочувствия. Мне становилось физически страшно. Я с тоской ждал маминого прихода, как освобождения. К тому же мне казалось, что она слишком близко подсела ко мне и слишком горячо убеждала меня в папином предательстве и жестокости. И чем больше она старалась меня разжалобить, тем неприятнее она мне становилась. Каким облегчением был мамин приход! Разговор был очень короток. Мама сказала, что никоим образом не станет их мирить и считает это совершенно для себя невозможным. И если Ольга Всеволодовна думает, что их должно объединить общее отношение к Зинаиде Николаевне как сопернице, то она ошибается. Она не будет разрушать Борину семейную жизнь и советует ей абсолютно отказаться от своих домогательств и настойчивости».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 475—476.

«В один из этих дней мама вернулась из Переделкина <> старая, страшная, зареванная. Она просто вползла в квартиру цепляясь за стены растрепанная с криком что никогда никому этого не простит и не забудет, что „классик“ страшно плакал, не мог идти домой, что они с ним никак не могли расстаться там, на дороге, чуть ли не лежали в канаве и что решили умереть. Мы с братом бросились к ней – она была в грязи и так, прямо в пальто, упала на диван, не переставая рыдать»

ИВИНСКАЯ О.В., ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Годы с Борисом Пастернаком

и без него.. Судьбы скрещенья. Стр. 125.

«Он говорил, что был воспитан с юности на крепком нравственном тормозе, и пример родительского дома привил ему толстовский взгляд на семью. Но лирика, которая стала его профессией, постоянно раскачивала его».

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 528.

Зина – производственная необходимость, Ольга – хал-турка, приработок на стороне, Евгения Владимировна – единственно правильная семейная жизнь.

«Он рассказывал, что Зинаида Николаевна совершенно сгорела в романе с ним, но тем не менее он всегда на страже ее интересов и никогда этого не изменит. Его короткий роман с Ольгой Всеволодовной был резко оборван им через год и никогда бы не возобновился, если бы ее не арестовали. И теперь, когда она освободилась, он, по требованиям своей совести, не может ей ни в чем отказать и полностью покорился всем ее желаниям».

Там же. Стр. 528.

Можно бы сказать, что какую биографию сделали нашей крашеной блондинке – но на биографии это отразилось мало, поскольку напоминало анекдот про декабристов: «Вы тоже пострадали за декабрь? Да, в декабре был оклеветан, что украл часы, невинно осужден и выслан…» Но судьбу ей сделали – это точно. Хоть и завела она себе «новую жизнь» после Пастернака и до него даже официально жила бурно, судьбу ее – Пастернака – ей обеспечила «посадка».

«К тому времени, как я доверила Ивинской деньги, вещи, книги и тем самым – в некоторой степени и чужую судьбу, я уже имела полную возможность изучить суть и основные черты этой женщины (Мы работали вместе в отделе поэзии в редакции симоновского „Нового мира“). Началось с дружбы. Кончилось – еще до ее ареста – полным отдалением с моей стороны. Ивинская, как я убедилась, не лишена доброты, но распущенность, совершенная безответственность, непривычка ни к какому труду и алчность, рождавшая ложь, – постепенно отвратили меня от нее. Ивинская была арестована в 1949 году, а вернулась из Потьмы, из лагеря, в 1953-м. Там, в лагере, она познакомилась и подружилась с моим большим другом, писательницей Надеждой Августиновной Надеждиной (1905—1992). Воротившись, Ивинская ежемесячно, в течение двух с половиной лет брала у меня деньги на посылки Надежде Августиновне (иногда и продукты, и белье, и книги, собираемые общими друзьями). Рассказала я Анне Андреевне и о том, как сделалось мне ясно, что Н.А. Надеждина не получила от меня за два с половиной года ни единой посылки: все присваивала из месяца в месяц Ольга Ивинская. В ответ на мои расспросы о посылках она каждый раз подробно докладывала, какой и где раздобыла ящичек для вещей и продуктов, какую послала колбасу, какие чулки, длинная ли была очередь в почтовом отделении и т.д. Мои расспросы были конкретны. Ее ответы – тоже. Через некоторое время я заподозрила неладное: лагерникам переписка с родными – и даже не только с родными – тогда уже была дозволена, посылки издавна разрешены, а в письмах к матери и тетушке Надежда Августиновна ни разу не упомянула ни о чулках, ни о колбасе, ни о теплом белье. Между тем, когда одна наша общая приятельница послала ей в лагерь ящичек с яблоками, она не замедлила написать матери: „Поблагодари того неизвестного друга, который… “ Я сказала Ивинской, что буду отправлять посылки сама. Она это заявление отвергла, жалея мое больное сердце, и настаивала на собственных заботах. Тогда я спросила, хранит ли она почтовые квитанции. „Конечно! – ответила она. – В специальной вазочке“, но от того, чтобы, вынув их из вазочки, вместе со мной пойти на почту или в прокуратуру и предъявить их, изо дня в день под разными предлогами уклонялась. (Вазочка существовала, квитанции нет, потому что и отправлений не было.) Н.А. Адольф-Надеж-дина вернулась в Москву в апреле 1956 года. Лишенная жилья, лето она провела у меня. Мои подозрения подтвердились: ни единой из наших посылок она не получила. Надежда Авгус-тиновна сообщила мне: в лагере Ивинская снискала среди заключенных особые симпатии, показывая товаркам фотографии своих детей (сына и дочери, которые были уже довольно большие к началу знакомства ее с Борисом Леонидовичем) и уверяя, будто это „дети Пастернака“. Правда, симпатии к ней разделяли далеко не все: так, Н.И. Гаген-Торн (1900—1986) и Е.А. Боронина (1908—1955), вернувшиеся из той же Потьмы отзывались об Ивинской в разговорах со мной, с недоумением. По их словам, начальство явно благоволило к ней и оказывало ей всякие поблажки.

Свой первый арест и пребывание в лагере Ивинская объясняла тем, что она – жена гонимого поэта. Для меня эта версия звучала в новинку: накануне ареста 1949 года она рассказывала мне, что ее чуть ли не ежедневно тягают на допросы в милицию по делу заместителя главного редактора журнала «Огонек», некоего Осипова, с которым она была близка многие годы. Осипов, объясняла мне тогда Ольга, присвоил казенные деньги, попал под суд, и во время следствия выяснилось, что в махинациях с фальшивыми доверенностями принимала участие и она. (За истинность ее объяснения я, разумеется, не отвечаю, но рассказывала она – так.) После ареста – сначала в лагере, а потом и на воле – она сочла более эффектным (и выгодным) объяснить причины своего несчастья иначе: близостью с великим поэтом. «Муза поэта в заточении»… За подобную версию – очень смахивающую на правду – я, впрочем, тоже не отвечаю.

Мало того, что, вернувшись в Москву, Ивинская регулярно присваивала деньги, предназначавшиеся друзьями для поддержки Н.А. Адольф-Надеждиной. Когда в 1953 году, освобожденная, она уезжала в Москву, – она взяла у Надежды Августиновны «на несколько дней» плащ и другие носильные вещи, обещая срочно выслать их обратно, чуть только доберется до дому. Приехав домой, однако, она не вернула ни единой нитки. «<> Ивинская, освободившись по мартовской амнистии 1953 года, уезжала в Москву, – пишет Майя Ула-новская, – моя мать поручила ей для передачи своей дочери, моей сестре <> связанные ею шерстяные свитера и разные поделки, полученные ею в подарок за годы заключения от разных лагерных подруг. Месяцами моя мать и другие бывшие солагерницы Ивинской, поручения которых она взялась выполнить, ждали известий, подтверждений. Месяцы, годы шли, никаких известий не поступало ни для кого. Когда моя мать освободилась и вернулась в Москву, выяснилось, что ее посланница присвоила переданные через нее вещи. Будучи спрошена по телефону, призналась в этом, сославшись на потерянный адрес, просила прощения, откупилась деньгами». Таким образом, она крала у лагерниц не только то, что им посылали из Москвы, но и то, что они через нее посылали в Москву. Улановской она объяснила свой поступок потерей адреса, а Надежде Августиновне созналась, рыдая, что отправлять мои посылки препоручила будто бы одной своей подруге, а та, злодейка, не отправляла».

ЧУКОВСКАЯ Л.К. Записки об Анне Ахматовой. В 3 т. Т. 2 (1952—1962). Стр. 658—660.

«Дух шалого авантюризма и легкомыслия пропитывал весь уклад дома».

МАСЛЕННИКОВА З.А. Борис Пастернак. Встречи. Стр. 318.

То уважение, которое Зинаида Николаевна оказывала мужу, в том же самом размере возвращалось к ней. Он уходил и жил там, где ему хотелось (не жил – ночевал), но когда ему грозили высылкой из страны (угроза, ужасающий смысл которой все-таки размазывался в двусмысленность, и глаза говорящих о ее тяжести предательски бегали: Ольга Ивинская с дочерью с восторгом были готовы бежать из этой страны с Пастернаком куда угодно – всюду, где примут Нобелевского лауреата) – он был согласен на худшее, но не готовился к отъезду, узнав, что Зинаида Николаевна эмигрировать не собирается.

Тип внешности Евгении Лурье и Ольги Ивинской (нечетные женщины) был немного близок: высококачественная, стандартизированная, бесспорная миловидность – чистый лист, о котором Пастернак мог писать все, что выпевалось, мы же не требуем от соловья точности в деталях закатного вечера, который он воспевает. Он мог писать и о робкой крутолобости (на самом деле Женя была вздорной, эгоистичной, мечтающей о лучшей участи: в момент, когда муж осознает это, черты лица жены болезненно искажаются) – и о том, что Ольга Ивинская была «недотрога, тихоня в быту». Ольга Всеволодовна гордилась своим – будем надеяться – не распутством, а темпераментом, разбитной, непугливой и пронырливой была уже самым видимым образом. Какой бы и ни была она в «быту», даже слово само это раньше чем за десять строчек до ее имени нельзя упоминать: это женщина-звезда, таким женщинам трудно жить во все времена без хорошего штата прислуги. За что их наказывают советским «бытом»? Может, в какой-то момент она при Пастернаке махнула легко на какую-то очередную трудность – не царицынское это дело ей о таком пустяке печалиться, а он и записал: непритязательна, тихоня. Если вообще о ней в тот момент думал, а не какой-то идеал той минуты описывал.

Газоотводная трубка – приспособление для предупреждения перегрева агрегата, а в переносном смысле – ситуации.

«В спальне у нее стоял телефон, а в комнате у Иры находился еще один аппарат. Все важные разговоры матери, по ее желанию, Ира слушала. Однажды, когда я была у нее, позвонила Тагер, Ивинская непременно желала, чтобы я услышала этот разговор, и попросила пойти в Ирину комнату. Ира уже держала трубку у уха, а вплотную к ней сидели и прислушивались Инна и француз Жорж Нива, в то время аспирант МГУ».

МАСЛЕННИКОВА З.А. Борис Пастернак. Встречи. Стр. 318.

«Мама подошла к телефону, а я взяла отводную трубку и, хотя это было с моей стороны неделикатно и подобного я себе никогда не позволяла, подключилась к разговору. В ответ на вопросы матери о самочувствии он сказал далеким и слабым голосом: „Ну нельзя же жить до ста лет!“ – и я, вдруг заплакав, закричала в эту отводную трубку: „Можно, можно!“»

ИВИНСКАЯ О.В., ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Годы с Борисом Пастернаком

и без него.. Судьбы скрещенья. Стр. 174.

Можно представить, какие разговоры ей доводилось подслушивать в эту – слово-то какое сточное – «отводную» трубку! Пастернак в стихах писал «ты так же сбрасываешь платье, как роща сбрасывает листья», некоторые считали, что этого можно стесняться, раз все знали, с кем и по какому адресу эти листопады происходят, – наверное, иногда не удерживался и что-то подобное и в трубку ей шептал. Но Ирочка вела себя при этом ДЕЛИКАТНО. Дух венецианского карнавала. Ирочка пишет свои воспоминания в 1993 году, ей сильно за пятьдесят, она живет в Париже конца соответственно двадцатого века, знакома, надо полагать, с европейскими, с начала уже как минимум девятнадцатого века принятыми правилами приличия, но понятия о чести у нее, как у пойманной на воровстве средневековой служанки: как могли про меня подумать, что я украла сто монет?! Я честная девушка, я взяла только двадцать! «Я никогда ничего подобного себе не позволяла, и это было бы с моей стороны неделикатно». А ПРОСТО ПОДСЛУШИВАТЬ, не объявляя о своем участии в разговоре, не выдавая себя и уж тем более и не встревая, – это и деликатно, и можно себе позволить.

Ивинская со своим именем для хорошей женской повести за неимением реальной подвижки в судьбе подбирала беллетристические штампы: любовника звала «классю-шей». Будто бы интимно снижая пафос его официального звания, но напоминая всем, даже не обеспеченным опекун-

ством, алиментами или еще чем-нибудь столь же вселяющим уверенность, собственным детям – о величине рыбки, попавшейся им в сети. При простом муже или любовнике ее имя (отчество-фамилия) не значило бы столько. При Пастернаке оно само будто бы просилось на страницы страстных и драматических любовных перипетий. И-вин-ская? Неужели он не раздумывал о сюжете с элегантной, роковой, очень своеобразной героиней? Все будут звать ее – «Ивинская»… Неужели она сама не мечтала о его мечтах? Пока все только знали, что «когда ты сбрасываешь платье, как роща сбрасывает листья», и что-то про плащ, который расстилают в лесу на землю в ширину, «под нами», – это о ней. Многие, возможно, предпочли бы, чтобы перед ними не распахивали одеяло.