О

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О

3 февраля

Перехожу к букве «О». Орлов Владимир Николаевич.[0] Человек несомненно умный, несомненно знающий, несомненно порядочный. Прибавляю этот эпитет не для усиления. Так говорят о женщине, — еще молодая. Я кое?что люблю в нем. А кое?что переношу с трудом, до такой степени с трудом, что вечно при встрече чуть не ссорюсь с ним, а это при моем нраве и при вечном смятении чувств — вещь необычная. Прежде всего он — человек резко ограниченный и гордится этим. И выставляет на границах заградительные отряды. Он думает, что то, что он знает, то знает. А это вовсе и неверно. Настоящего понимания литературы он лишен. Есть в нем что- то от могильщика, говорящего близким, плачущим у гроба: «Граждане, или плакать, или дело делать». Или от того старика в Публичной библиотеке, что говорил: «У нас тут книги не для чтения, а для хранения. Книгохранилище — понимаете?» Возможно, так и полагается, но я не понимаю литературоведа, в котором не осталось хоть сколько?нибудь читателя. А у него тут врожденная строгая граница, до нескромности видимая. Так же строго соблюдает он границы табели о рангах. Когда ему не дали билета на премьеру капустника «Давайте не будем», — громко и открыто оскорбился, напомнил, что он сталинский лауреат, и написал соответствующее заявление. Читатель этого не сделал бы. Нет, он резко ограниченный деятель. Но вот судьба повернулась к нему спиной. Жена, нежная, тихая, по — восточному изящная и детски простая Илико, полюбила другого и ушла от Орлова[1]. И он принял это без всяких границ — тяжело. Но знаю я это кружным путем. Я с безоговорочным уважением любовался тем, до какой степени по- мужски он это принял. Не дрогнув. Он присутствовал на тех заседаниях, где ему следовало быть.

4 февраля

Сдавал те работы, которые должен сдавать. И я впервые ощутил в его ограниченности — здоровую силу. И тем не менее, встречая его, слыша горловой голос с подчеркнутой уверенностью разглагольствующий на литературные темы, видя подбор его пластинок, доказывающий полное безразличие к музыке, при полной уверенности в том, что он тут дока, я испытываю чувство протеста.

Озерецкая Елена Леонидовна — небольшого роста, крайне уверенная в своем праве на существование женщина. Вместе с тем, по опыту она знает, что далеко не все в этом уверены, и не упустит ни одной мелочи, чтобы это доказать. Муж ее, профессор психиатр, умер в прошлом году. Тот был человек любопытный, острый, работяга. Они завели дачу на Карельском перешейке, и

Елена Леонидовна как?то особенно практически устроила его. Бога, может быть, не было и у покойного Озерецкого, но какому?то кумиру он служил всей правдой, всей душой. Может быть, он не веровал в свою науку, но дело свое исполнял. Это был отличный администратор. Остроумный человек. Пил весело из любви к людям. Обожал, чтобы было много народу, чтобы было весело и шумно. И застольные речи ему удавались, потому что ему весело было веселить. У Елены же Леонидовны я и кумира не ощутил. Одиночка по природе. Впрочем, отлично владеет установившимся на нынешний день складом идей и языком. Может показать себя. Один раз даже пьесу написала с кем?то в соавторстве. А все же хоть бы завалященький кумир завелся у нее. Не видно!

5 февраля

Дальше в телефонной нашей книжке записана Ольга Исааковна. Кто это? Хоть убей, не припомню. Пишу для того, чтобы в ее лице помянуть множество забытых людей, прошедших через твою жизнь, как нитка через ткань, а с течением времени — истершуюся и выдернутую без последствий. Кто это? Редактор? Или молодой автор? Или кто?то приехавший из Москвы для того, чтобы собирать материалы для какого?нибудь сборника? А может быть, маникюрша? Запись старая, без обозначения АТС. И таких множество. Иной раз фамилия, иной раз имя, отчество. Здесь же, на «О», записан некий Дмитрий Михайлович. А почему на «О»? Потому что в данном случае, рассеивая туман, обозначена в скобках профессия этого человека. Обойщик. А кто Мар. Ал. и Ант. Кузьм., записанные без алфавита на первой странице, торопливо, вне алфавита, страшным моим почерком? Какой записан у меня Кирсанов? С поэтом Кирсановым я не знаком и ни разу не встречался. Но подобные незнакомцы с именами — это полбеды. С годами накопилось порядочное количество знакомых без имен. Ты встречаешь человека, он тебе улыбается, заговаривает, и ты с ужасом понимаешь, что хоть убей, но не вспомнить тебе его имени и фамилии. И вообще, кто он такой? С годами выработалось умение доводить разговор до конца благополучно, переходя на предметы общечеловеческие. А все же страшновато: вот — вот попадешься. Виню в этой последней беде только самого себя. Собственное благожелательно равнодушное отношение к людям. Иной раз вдруг выяснялось, что неизвестного знакомого я отлично знаю по его работам. Что это режиссер такой?то. Или актер из Москвы, с которым познакомился во время войны. Но чаще эти неизвестные знакомые таковыми и остаются.

6 февраля

«Образцовский театр» — телефоны записаны в те годы, когда у них существовало отделение в Ленинграде. Телефон директора и администратора. Первого забыл, а второго помню отлично: маленький, с выпуклыми глазами и большим ртом, принимающим легко выражение оскорбленное. Человек до безумия, именно до безумия, честолюбивый и мнительный, в чем я убедился, когда он обвинил одного писателя — эстрадника в плагиате без всяких на то оснований, кроме явственной мании преследования. Впрочем, этот мир эстрадников и администраторов простой по мотивам поступков, запутан и перепутан по результатам этой простоты, как джунгли. Тут легко заблудиться. Возвращаюсь к театру Образцова. О нем я собирался писать, о самом Образцове, когда перейду к московской записной книжке, кончив ленинградскую. Там записаны у меня телефоны москвичей. А ну как я доживу до того, что исчерпаю весь алфавит? Поэтому пока скажу только о театре. Это наш лучший кукольный и один из лучших театров вообще. Там собрались люди, до того любящие искусство, что кажутся сами себе недостойными подойти к нему прямо. (Сперанский и другие.) Идут тропочкой и превращают ее в прямую, большую трассу. Есть люди, обладающие великолепным голосом, талантливые, но уродливые или изуродованные на войне, и они нашли себе место в театре Образцова. Их ты видишь, когда выходят они раскланиваться, держа тех кукол, что водили. И ты вдруг понимаешь, что кукольный театр с помощью ширм и кукол помогает скрыть ненужное, а дать лучшее. Самое сильное из того, чем они владеют. И не мешает этому ни администратор с выпуклыми глазами, ни пьесы хорошие и средние. Ничто.

7 февраля

Дальше идет: Отт (справочное). Этот телефон занял место в моей жизни в конце февраля 1954 года. Когда увезли Наташу в этот родильный дом. Андрюшка за четыре года до этого родился с такой быстротой, что увезли мы Наташу на день раньше срока. Но вот 1 марта позвонили мне: «Поздравляю с внучкой». Лечебница Отта помещается в одном ряду с университетскими зданиями. А справочное бюро — крошечная комнатка, в которой главным образом пишут. За большим столом, разложив перед собой свертки с передачами, посетители отвечают на записки, полученные от рожениц. Почта от них — в ящиках с буквами. Передачи принимает сестра, за окошечком. Она просматривает свертки — нет ли в них чего запрещенного. Утром, когда я там бывал, посетители подбирались все больше женщины, старухи, — молодые на работе. Огорчало меня одно письмо на букву «Ш», лежащее рядом с записками от Наташи, которые менялись каждый день. А это письмо, сложенное треугольником, так никто и не взял. Появилось оно при мне и пролежало дней десять. Ни разу не пришел отец ребенка. И этот робкий треугольный конвертик так и остался без ответа, и мне иногда чудилось, что он похож на то будущее, что ждет мать и ребенка, когда выйдут они из родильного дома. А иной раз, много чаще, придумывал я благополучное объяснение. Что отца вдруг услали в командировку. И он известил об этом — ведь письмо было всего одно. Или, что адресован конвертик не мужу, а брату, который не догадался навестить сестру. А письма к мужу идут на другую букву алфавита и так далее, и так далее. Чтобы все было хорошо. Или представлялось хорошим, по характеру мне. И вот наступил день, когда собрались мы все — и я, и Олег, и Андрюша, и бабушка уже не в справочном бюро, а в конце длиннейшего, вроде университетских, коридора, возле канцелярии. За Наташей и Машенькой.

8 февраля

Андрюша сначала притих, когда, войдя в главный подъезд, увидел широчайшую мраморную лестницу, ведущую во второй этаж, людей в белых халатах, когда услышал особый гулкий, а вместе как бы приглушенный шелест, шорох — голос больничных помещений. Но маму с новорожденной сестренкой так долго не отпускали вниз, в канцелярию, и коридор был до того длинный и завлекательный, что Андрей ободрился, а потом возликовал и стал гонять по коридору взад и вперед с небольничным грохотом, и я повел его на улицу, где ждало нас такси. Я был встревожен и перевернут не предстоящей встречей с дочкой и внучкой, а тем, что для меня всегда трудней всего — организационной стороной дела. Она выпала на мою долю. И мне чудилось, что такси уедет, не дождавшись, а мы так и останемся навеки в больничном коридоре, что Наташу вдруг не выпустят в последний момент и так далее, и так далее. Сегодня у нас 32° мороза. И я подумал — как же это я выхожу на улицу? С Андрюшкой? И тут же увидел серый день ранней весны 54 года — вот в какую погоду выбрались мы из тяжелых дверей лечебницы Отта. Увидев такси, Андрюшка присмирел. Я посадил его к шоферу, на которого мальчик взглянул почтительно, как на представителя другого, высшего мира. Захлопнув дверь, я оставил Андрея в машине, а сам пошел шагать взад и вперед, вспоминая Наташу девочкой и удивляясь простоте происходящих перемен. Увидел Нонику Бианки, которая вела сынишку в консультацию. И ее я совсем недавно видел маленькой девочкой. Заглянул в такси. И залюбовался. Затылком ко мне, уставившись прямо в лицо шоферу, Андрей читал ему наизусть стихи Маршака. И шофер хохотал во весь рот.

9 февраля

Так прошло минут сорок. И мне все чудилось, что Наташа спустилась в канцелярию и ждет меня, а я тут гуляю. И я шел к мраморной лестнице, уже знакомой мне, но все оставалось без изменений. Но вот, наконец, я, Андрюша, вся семья окружаем Наташу и Машеньку, тогда еще не имевшую имени, да и лица. Она из глубин одеяльца сонно поглядывала светлыми своими глазами, которые, к общему изумлению, через два — три месяца оказались черными. И вот мы все благополучно выбираемся из тяжелых больничных дверей и усаживаемся в машину, и лечебница Отта, занимавшая первое место в моей жизни все эти дни, уходит в прошлое.

Следующей записана Олейникова Лариса Александровна.[0] Не телефон, адрес ее одесский. До такой степени живы все чувства, связывающие с Николаем Макаровичем и от него отталкивающие, что не могу я писать о Ларисе. Без него — не расскажешь, а он — вот уж поистине больное мое место. Адрес записан рукою его сына[1]. Он побывал у нас в августе, когда я лежал, заболевая. Показался простым и стихи читал простые. И вдруг я узнал, что, перечисляя людей, которых повидал, Сашенька скрыл, что был у Маршака и читал ему свои стихи. И на меня пахнуло знакомым запахом серы. Тот же демонический, как будто простой, даже сонный, утаивающий нечто, недоверчивый, внимательный, испытующий отцовский взгляд. И после отъезда его — письмо от Ларисы, и приветливое, и словно бы обиженное. Чем? Нет, каждая встреча с исчезнувшим Олейниковым причиняет боль. Никто меня не оскорблял до такой глубины. Дело не в том, простил я его или нет. Я не обвинял — я его слишком для этого любил. Но ушибленные места всё болят.

10 февраля

Остров Дмитрий Константинович,[0] или Митя, появился в тридцатых годах в группе молодых. Настоящая его фамилия — Остросаблин. Не знаю, зачем ему понадобился псевдоним — фамилия уж очень хороша. И сам он человек вполне доброкачественный, простой, но одержимый двумя бесами из числа тех, что во множестве бродят по коридорам Союза писателей и различных издательств — ищут работки. И непременно находят. Бес пьянства и ленивый бес. Остров талантлив. И талант его все боролся с искушениями. И он, подобно всем нам, то и дело начинал новую жизнь. Например, когда выяснилось, что Митя получит квартиру в надстройке, он возопил радостно: «Вот где заскрипят перья!» В 34 году на новом месте, переехав, мы часто встречались на лестнице. Увидел я его жену и маленького, очень хилого мальчика по имени Феликс. Жена обожала его и расписывала восторженно и таинственно Сильве Гитович[1], как тоскливо одной и чем хорош, даже удивителен наш Митя. Все, казалось, идет ровненько: семья, ребенок, квартира, сочувствие друзей, — все должно было содействовать тому, чтобы перья заскрипели. И он как будто и начинал работать, Митя Остров, длинный, с длинным лицом, остроносый, ухмыляющийся дружелюбно. И вдруг — раз! Словно взрыв. Целый ряд молодых писателей исчез. И Митя в том числе. И появился перед самой войной, словно бы виноватый, сильно пьющий. Он был, видимо, полностью реабилитирован, потому что взяли его в армию. После войны он мало переменился внешне, только ухмылка приобрела менее добродушное выражение, — литературные дела не шли. С первой женой он развелся. Вторая — здоровая, круглощекая, работающая где?то Зухгалтером, сильная — держит его в руках, но по мере возможности.

11 февраля

При последнем переезде, когда получили мы квартиру тут, на Малой Посадской, Мите Острову досталась квартира Григорьева[2] на углу Гагаринской и улицы Чайковского. Он очень доволен. Говорят, что в «Звезде» появились его хорошие рассказы[3]. И ухмыляется он доверчивее, впрочем, все это совершилось с ним еще до переезда на новую квартиру — доверчивая усмешка и хорошие рассказы. Очевидно, общими силами он и жена придерживают за хвост коридорных союзно — издательских бесов. Живуч человек! Я прочел его повесть, написанную вскоре после всего пережитого. Судьба озлобленного уголовника в лагере, описанная рукой, отвыкшей от работы или не успевшей к ней привыкнуть. Но тем более ясно выступала доброкачественная, ошеломленная мальчишеская душа самого Мити. Повесть не напечатали. Даже пошумели и пожужжали вокруг нее. А потом даже постреляли из орудий, впрочем, Митя, по превратности судьбы, сам вызвал огонь на себя. И все это к пережитому до войны и на войне. И ничего — в конечном счете. Количество бесов не прибавилось. Людей не поносит на каждом шагу, даже виноватых перед ним. Радуется, едва солнце проглянет. И пишет! Живая душа.