История о том, как один человек за всех вас молился
История о том, как один человек за всех вас молился
Ольга В… — топограф, 2… года
«Я стояла на коленях и просила: „Господи! Я могу сейчас! Я хочу сейчас умереть!“ Несмотря на то, что утро, день начинается… Несмотря на то, что я умею петь, рисовать… Я захотела умереть. Это — избавление. Это свобода…
Я из Абхазии… Я там живу… Я — русская… Я приехала с войны… Вы меня понимаете? Я с войны…
Мне так хотелось быть светлой, доброй… Откуда-то приходить…
А теперь я всегда думаю о смерти…
И я забыла, что за мыслями нужно следить… Они ведь материализуются, обретают формы, невидимые глазу… (Затихает. А дальше — шепотом.)
У меня все ногти были до крови сняты… Я царапалась, впивалась в стенку, в глину, в мел… В последнюю минуту я снова захотела жить…
И шнур оборвался… Не выдержал…
Как забытье… Как большой сон, в целую жизнь сон… Но в конце концов я живая, я могу себя потрогать…
Но теперь я всегда думаю о смерти… (Долго молчит.)
…Когда мне было шестнадцать лет, умер мой папа. С тех пор я ненавижу похороны. Эту музыку. Я не понимаю, почему люди играют этот спектакль? Я сидела у гроба, я уже тогда понимала, что это не мой папа, моего папы здесь нет. Было чье-то холодное тело… Оболочка… След…
Как забытье… Как большой сон, в целую жизнь сон…
Как будто меня кто-то позвал… Я стала думать о близких, которые ушли туда… Даже о тех, кого никогда не видела, кто ушел раньше, чем я появилась на свет. Я вдруг увидела свою бабушку… Как я могла увидеть свою бабушку, если у нас даже фотографии ее не осталось? Но я ее узнала во сне, кто-то мне сказал, что это моя бабушка… У них там все по-другому… Это все тот же сон… Они не прикрыты ничем (мы прикрыты телом), а они не защищены…
Я не могу из этого плена вырваться, меня теперь только это интересует…
А я другая была, еще недавно я совсем другая была. Как я танцевала утром у зеркала: я — красивая, я — молодая! Я буду радоваться! Я буду любить!
…Он лежал… Русский парень… Чуть-чуть песком присыпан… Он лежал в кроссовках и военной форме… Назавтра кто-то кроссовки снял…
Вот он убит… А дальше, дальше что — там, в земле? И на небе?
Мое тело… Моя оболочка… Иногда меня не устраивает мое тело, я слишком ограничена во всем этом. Есть несоответствие между тем, что я сейчас внутри, и моим прежним телом. У меня все то же тело, а я уже другая. Вот я говорю, сама слышу свои слова и думаю, что я этого сказать не могла, потому что не знаю, потому что глупая, потому что люблю булки с маслом… Потому что еще не любила… Не рожала… А я это говорю… Я не знаю: почему? Откуда?
Там на войне… Там в церквах нет людей… Люди не идут к Богу…
Я зашла. Никого не было. Я стала на колени и молилась за всех. Тогда я не понимала: что я говорю? С кем?
Я сейчас приму таблетки. Мне нельзя волноваться… Меня водили к психиатору… (Пауза.) Иногда мне кажется, что я могу закричать. Иду-иду по улице и вдруг хочу кричать. Люди бегут на работу, за покупками, кто-то целуется, кто-то собачку прогуливает, а я… я хочу кричать… Раньше я вообще молчала. Я была нема. Это счастье, что я могу уже плакать и вопить…
Давайте о чем-нибудь другом поговорим. Например, о том, что я люблю смотреть фильмы… Западные фильмы… Почему? Там ничего не напоминает нашу жизнь…
Я тоже хочу вас спросить: вот вы ищете таких, как я, находите… Разговариваете… А вы не боитесь, что вам понравится эта логика? Она вас увлечет?
Где я хотела бы жить?
Я хотела бы жить в детстве… В детстве я была с мамой, как в гнездышке… (Молчит.)
Я могу вам рассказать, что такое — война. Я ее видела… (Пауза.) В школе я любила читать военные книжки. Они мне нравились. Я даже жалела, что я девочка, а не мальчик: вот, если будет война, меня на войну не возьмут. Глупая. Странная. Ненормальная.
Мама обнимет:
— Доченька, что ты читаешь?
— Про войну. „Они сражались за Родину“ Михаила Шолохова.
— Зачем ты читаешь эти книги? Они не о жизни, доченька. Жизнь — это что-то другое…
Мама любила книги про любовь.
Моя мама! Я даже не знаю сейчас: жива она или нет?
Я увидела войну, и у меня было чувство, что я это уже знаю… Что со мной это уже было… Правда?! Вот такое странное чувство. Ненормальное.
Я расскажу вам про войну…
…Мы с мамой пошли на рынок. С июня в Сухуми не продавали хлеб. Мы хотели купить муки. Сели в автобус, рядом села соседка с ребенком. Ребенок играл, а потом стал плакать, и так громко, будто его кто-то напугал. И соседка вдруг спрашивает:
— Стреляют? Вы слышите: стреляют?
Сумасшедший вопрос!
Подъехали к рынку: бегут и кричат люди. В ужасе. Будто они надели какие-то страшные маски. Летят курные перья… Козленок белый мечется… Кричит… Кричит страшнее, чем человек. Я не передам, не произнесу, как он кричит. Невообразимо страшно. Я когда об этом думаю, то появляется мысль: а вдруг животным умирать еще страшнее, чем людям? Никогда об этом не говорят. Правда, я ненормальная? Я слишком много думаю о смерти… Я только этим сейчас внутри занята… И вот: лежат растоптанные куры, размазанные на камнях… Сапогами, туфлями… Какие-то вооруженные люди… Без формы, с автоматами… Они хватают женщин, забирают у них сумочки, вещи…
— Это уголовники, — шепчет мне моя мама.
— Это война, — отвечаю я.
Мы вышли из автобуса и увидели русских солдат.
— Что это? — спросила у них мама.
— Вы что, не видите? — ответил ей лейтенант.
— Это война, мама, — повторила я.
Моя мама — большая трусиха, она упала в обморок. Я затащила ее во внутренний дворик. Из какой-то квартиры нам вынесли графин воды…
Где-то бомбят… Где-то рядом…
— Женщины! Женщины! Мука надо? — Я оборачиваюсь: молодой парень тащит на себе мешок муки, на нем синий халат, в которых у нас грузчики ходят, но он весь белый, он весь мукой обсыпан. И смешно, и страшно.
Я стала смеяться, а мама говорит:
— Давай возьмем.
Мы купили у него муки. Он насыпал нам десять килограммов. Отдали деньги.
С ума можно сойти! Но это правда. Вот эти безумные подробности. Это правда. Потом только до нас дошло, что мы купили ворованное… Потом…
А где-то бомбят… Где-то рядом…
Пробежала с криком раненая курица… Это так страшно…
Мама мне не подсказывала. Никто. Я сама сняла с себя золотой крестик и спрятала его в муку. И кошелек с деньгами тоже спрятала. Я вела себя, как старая бабушка, я все знала. Уже я видела каких-то людей, которые ходили и приказывали:
— Сними это… Отдай это…
Муку, десять килограммов, я несла до нашего села — шестнадцать километров. Не верите? Но это так. Это правда. Хотя я видите какая маленькая, балетный вес.
На дороге горел бронетранспортер… Цветы на клумбе горели… Олеандры, розы… Георгины, петунии… (Молчит.) И все это в неописуемо прекрасный летний день… (Молчит.) Все это казалось каким-то наваждением… Клумбы, перепаханные гусеницами танка, как трактором… После стройки… (Молчит.) После стройки?.. Если бы не слышать, что стреляют…
Я шла спокойная… Если бы меня в тот момент убили, я не успела бы испугаться…
Пробежала раненая беременная кошка… Черная… (Молчит.)
Все старалась зачем-то запомнить… (Пауза.) Я читала много военных книжек… Я уже знала, что это надо запоминать… (Молчит.)
Идет шоссейная дорога, и рядом — железнодорожное полотно. На рельсах сидели молодые парни: у одних — черная лента на голове, у других — белая. И у всех — оружие. Они еще меня подразнили, посмеялись. Как будто ничего не случилось. Это правда.
Стоит грузовая машина. Пустая. За рулем сидит убитый водитель… В белой рубашке…
Мы обошли его… Без страха. В недоумении.
Бежали через мандариновый сад… Где-то стреляли… (Молчит.)
Я тащу муку…
— Оставь, — просит мама.
— Нет, мама, я не оставлю. Началась война…
Медленно, на малой скорости, движутся „Жигули“. Поднимаем руки. Голосуем. Машина проходит мимо, и так медленно, как на похоронах. На первом сиденье — парень с девушкой, на втором — труп женщины. Она, как большая кукла… как манекен, качается…
Почему-то не страшно…
У самого моря — еще одни „Жигули“… Лобовое стекло разбито… Лужа крови… Женские туфли валяются… Мужская шляпа…
Почему-то не страшно… Только скорее хотелось домой… Это правда.
Откуда-то сверху пополз тяжелый гул. Мы поднимали головы к небу: что там? А навстречу нам двигались танки. Они шли не колонной, а поодиночке, в беспорядке… Наверху сидели солдаты с автоматами. Автоматы в упор на нас наставлены… Они шли в беспорядке, потому что одни танки быстро уходили вперед, другие останавливались у коммерческих ларьков. Солдаты соскакивали… Прикладами сбивали замки… Брали шампанское, конфеты, шоколад. Все смеялись, очень много смеялись… За танками шел автобус „Икарус“, набитый матрацами. Почему — матрацами?
Война? Но разве это война? Какая-то война, не похожая на войну. В книжках она другая… Там приходят чужие… А тут все свои… На одном языке говорят… Братья… Знакомые… (Молчит.) На одном языке говорят… (Повторяет эти слова несколько раз.)
Дома мать кинулась к телевизору. Включила. Играл симфонический оркестр…
Перед тем как идти на рынок, я заготовила помидоры, огурцы… Чтобы консервировать… Банки вымыла… (Пауза.)
И вот я стала кухарить. Закручивать банки. Мать смотрела на меня как на сумасшедшую. А я кипятила, варила… Пробовала, что получилось: хватает соли или не хватает — добавить… Я продлевала нашу прежнюю жизнь… Еще на час, два… На один вечер… На одну ночь… Я люблю свой дом… Я люблю свою маму…
Я не знаю сейчас: жива моя мама или нет?
Утром через наше село пошли танки. Один остановился возле нашего дома. Экипаж — русский. Я поняла: наемники. Хотела у них спросить:
— Куда вы едете?
Они позвали маму:
— Мать, дай воды.
Мама принесла им воды и яблок. Воду выпили, а яблоки не взяли. Сказали:
— У нас вчера одного отравили яблоками.
Я боюсь крови… Я больше всего боялась увидеть, как убивают…
На улице встречаю подругу:
— Что у тебя? Где твои?
Она прошла мимо. Я побежала за ней, схватила за плечи:
— Что с тобой?
— Я уже твою маму предупредила: вы ко мне не подходите: я — мингрелка, у меня муж — абхазец.
Я обняла ее изо всех сил!!
Ночью к ней приходил родной брат… И хотел ее мужа убить… Только за то, что он абхазец… Только за это…
Через несколько дней хоронили соседа… Грузина… Девятнадцать лет… Его мать идет за гробом: то плачет, то обернется — и смеется… Она сошла с ума… (Молчит.)
Они недавно в одном классе учились, а теперь стреляют друг в друга… (Молчит.)
Вы когда-нибудь случайно подслушали, о чем говорят старики возле дома на скамейке? О том, как они были солдатами. А старые женщины вспоминают, какие они были молодые и красивые. (Пауза.) Мужчины воюют… Мальчишки…
Моя мама говорила… Она говорила: „Я никогда так не была счастлива, как в старости. И вдруг — война“.
Сидит старая женщина над убитой собачкой… И плачет… Все смотрят и молчат…
Моя мама ужасная трусиха… Прибежит от соседей:
— Рассказывают, что в Гаграх сожгли целый стадион грузин.
— Мама!!
— А еще я слышала, что грузины кастрируют абхазцев.
— Мама!
— Вот ты не веришь… А в Сухуми разбомбили обезьянник… Ночью грузины за кем-то гонялись и думали, что это абхазец. Они его ранили, он кричал. А абхазцы на него наткнулись, думали: грузин. Догоняли, стреляли. А под утро все увидели, что это раненая обезьяна. И все кинулись ее жалеть.
А человека бы убили…
Мне нечего было сказать моей маме.
Я пошла в церковь. Людей не было. Я стала на колени и за всех молилась. Я не знаю, кому я говорила? С кем?
Я ему говорила:
— Они идут, как зомби. Идут и верят, что творят добро. Но разве можно автоматом и ножом творить добро? Вразуми их!
Они заходят в дом и, если не находят никого, стреляют в скотину… Я видела убитых поросят… Крову с простреленным выменем, из которого текло молоко… Даже убитого попугая в клетке… Они стреляют в банки с вареньем, в мешки с мукой… Они расстреливают из автоматов воробьев: одни по эту сторону, другие — по ту… Вразуми их!
Вчера я была свидетелем… Я сама видела, как молодой парень… Грузин… Он бросил автомат и кричал:
— Куда мы приехали!! Я могу погибнуть за Грузию! Я приехал погибнуть за Грузию, а не воровать чужой холодильник! Зачем вы идете в чужой дом и берете чужой холодильник? Чужой ковер? Я хочу умереть за Грузию…
Его под руки куда-то увели. Уговаривали.
Другой грузин поднялся во весь рост и пошел навстречу тем, кто в него стрелял:
— Братья абхазцы! Я не хочу вас убивать, и вы в меня не стреляйте.
Его застрелили свои в спину…
Об этом все друг другу рассказывают… Он поднялся во весь рост и пошел навстречу тем, кто в него стрелял: „Братья абхазцы…“
А русский парень Соколов с гранатой бросился под танк… Он что-то кричал… Но никто не расслышал, что он кричал… (Пауза.) В танке горели грузинские парни… Они тоже кричали…
Я говорила и говорила… Шептала и шептала… В детстве меня никто не учил молитвам. Я придумывала свои…
Я возвращалась домой.
Дома плакала мама:
— Я никогда не была такая счастливая, как в старости. И вдруг война…
У мамы в доме все подоконники заставлены цветами. Подушки вышиты цветами, она сама вышила. Она мне признавалась, она не раз мне признавалась: „Я проснулась ранним-ранним утром, солнце пробивается сквозь листву, и я чувствую, что это солнце, что это радость струится, и у меня сразу мысль: „Вот я сейчас открою глаза — и сколько же мне лет?““. У нее бессонница, у нее болят ноги, она тридцать лет на заводе проработала, но она утром не знает, сколько ей лет. А ей шестьдесят пять. Потом она встает, чистит зубы, видит себя в зеркале: на нее смотрит старая женщина…
Но потом она готовит завтрак и забывает об этом. И я слышу, как она поет…
Раненые старики… Это еще страшнее, чем раненые дети… Если дети ничего не понимают, то эти все понимают… Это правда.
Я слышу ночью, как меня окружают сны. У меня сны не страшные. Мне все время снится одно и то же… Как я ухожу из своего тела… Поднимаюсь высоко-высоко…
Первые дни грабители ходили в масках… Черные чулки на лицо натягивали… Потом без масок… Идет: в одной руке хрустальная ваза, в другой — автомат… Или: на спине — ковер, а на груди автомат болтается. Телевизоры тащат, стиральные машины… Женскую шубу несет… Мебель грузят… (Молчит.)
Девочка одна у нас повесилась. Мы пришли к ним в дом, пришли помочь. А ее бабушка говорит, что она любила парня, а он женился на другой. Ее хоронили в белом платье. Она из-за любви… Она любила… Никто не верил… Не мог понять. Как это из-за любви? Красивая девочка… Вот если бы ее изнасиловали…
Смерть не самое страшное из того, что я там видела… Не самое страшное… Как будто… Нет… Все можно вспомнить… Волнуюсь… Путаюсь в словах… (Молчит.) Мамина подруга… Тетя Соня… Она насмотрелась на все это и заболела. Слегла.
— Девочка моя, зачем после этого жить? — говорила она.
Я кормила ее супом из ложечки. Она не могла глотать… (Молчит.)
Я еще не готова исповедоваться… Открываться незнакомому человеку… (Молчит.) Не готова…
Они с оружием… Но они — мальчишки… Они еще маленькие… Восемнадцать — девятнадцать лет… Они еще недавно вешали кошек в подвалах… Разрывали лягушек на части, чтобы узнать, как устроен мир. Им никто ничего не объяснил… Если бы у них был хороший учитель физики… Или русской литературы… Наивно? Но я так думала. Или если бы у них была мама такая, как у меня… (Молчит.) Больше всего я люблю думать о маме… Вспоминать…
Как моя мама долго по вечерам расчесывает волосы… Тихонько покачивается и улыбается сама себе… Мама часто рассказывала о папе, как они любили друг друга. Я слушала, как старую сказку… О том, как сначала у нее был другой муж… Однажды она гладила ему рубашки, а он ужинал… И вдруг (это только с моей мамой могло такое произойти) она сказала вслух: „Я больше рожать от тебя не буду“. Забрала сына и ушла.
А мой папа бродил за ней по пятам. Ехал в автобусе. Ждал на улице. Отморозил зимой уши. Ходил и смотрел И однажды он ее поцеловал… Он любил клятвы:
— Поклянись, что любишь меня! Хочешь, я поклянусь?!
Я родилась от любви… Вся тайна в том, что я родилась от любви…
…Мама продала все ценное, что было у нас в доме: телевизор, папин серебряный портсигар, который мы всегда берегли, мой золотой крестик… Чтобы уехать из Сухуми, надо было дать взятку. Люди неделями живут на вокзалах. На аэродромном поле. Под бомбежкой, под обстрелами… Взятки берут большие… Военные, милиция… Наших денег едва хватило на один билет… (Молчит.)
А я хотела пойти в госпиталь… Ухаживать за ранеными… (Молчит.)
Мне не разрешили взять даже сумку с мамиными пирожками… А рядом… Это правда. Рядом мужчина в штатском… Но солдаты к нему обращались: „Товарищ майор…“ Он грузил мотоцикл… Большие деревянные ящики… И тут же женщина… Эта женщина взяла двух мальчиков: один — свой, второй соседский… Мальчики распухли от голода… (Молчит.)
Мама меня оторвала от себя… Затолкала в самолет…
Я не знаю сейчас: жива она или нет?
— Мама, а куда я еду? — спрашивала я. Плакала. Кричала.
— Ты едешь домой… В Россию… (После долгой паузы.)
Я хотела погибнуть на войне. На какой-то другой войне. Красивой… За Родину! Это правда.
В Москве я жила на вокзале… Две недели… Там беженцы отовсюду… На всех вокзалах — на Белорусском, на Киевском… С семьями… С детьми, со стариками… Из Армении, из Баку, из Таджикистана… Они спят на скамейках, на полу… Месяцами… Суп на вокзале варят, макароны… В туалетах… Там есть розетки — в туалетах… Или возле эскалатора, там тоже розетки… Воды в таз налил, туда — электрокипятильник… Лапши набросать, мяса… Суп готов! Я ела… У меня быстро кончились деньги…
Можно все вспомнить… Но я еще не готова исповедоваться… Открыться незнакомому человеку…
Мне кажется, что все вокзалы в Москве пропахли консервами и супом харчо… Детской мочой… Старыми пеленками… Их сушат на батареях, на окнах…
— Мама, а куда я еду?
— Ты едешь домой, в Россию…
Я не знаю сейчас: жива моя мама или нет?
Я жила на вокзале две недели… Там тысячи людей… Они никому не нужны. Их никто не ждет. Вся Москва — это вокзал… Большой вокзал… Меня хотели изнасиловать… Два раза: один раз какой-то солдат, другой раз милиционер…
Днем я убегала на Красную площадь. Или ходила по магазинам. Продуктовым. Очень хотела есть. Одна женщина купила мне пирожок с мясом. Я не просила. Она ела, а я смотрела, я даже не понимала, что я смотрю, как она ест. Как во сне… Куда-то идти, бежать, чтобы не сидеть на вокзале. Не думать о еде, о маме. Куда идти? На Красную площадь… Моя мама всю жизнь мечтала: поехать в Москву — увидеть Красную площадь и Ленина… Это правда.
Днем я жила на Красной площади. Ночью — на железнодорожном вокзале. Пока не приехала мамина сестра. Из Рязани. Две недели. Пока я написала письмо, пока оно дошло. Пока тетя насобирала по соседям и родственникам деньги на дорогу. Ей восемьдесят лет.
— Ольга… вас ожидает в комнате милиции ваша тетя из Рязани.
Все зашевелились, задвигались: Кто? Кого? Как фамилия?
Мы прибежали вдвоем: там оказалась еще одна девочка с такой же фамилией, но с другим именем. Из Душанбе… Как она плакала! Это правда.
Как она плакала… (Долго, очень долго молчит.) …У меня тут уже есть друзья. Они — хорошие, они — нормальные. А я с войны…
Я говорю-говорю им, а они:
— Ну и что? Пойдем в кино.
Я говорю-говорю, а они:
— Ты что, чокнутая?
А я теперь только о смерти и думаю… Я не могу понять смерть…
По телевизору услышала… Священник говорил… Он говорил такие слова: таинственный и страшный смысл страдания… Таинственный и страшный… Я стала думать над этим… Над этими словами…
А моя тетя? Она ходит к Богу за утешением… И говорит, что смерть заслужить надо. Страданием.
Я стояла на коленях и просила: „Господи! Я могу сейчас! Я хочу сейчас умереть!“ (Забывает, что не одна. И уже себе, для себя — все тот же вопрос.) Я не знаю сейчас: жива моя мама или нет?
Вчера в парк пошла… Целовалась… Я целовалась?! Смеюсь… Хохочу… Живу…
Что, этого всего со мной не было? Там… На войне… (Молчит.)
Я не могу пережить это… (Молчит.) Не могу пережить, что я это пережила… Как же так? Не сошла с ума… Не свихнулась…
Господи! Я хочу сейчас умереть!!»