Глава 3 ЧЕЛОВЕК ЕСТЬ МЕРА ВСЕХ ВЕЩЕЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

ЧЕЛОВЕК ЕСТЬ МЕРА ВСЕХ ВЕЩЕЙ

Поражение в Египте и угроза новой войны с персами заметно ослабили позиции демократов, в народном собрании сторонники олигархии требовали возвращения Кимона и призывали к миру со Спартой. Вернувшийся в 451 году из изгнания и избранный стратегом, Кимон без труда добился перемирия на пять лет. Он убеждал афинян навсегда прекратить вражду со спартанцами, повторяя, что в случае гибели Спарты Эллада станет хромой, а Афины потеряют напарника в единой упряжке. Затем Кимон и его сторонники убедили народное собрание снова послать двести триер к Кипру на помощь египтянам, во главе флота стал сам Кимон. Доблестный стратег выиграл несколько сражений у Кипра и осадил город Китий, однако здесь его настигла тяжелая болезнь и он скончался в 449 году. Повинуясь его последнему приказу, войскам в течение тридцати дней не сообщали о смерти полководца, и они продолжали громить персов на суше и на море.

Неожиданная смерть Кимона ввергла в растерянность сторонников-аристократов, и, воспользовавшись этим, Перикл поспешил заключить мир с персами, по которому Персия оставляла за собой Кипр, но отказывалась от малоазийских владений и предоставляла полную независимость греческим полисам. Возмущенные эвпатриды сочли этот мир, несмотря на его выгоду для Афин, прямой изменой общему делу «защиты Греции от варваров». Сторонники олигархического правления и мира со Спартой, во главе которых стал теперь зять Кимона Фукидид, сын Мелесия из Алопеки, начали упорную борьбу против Перикла, выступая против его предложений в народном собрании и способствуя срыву многих его начинаний. Так, они были против планов Перикла созвать общегреческий конгресс в Афинах, чтобы принять решение «о греческих храмах, сожженных варварами, о жертвах, которые следует принести за спасение Эллады по обету, данному богам, о безопасном для всех плавании по морю и о мире». Это собрание должно было привлечь на сторону Афин те города, которые еще не входили в Морской союз, и еще более укрепить влияние города Паллады в эллинском мире. Однако этому воспротивились спартанцы, и конгресс так и не состоялся. В народном собрании Фукидид постоянно выступал против Перикла. призывая его к умеренности во внешних притязаниях.

В это время Еврипид уже был женат. Он женился на некой Хириле, дочери актера Мнесилоха, с которым был дружен. Вероятно, это был брак уж если не по любви, то, по крайней мере, по увлечению, поскольку трудно предположить какой-то расчет, увидеть какую-то корысть в женитьбе на дочери простого актера. Вообще же брак для афинянина того времени был прежде всего сделкой которую будущий муж заключал с родителями невесты, оговаривая заранее все условия брака и развода. Обычно пятнадцатилетнюю девушку выдавали за тридцатилетнего мужчину, чтобы она рожала и воспитывала детей, вела хозяйство и надзирала за рабами. Единственным развлечением замужней женщины, помимо не столь уж частых праздничных процессий да посещения театра два раза в году, было ходить к соседкам в гости или устраивать званые трапезы для подруг. Мужья редко бывали дома, занятые делами, политикой и военными походами, а свой досуг они предпочитали проводить в обществе прелестных, образованных и дорогостоящих гетер. Афинские гетеры, умеющие прекрасно петь и танцевать, играть на музыкальных инструментах и декламировать стихи старинных лирических поэтов, были не просто содержанками, в их обществе мужчины находили то, чего не было дома у жен. Было немало гетер, поражавших своей красотой, вкусом и дарованиями, они служили моделью художникам и скульпторам, вокруг них собирались поэты, философы и политики. Что же касается замужних женщин, то чем богаче и знатней они были, тем однообразнее и скучнее была их жизнь, протекавшая главным образом в гинекее, и хотя, по свидетельству античных авторов, афинянки любили выставлять напоказ свою добродетель, они были невеселы и раздражительны от затаенных горестей.

Каковы бы ни были причины, побудившие Еврипида жениться на дочери Мнесилоха, брак этот, сгубивший, как, возможно, считал сам поэт, «надежду целой жизни», не был удачным. Недаром поэт постоянно сетовал в своих трагедиях на тяжесть брачных уз, на непоправимость ошибки неравного союза: «На все судьба, иной так счастлив в браке, другому беда с женой», «Жизнь скоротать легче людям, что брака чужды». Впрочем, дело тут было, вероятно, не только в сварливости, взбалмошности или же неверности Хирилы (афиняне сплетничали, что обманутые мужья трагедий Еврипида — это он сам, неоднократно обманутый своей женой). Если вообще афинские мужья были духовно весьма далеки от своих спутниц жизни, то что же говорить о сыне Мнесарха, ученике Анаксагора и служителе муз, который все свободное от воинских обязанностей время отдавал размышлениям, чтению и сочинительству и был к тому же наделен от природы отнюдь не кротким нравом, нетерпеливый, резкий и высокомерный…

Однако Хирила родила ему троих сыновей, и это «детских глаз сиянье, радость видеть нежный цвет детей» было, по-видимому, тем, что связывало несчастливых супругов еще долгие годы, несмотря на то, что развод был в Афинах делом нехитрым: в любой момент муж мог отослать жену к родителям или же к опекуну, возвратив приданое и заплатив полтора процента за каждый прожитый в браке месяц. И пожалуй, дети были единственной настоящей любовью неспокойного духом поэта, которого сограждане нередко упрекали в безнравственности, в проповеди свободной любви:

В бедах дети — это сила,

Дети в счастии — улыбка,

На войне они отчизне

И опора и спасенье…

Не давай ты мне богатства,

Царских зал раззолоченных!

Дай мне вырастить на славу,

Дай взлелеять мной рожденных.

Жизнь бездетных ненавистна:

Этой жизни не желай,

С самым скромным достояньем

В детях счастье для меня.

Его, довольно равнодушного, как оно и следовало ученику клазоменского мудреца, к жизненным благам лично для себя, постоянно тревожила забота о том, как «выходить нежных, откуда взять для них средства к жизни», забота о том, чтобы из его сыновей вышли порядочные, трудолюбивые, достойные люди. Убежденному рационалисту, поклоннику просвещения, Еврипиду так хотелось верить, что хорошее воспитание и образование сделают более правильной и разумной жизнь его сыновей, защитят их хоть немного от превратностей судьбы, когда его самого уже не будет:

Всю жизнь при нас — усвоенное с детства,

Воспитывайте тщательно детей.

Беспокойство о детях, по-видимому, постоянно снедало его, и поэтому он, видевший в детях высшее счастье жизни, восклицает порой, измученный этой тревогой, готовый уже отказаться от этой радости-муки:

Но если налетом вырвет

Из дома их демон смерти

И бросит в юдоль Аида,

Чем выкупить можно эту

Тяжелую рану и есть ли

Больнее печаль этой платы

За сладкое право рожденья?

Боль о детях, и не только о своих, но о всех детях вообще, беззащитных маленьких жертвах тех неотвратимых трагических обстоятельств, из которых так часто слагается жизнь, эта боль, как открытая рана, всю жизнь кровоточила в сердце поэта. Он, так отлично усвоивший, что жизнь есть смерть, а смерть есть жизнь, что все возникло из огня и все в него возвратится, не мог понять одного: зачем эта щемящая нежность при виде крохотных милых существ, зачем эта короткая огромная радость в вечном странствии людской души из неизвестности в неизвестность?.. Именно мысль о детях, «сладостных этих растениях», делала особенно трагичным осознание краткости земного бытия, и это стало одним из постоянных мотивов поэзии Еврипида.

Впрочем, для беспокойства о будущем сыновей имелись и вполне конкретные причины: и Афины и Спарта снова готовились к войне, полные решимости отстоять как свой образ жизни, способ правления и торговые интересы, так и право главенствовать во всем греческом мире. И поскольку афинян повсюду поддерживали силы демократии, а спартанцев — приверженцы олигархии, то разгоравшаяся с новой силой межэллинская война неизбежно принимала характер гражданской.

Афиняне были сильнее на море со своим флотом из трехсот боевых триер, а спартанцы считались непревзойденными бойцами на суше. Кроме того, в афинской казне хранилось к этому времени несколько тысяч талантов, а у спартанцев вообще не было больших денег. Поэтому Перикл, видя неизбежность новых военных столкновений, убеждал афинян не бояться лакедемонян, значительно меньше, по его мнению, подготовленных к войне. В 449 году спартанцы предприняли новый поход в Фокиду, входящую в Афинский союз, их поддержали все враждебные афинянам силы в Беотии, после чего в народном собрании были вынуждены умолкнуть даже наиболее упорные сторонники компромисса со Спартой. Между тем союзные города все чаще обращались к спартанцам с жалобами на притеснения со стороны Афин и требовали помощи.

В 447 году, два года спустя, снова начали военные действия фиванцы, под знамена которых потянулись изгнанники-аристократы из других беотийских городов, и заняли города Херонею и Орхомен, где у власти находились демократы. По настоянию афинского стратега Толмида, в Беотию была отправлена тысяча гоплитов под его командованием, а также отряд союзников. В битве при Коронее афиняне потерпели поражение, часть их была убита, часть попала в плен, погиб и сам Толмид, а беотийские города создали новый, враждебный афинянам Беотийский союз под гегемонией Фив. Вслед за этим восстала Эвбея, остров, из которого, по словам Фукидида, афиняне «извлекли больше выгоды, чем из самой Аттики». Когда в Афинах стало известно, что эвбейцы не пощадили ни одного человека на захваченном ими афинском корабле, Перикл решил сам возглавить военную экспедицию к острову. Однако едва он отбыл на Эвбею, пришло известие об олигархическом перевороте в Мегарах, причем был вырезан почти полностью афинский гарнизон. Тяжелым положением афинян немедленно воспользовалась Спарта, послав в Мегариду войско, во главе которого стояли малолетний царь Плистонакт и эфор Клеандрид. Из Мегариды спартанцы вторглись в Аттику в дошли уже до Элевсина, однако сражения не произошло: неожиданно для всех их войско покинуло пределы афинян. Распространился слух, что Плистонакт и Клеандрид были подкуплены Периклом, во всяком случае, их обвинили в этом по возвращении в Спарту и они вынуждены были бежать… В каком-то из этих походов участвовал, видимо, и Еврипид, добросовестно исполнявший свой воинский долг перед родиной, хотя, как и у многих других просвещенных и мыслящих афинян, у него не могла не вызывать тягостного и печального недоумения эта губительная для всех вражда между эллинами.

В тяжелых кровавых битвах, реалистическое описание которых встречается в его трагедиях, у поэта складывается мало-помалу ощущение преступности происходящего, и, хотя он, подобно большинству сторонников демократии, разделяет на первых порах воинственно-патриотический энтузиазм Перикла, в глубине его души все чаще шевелятся тяжелые сомнения в необходимости этой братоубийственной распри.

Афинский демос не видел пока особой опасности в расширении военных действий, твердо веря в то, что афиняне скоро одержат победу над пелопоннесцами. Против войны постоянно выступали лишь земледельцы, разоренные спартанцами. Перикл, обеспокоенный развитием событий, сумел уговорить народное собрание прекратить военные действия. Но хотя в 445 году был заключен договор о мире на тридцать лет на том условии, что Афинская архе и Пелопоннесский союз обязуются не вмешиваться в дела друг друга, глубинные причины войны не были и не могли быть изжиты. Эллада распалась на два лагеря, настолько же враждебных между собой, насколько олигархия была враждебна демократии, и новые столкновения между ними были неизбежны.

После заключения мира со Спартой позиции сторонников олигархического правления в Афинах сильно пошатнулись, однако Фукидид продолжал постоянно нападать на Перикла, избранного в 444 году стратегом, обвиняя его в тиранических наклонностях, в трате денег союзников, в том, что затеянные им строительные работы слишком дорого обходятся городу. Наконец народное собрание решило провести «суд черепков» и положить конец противоборству, столь вредно отзывавшемуся на делах полиса. В результате остракизму оказался подвергнутым Фукидид, защитник «прекрасных и хороших», он был вынужден удалиться в изгнание, а Перикл, став во главе государства, «сосредоточил в себе и сами Афины, и все дела, зависящие от афинян, — взносы союзников, армии, флот, острова, море, великую силу… и верховное владычество»… С этого времени начался «золотой век» Перикла, те пятнадцать лет, в течение которых афинская рабовладельческая демократия достигла своего наивысшего расцвета и на которые приходятся ее наиболее значительные свершения и достижения.

Утвердившись у власти, Перикл стал осуществлять такие преобразования в управлении полисом, которые сделали доступными для демоса самые высшие должности в государстве, окончательно подорвав позиции аристократии и придав новую силу упованиям таких сторонников просвещенного народовластия, как философствующий поэт Еврипид, которые надеялись, что теперь-то уже наконец простой трудовой народ, земледельцы, ремесленники и матросы станут действительными хозяевами полиса. Теперь основная роль в политической жизни принадлежала Совету пятисот, избиравшемуся из представителей трех первых аттических сословий и заседавшему открыто, так как афинский демос хотел знать не только окончательное решение, но и мнение каждого из выступавших в Совете. Совет пятисот ведал делами войны и мира, финансами, надзором за арсеналом, доками, флотом и торговлей, а также осуществлял надзор за должностными лицами. Служение обществу всегда считалось в Афинах священной и почетной обязанностью, и должностные лица награждались лишь венками да иногда упоминались в почетных декретах. И поэтому, когда Перикл внес предложение платить членам Совета по одной драхме в день (средний прожиточный минимум афинского ремесленника), многим из приверженцев традиционных установлений это показалось кощунством. Эвпатриды, опасаясь доступа к власти людей незнатных и бедных, обвинили Перикла в том, что он хочет просто подкупить народ, «нравственно развратить» его, и утверждали, что этот порочный проект таит в себе большую опасность, так как должности, которые раньше были просто почетными, теперь станут выгодными, и поэтому должностные лица будут угождать, обманывать, льстить народу, лишь бы не потерять своего места в Совете. Однако Перикл защищал свое предложение, указывая на то, что занимающиеся делами государства ежедневно терпят убытки, так как не имеют возможности заняться, как того требуется, своими собственными делами, и что долг государства — возместить им этот ущерб. После долгих споров и обсуждений решили оплачивать должности девяти архонтов, шести тысяч членов суда присяжных, а также платить жалованье эфебам, городским стрелкам и стражникам у верфи и на Акрополе. Таким образом, теперь даже бедные граждане могли заседать в Совете и в гелиее (суде присяжных), могли быть даже архонтами, если им выпадет жребий.

Стремясь «освободить город от ничего не делающей и вследствие праздности беспокойной толпы и в то же время помочь бедным людям, а также держать союзников под страхом и наблюдением», утвердившаяся у власти демократия начала широкую организацию на территории союзников клерухий — военно-земледельческих поселений, где афиняне из низшего, четвертого, сословия получили земельные наделы. (К этой мере афиняне, так же как и жители других греческих полисов, прибегали и раньше, выводя избыточное население в колонии и разряжая тем самым социальную напряженность в своих государствах.) Что же касается полноправных граждан, оставшихся в Афинах, то им, кроме оплаты должностей, выдавались время от времени всякие вознаграждения, наиболее бедным выдавался даже теорикон — деньги на посещение театра, поскольку театральным представлениям придавалось особое значение в нравственном и гражданском воспитании народа. Однако пользоваться этими благами могли очень немногие, так как полноправными гражданами считались лишь те, у которых и мать и отец были афинскими гражданами.

Афинский демос, который правил теперь Афинами, был лишь небольшим, ревниво оберегающим свои привилегии слоем. Ремесленники, производящие дорогие товары на вывоз, судовладельцы и трапедзиты, для которых после падения аристократии и подчинения союзников открылись широкие возможности обогащения, начинали понемногу заправлять в экклесии и Совете, и демократия, которой так долго и упорно добивался афинский народ, становилась все больше властью богатых рабовладельцев. Афиняне же победнее постепенно привыкли рассчитывать не столько на плоды своего труда, сколько на плату за должность гелиаста (получавшего в день два обола — сумму хотя и небольшую, но на которую вполне могла прокормиться семья) или же на какие-то раздачи, они скоро привыкли смотреть как на собственные деньги на форос союзников, были не прочь получить свою толику от богатой военной добычи и поэтому с одобрением принимали выносимые на их обсуждение проекты новых военных экспедиций и территориальных захватов. Это была демократия богатых рабовладельцев, ограниченная и неравноправная по самому своему существу, порождавшая паразитическую психологию и презрение к свободному труду, полная неразрешимых внутренних противоречий и потому таящая в себе даже в период наибольшего расцвета едва заметные ростки будущего упадка.

Как и всех образованных людей, возлагавших большие надежды на демократию, Еврипида не могли не тревожить несомненные признаки того, что народ все больше становится послушным орудием немногих — новой олигархии рабовладельцев, дельцов и толстосумов, рост которой не могла сдержать политика Перикла, веру в мудрость и честность которого поэт разделял с большинством сограждан. Он с удивлением замечал, как вчерашние простолюдины, отцы которых сами от зари до зари работали в мастерской, мнят себя ничуть не хуже повергнутой аристократии, лишенные широты натуры знатных людей, но зато полные наглой спеси. Он обнаруживал с горечью и недоумением, что с усилением власти этих новых хозяев Афин формируется какая-то новая мораль, узаконивающая то, что еще вчера считалось попросту невозможным для порядочного человека. И хотя сын Мнесарха всегда был презрительным ниспровергателем патриархальных добродетелей и устаревших традиций, уходящих в прошлое по мере того, как старинный полис превращался в рабовладельческую державу, он никак не мог принять того, что в Афинах человека все больше начинают ценить по деньгам, по количеству рабов, кораблей, товаров на складах Пирея, серебряных кубков на изобильном столе и златотканых восточных покрывал, образованность же вызывает лишь презрительные насмешки, а доброта, щедрость сердца и честность начинают понемногу восприниматься как слабость или, еще того хуже, как глупость. И хотя в свои тридцать пять — сорок лет Еврипид по-прежнему избегал активного участия в общественных делах, занимаясь в свободное от ратных дел время воспитанием детей, философией и упорным литературным трудом (а писал он, по его собственному признанию, очень нелегко), он был и оставался еще долгие годы убежденным сторонником демократии, считая образцом государственного устройства родные Афины:

. . не один

Здесь правит человек, свободен город.

Народ у власти, выборных сменяет

Он каждый год; богатству преимуществ

Здесь не дают, права у бедных те же.

Противник всякого угнетения, ценя превыше всего свободу просвещенной и деятельной личности, Еврипид всегда стоял на том, что «нет ничего для государства хуже единовластья», и с презрением отвергал как мертвящий деспотизм восточных царств, так и обезличивающую уравнительность спартанцев. В течение долгих лет он отстаивал со сцены свой идеал демократии — свободного и просвещенного общества, в котором «одно для неимущих и богатых право, и может смело бедный обвинять богатого в его дурном поступке», общества, которое воздает по заслугам своим наиболее ценным членам и которое так и осталось неосуществившейся мечтой философов и поэтов:

Там, где народ у власти, выдвиженью

Он рад бывает новых сильных граждан,

А самодержец в этом видит зло

И наилучших, в ком приметил разум,

Уничтожает, трепеща за власть.

Впрочем, в первые годы правления Перикла, стремившегося опереться в своих начинаниях на образованных и одаренных, для таких упований на демократию было немало оснований.

В эти годы Перикл развернул грандиозное строительство, которого раньше не знали патриархальные Афины с их небольшими домишками и довольно скромными старинными храмами. Еще в 456 году была завершена под руководством архитектора Калликрата постройка Длинных стен, соединивших город с Пиреем, чтобы в случае осады не прервалась связь с морем и жители деревень могли укрыться за этими стенами. Затем был оборудован сам Пирей, ставший гаванью союзного флота, и наконец приступили к застройке Акрополя — священного места Афин, обиталища их древних богов. Новый Акрополь был задуман как памятник в честь победы над персами, призванный еще больше сплотить союзные города вокруг Афин. В течение нескольких лет сотни искусных ремесленников сооружали здания, которые, как писал Плутарх, «по красоте своей… с самого начала были старинными, а по блестящей сохранности они и доныне свежи». Это были Эрехтейон, хром древнейшего местного бога Эрихтония; небольшой храм Ники Аптерос — Бескрылой, чтобы Победа никогда не покинула афинян; роскошные, украшенные колоннами Пропилеи — вход на Акрополь и, наконец, Парфенон, храм Афины Паллады — Градохранительницы, построенный в 447–432 годах Иктином и Калликратом. Значительная часть скульптурных украшений Парфенона и стоящие на Акрополе статуи были созданы Фидием или же под руководством этого скульптора, слава о котором давно уже перешагнула границы Аттики. Друг Перикла, Фидий, наблюдал за всеми постройками, был поставлен над всеми остальными мастерами, и это навлекло на него зависть и злословие.

Прекрасные здания и портики, украшенные росписью и скульптурами, были построены и в самом городе, в том числе Одеон с его покатой крышей наподобие палатки персидского царя, где устраивались музыкальные состязания, введенные Периклом. На глазах одного поколения Афины превращались в «Элладу в Элладе», великолепный, богатый, свободный город, куда отовсюду съезжались философы и художники, где состязались в своем искусстве знаменитые поэты и музыканты. Сам первый гражданин Афин был окружен мыслящими и интересными людьми, чему в немалой степени способствовала его женитьба на Аспасии. Хотя дочь Аксиоха была всего лишь содержательницей дома для девиц легкого поведения, благороднейшие из афинян искали ее благосклонности, а известность ее была так велика, что персидский царевич Кир даже назвал свою любимую наложницу Аспасией. Кроме Анаксагора, к Аспасии часто ходил и водил своих знакомых Сократ, сын каменотеса Софрониска и повитухи Фенареты, и сам тоже то ли каменотес, то ли скульптор, человек бедный, некрасивый и даже несколько странный, большой любитель философских бесед. Здесь бывали также Софокл, Фидий, философ Зенон, архитектор Гипподам, знаменитые приезжие софисты, а также Геродот из Галикарнаса, который вот уже несколько лет проживал в Афинах, работая над большим сочинением — «Историей греко-персидских войн».

Весной 445 года он читал афинянам отрывки из этой истории — интереснейшие рассказы об обычаях и нравах полудиких обитателей тех немеренных и неведомых земель, что лежат за Понтом Эвксинским. В основу его огромного труда легли сведения, почерпнутые у предшествующих историков, и особенно у Гекатея Милетского, современника и очевидца персидских войн, а также собственные впечатления галикарнасца от его десятилетних странствий по Ближнему Востоку и Причерноморью. К этому времени у греков уже было немало историков, одни из которых описывали эллинские дела, а другие — жизнь варваров, но мало кому из них удалось создать столь полную картину тогдашнего мира, как Геродоту. Возможно, по сути своей он был не только историком, но и поэтом, потому что, хотя он и пытался истолковывать рационалистически приводимые им народные предания, он сам то и дело поддавался их поэтическому вымыслу, наивной вере древнего человека в чудесное. Ход истории, где, по его мнению, нет ничего случайного и все теснейшим образом взаимосвязано, Геродот объяснял промыслом божьим, который преобразует в Космос темный Хаос вселенной и в который он сам, несмотря на знакомство с натурфилософией, твердо верил. Иначе ему, человеку своего времени, было бы трудно и, пожалуй, даже невозможно понять все то противоречивое многообразие жизни, которое предстало перед ним во время странствий по свету.

Еще сравнительно молодым человеком Геродот участвовал в борьбе с тиранией в Галикарнасе, из-за чего ему пришлось в 455 году покинуть родину. Он побывал в Вавилоне, Сирии, Египте, на западном побережье Эвксинского Понта и наконец обосновался в Афинах. Демократические Афины восхитили его своим бурным развитием, биением творческой жизни, столь непохожей на застойное существование древних восточных царств. Именно в народовластии Геродот увидел залог могущества города Паллады и в трактовке греко-персидских войн исходил из афинофильских позиций, считая, что прежде всего афинянам Эллада обязана спасением от восточного варварства. Стремясь осмыслить историю греков и их культуры, он обращался к ее отдаленнейшим истокам, к древнейшим пластам преданий и мифов, не сомневаясь в их достоверности, и утверждал, что они, эллины, представляют собой лишь еще одно звено в бесконечной цепи человеческих поколений — создателей культуры. Он постоянно подчеркивал, что греки и персы, несмотря на вековую вражду между ними, родственные народы, что очень многое эллинами воспринято у финикийцев и египтян еще в те далекие времена, когда в страну пеласгов прибыли дочери Даная из Египта, а в Фивах поселился финикиец Кадм.

Такие сопоставления, а также восхищение историка при всей его приверженности к демократии высокими моральными устоями персов, простотой их образа жизни могли не понравиться многим афинянам, придерживающимся традиционной концепции «восточного варварства», однако в 40-е годы, в «золотой век» Перикла, подобный образ мыслей еще не вызывал открытого осуждения. Неизвестно, в каких отношениях с Геродотом находился Еврипид и были ли эти отношения вообще, но несомненно, что он был знаком с «Историей греко-персидских войн», многие положения которой отразились так или иначе в его трагедиях.

Однако в отличие от Геродота, сомневающегося в возможностях человека изменить что-либо в не зависящем от него течении жизни и сетующего порой на тяжесть познания, Еврипид еще верил в то, что разум и знания, воспитание и просвещение могут способствовать совершенствованию бытия, и пытался со сцены театра приобщить афинян к тем нравственно-философским истинам, которые, как казалось ему, могут сделать более возвышенными их души.

Как раз в это время, в 444–443 годах, в Афинах появляется человек, который немало способствовал этой направленности мышления и творчества Еврипида и стал его наставником и другом на долгие годы. Это был софист Протагор из фракийского города Абдеры, известный по всей Греции как великий ритор. В Афинах, как он делал это и в других городах, Протагор стал устраивать публичные диспуты и учить за большие деньги, что было новостью для афинян и вызывало у многих осуждение и зависть. Чему же он учил? Сам он, как писал об этом впоследствии философ Платон, так говорил об этом: «Наука же эта смышленость в домашних делах, умение наилучшим образом управлять своим домом, а также в делах общественных: благодаря ей можно стать всех сильнее и в поступках и в речах, касающихся государства». Именно это — стремление постичь «науку жизни человеческой» — сблизило и сдружило Еврипида и абдерского мудреца, верившего в то, что, несмотря на превратности судьбы, человек должен стараться стать хозяином собственной жизни.

Протагора и других подобных ему странствующих учителей мудрости не считали философами в привычном смысле этого слова, да они и сами себя не считали таковыми, трактуя свою задачу гораздо проще и в то же время бесконечно сложнее: в то время как натурфилософы стремились постичь законы природы, их интересовал прежде всего внутренний мир человека, который они считали столь же самоценным и достойным познания, как и мир внешний. Им хотелось выявить законы мышления, познания и языка, пути развития человеческого общества и возможности влиять на это развитие. Софисты, как называли их в Греции, учили, как жить, на их взгляд, более правильно и разумно, как управлять своими поступками и речами, и были, по словам Платона, чем-то вроде торговцев или разносчиков «тех припасов, которыми питается душа».

Переезжая из города в город, они выступали на общественных праздниках с панегириками городу, надгробными речами, восхвалениями полководцев или поэтов и отличались от прочих граждан своими пышными одеждами и длинными волосами, окруженные толпой восторженных почитателей. Они учили экономике, политике, грамматике, логике и поэтике — всему, что может пригодиться свободному человеку в его личных делах и на общественном поприще. Учеников находилось немало: жизнь афинян менялась прямо на глазах, традиционные нормы устаревали, законы Солона казались наивными, действительность требовала энергии, самостоятельности и предприимчивости, и софисты, казалось, могли всему этому научить. И главное — они могли научить хорошо и убедительно говорить, что было просто необходимо для каждого, кто стремился к общественной и государственной деятельности, хотел занять какую-то должность. Посредством различных риторических упражнений софисты учили, как победить противника в словесной битве в Народном собрании, Совете или суде, как добиться этого любыми способами, независимо от того, прав ты в данном случае или не прав. Многих пожилых афинян, еще не утративших уважения к исконным добродетелям предков, и прежде всего к таким, как порядочность и честность в делах общественных и личных, коробила беспринципность софистов и тех, кто стремился уподобиться им; и действительно, сомнительное умение «делать неправое дело правым» было одним из наиболее характерных признаков кризиса полисного сознания.

С одной стороны, поставив в центре своей философии человека и его нужды, софисты произвели поистине переворот в духовной жизни афинян, проповедуя свободу мысли и слова, «естественное право» каждого человека, равенство всех перед лицом природы. Однако им было свойственно преувеличивать значимость этих «естественных законов» и подменять ими законы общественные, считая последние не столь уж важными и обязательными: в природе, утверждали они, все создано прекрасным и только люди многое испортили и извратили. Поэтому и оценивать каждую вещь, каждое учреждение или понятие надо с той точки зрения, существуют ли они от природы или же выдуманы людьми и, следовательно, не так уже необходимы. А провозглашаемая ими относительность всех нравственных принципов и общественных установлений, утверждение того, что абсолютных и вечных истин не существует, что относительно также и знание и поэтому проникнуть в суть вещей невозможно, — все это расшатывало традиционные моральные устои и этические нормы афинян, и так претерпевающие серьезнейшие изменения с ростом рабовладения и расширением внешней экспансии Афин. Наиболее известными из софистов, кроме Протагора, были Гиппий из Элиды, Продик с острова Кеос и Горгий из сицилийских Леонтин, все они учили в Афинах в 40-30-е годы, пользуясь огромным успехом у состоятельной молодежи и вызывая все большее недоверие у по старинке мыслящих, религиозных афинян своими сомнениями в существовании олимпийских богов и проповедью свободы человека от всякого рода стесняющих его установлений.

Протагор был известен тем, что учил своих последователей, сыновей зажиточных родителей, мечтающих о политической карьере, что «о всяком деле может быть высказано два совершенно противоположных мнения», что надо уметь «слабейший аргумент сделать сильнейшим» и что при желании можно доказать все, что угодно. Об этом он писал в своих сочинениях «Ниспровергающие», «Противоречия», «Великое слово», от которых сохранились лишь небольшие фрагменты. Однако не это довольно циничное мастерство играть тезисами и антитезисами, приводящее к тому, что в конце своей речи великий софист утверждал порой прямо противоположное тому, что говорил вначале, не умение зарабатывать большие деньги, обучая выворачивать наизнанку слова и понятия, привлекало к нему Еврипида. (Хотя столь характерное для Протагора противоборство взаимоисключающих аргументов и замена одного из них другим отличало и трагедии Еврипида, и порой было трудно понять, что же действительно думает поэт по тому или иному поводу, и это очень возмущало зрителей.) Главным для Еврипида был тезис великого софиста о том, что «человек есть мера всех вещей существующих, что они существуют, и несуществующих, что они не существуют», его стремление объяснить бытие, исходя из особенностей природы человека, разобраться в сложнейшей гамме человеческих свойств, чувств, достоинств и недостатков — все то, к чему стремился и сам Еврипид в своих трагедиях. В философии Протагора он находил подтверждение своим собственным мыслям, тем выводам, к которым пришел еще до знакомства с ним. В картине мира, создаваемой Абдеритом, не было места для промысла божия, он откровенно сомневался в самом существовании богов — и это было так понятно сыну Мнесарха, тоже всю жизнь мучившемуся вопросом: есть ли боги, а если есть, то почему они так жестоки и несправедливы?..

Их сблизило презрение к обветшавшим традициям и суевериям толпы, пренебрежение к расхожим истинам, глубочайший демократизм (Протагор был убежденным сторонником демократии) и великая вера в знание, которое совершенствует способности человека, помогает ему найти свое место в мире, преобразует в конечном счете сам этот мир. В своем уповании на силу разума они оба были склонны считать, что знанию неизбежно сопутствует добродетель, что знающий человек не может творить зло. Беседы с Протагором о том, что такое зло и добро, что есть истина и достижима ли она, о законах познания и о других вещах, интересных лишь немногим, тем, кого занятые торговыми делами или политикой граждане считали празднолюбцами и шарлатанами, эти беседы укрепляли рационализм Еврипида, его гуманизм, восстающий против какого бы то ни было насилия. Однако релятивизм знаменитого софиста, его убеждение в том, что относительны не только вещи, но и понятия о них, в том числе и такие понятия, как справедливость и добро, способствовали развитию того чувства пессимизма, к которому всегда был склонен Еврипид, порождали ощущение зыбкости и расплывчатости бытия. Преломленный через доведенный до крайности тезис «все течет, все изменяется», мир терял реальные очертания, уже не особенно важными казались дела соотечественников, и чем больших философских абстракций достигал сын Мнесарха неуемный в своем познании мира, тем шире и глубже становилась трещина между ним и окружавшими людьми, занятыми простыми житейскими делами и заботами.

Но как ни сильна была неприязнь Еврипида ко всякого рода суете и стремление посвящать свое время и помыслы лишь «прекрасному и возвышенному» (эту черту его натуры отмечают все биографы), театр тоже требовал хлопот, и немалых. Для того чтобы поставить очередную трилогию (к сожалению, из трагедий этого времени до нас ничего не дошло), нужно было сначала представить ее на рассмотрение архонта-эпонима, который сам или с помощниками выбирал трагедии для праздника и выплачивал авторам вознаграждение из государственной казны. Потом надо было «просить хор» (из 12–15 человек), а также актера-протагониста, а тот уже приводил двух остальных, обычно своих приятелей. Надо было позаботиться о костюмах (обычно очень пышных, нарядно расшитых цветами, звездами, пальмами и фигурами животных), о масках, котурнах и декорациях, чтобы все было как следует, в соответствии с сюжетом и замыслом трагедии. Надо было поддерживать отношения с хорегом — тем богатым гражданином, которому было поручено в этот раз осуществлять постановку, нанять хор, «учителя хора» и помещение для разучивания трагедий, а это было, видимо, не так-то просто для сына Мнесарха с его нетерпимостью и чувством превосходства, весьма раздражавшим сограждан.

Но вот все заботы но постановке подходили к концу, наступали праздничные дни и в театре Диониса начинался традиционный агон: во славу великого бога состязались три поэта, три хорега и три первых актера. После торжественных жертвоприношений глашатай обращался к каждому из участвующих поэтов: «Выводи свой хор!», и сын Мнесарха, высокий, худощавый, бородатый, с длинными, чуть волнистыми волосами и веснушками на лице, в сверкающем свежестью, отглаженном гиматии, нетерпеливо и важно шел впереди своего хора, гордый служитель муз, пожизненный данник Аполлона. И каждый раз в течение семнадцати лет, прошедших со времени постановки «Дочерей Пелия», праздник оканчивался для Еврипида горечью поражения. Его трагедии, слишком уж откровенные, полные рискованных ситуаций, и натуралистических, на взгляд афинян, подробностей, а также различных философских рассуждений в стиле Гераклита и Анаксагора, чем-то раздражали как зрителей, так и судей. Особенно возмущало его стремление поучать, сограждане не признавали такого права за этим самонадеянным, ничем себя особенно не проявившим человеком, предъявлявшим к ним слишком высокие требования. И лишь где-то около 443 года, почти в сорок лет, Еврипид удостоился наконец первой награды. Время не сохранило для нас даже названия этой тетралогии, но как велика, должно быть, была радость поэта, не теряющего надежды заставить своих сограждан увидеть мир и человека таким, каким он видел их сам, верный последователь Анаксагора и Протагора.

Впрочем, уже на следующий год его опять победил Софокл, «Антигона» которого надолго упрочила его славу как первого поэта Афин. Хотя по идущей от античности традиции принято считать, что Софокл избегал в своем творчестве злободневных проблем современности, та коллизия, которая лежит в основе «Антигоны», — трагическое, сплошь и рядом повторяющееся столкновение законов писаных и законов неписаных норм человеческой нравственности, это столкновение становилось все более характерным для жизни афинского общества. Те самые законы, на которых издревле зиждется мир и согласно которым поступает Софоклова Антигона, предавая земле тело своего брата, все чаще вступали в противоречие с волей имеющих силу и власть и считающих себя потому выше этих извечных и главных установлений. Таков у Софокла Креонт, фиванский правитель, запрещающий хоронить Полиника. Прекрасная, нежная дочь преследуемого Роком Эдипа, у которой после гибели братьев не осталось никого и ничего, Антигона не может нарушить даже перед угрозой смерти вечный закон уз крови и памяти о близких, связывающий воедино цепь человеческих поколений:

Закон богов, не писаный, но прочный,

Ведь не вчера был создан тот закон.

Когда явился он никто не знает.

Исполняя этот закон, греки (так же, как и другие древние люди, значительно сильнее, чем мы, ощущавшие нерасторжимую взаимосвязь с теми, кто уже покинул этот мир и в то же время пребудет вечно в своих потомках) совершали в традиционные дни возлияния медом, вином и молоком на могилах усопших словно бы затем, чтобы и там, в неизвестном и сумрачном мире, их дорогие и незабвенные вспомнили хоть на мгновение о тучных стадах на весенних лугах и жужжании пчел на цветущем миндале. В их представлении самое страшное для человека было остаться без погребения, и поэтому Антигона не могла даже помыслить о том, чтобы оставить на растерзание воронам труп своего любимого брата, врага и изменника Фив, несмотря на угрозы Креонта, ослепленного властью и возомнившего себя сильнее тех древних законов, о которых напоминает ему слепой прорицатель Тересий:

Нет, смерть уважь, убитого не трогай,

Иль доблестно убитых добивать?

Креонт тоже по-своему прав, с точки зрения политической и гражданской: «Чтить мертвых — дело благочестья, но власть стоящего у власти преступать нельзя», но Софокл, понимая правоту Креонта, не признает ее и ставит выше извечную правду человечности и любви. Эту высшую правду Антигоны понимает и сын его, Гемон, он пронзает себя мечом у ног погибшей невесты, не в силах вынести этой утраты, не в силах воспротивиться жестокости мыслящего государственными категориями отца и не в силах ему простить. И Креонт, потерявший любимого сына, остается один на один со своей гордыней и властью, которая уже никогда не сделает его счастливым.

Как бы ни был Софокл, сын оружейника Софилла, привержен к демократии, в сколь бы дружеских отношениях ни состоял он с Периклом, ему тоже, по-видимому, становилось все тяжелее наблюдать, как соображения выгоды, откровенная тяга к богатству, невзирая на средства его приобретения, оттесняют на задний план исконные добродетели эллинов и делают просто смешными бескорыстие и справедливость:

Ведь нет у смертных ничего на свете,

Что хуже денег. Города они

Крушат, из дома выгоняют граждан

И учат благородные сердца

Бесстыдные поступки совершать.

Однако уже никакими силами было невозможно отменить или как-то изменить того, что так возмущало Софокла; ибо «древний родовой строй… оказался бессильным против победного шествия денег… и благочестивые пожелания, страстное стремление вернуть старое доброе время не могли заставить снова исчезнуть деньги и ростовщичество»[1].

Более снисходительный в отличие от Эсхила и Еврипида к несовершенству своих сограждан, Софокл был далек от того, чтобы прямо упрекать их в этом или пытаться поучать, считая достаточным уже то, что он являет в своих трагедиях образы идеальных и возвышенных людей, таких, как Антигона. Однако и он не мог удержаться порой, чтобы не отметить с горечью, что разум, делающий человека «чудесней всех чудес на свете», «толкает его то ко благим, то к позорным деяниям».

Софокл недаром напоминал согражданам о милосердии, поскольку политические и экономические интересы рабовладельческой верхушки афинского общества все чаще вступали в неразрешимые противоречия с теми понятиями общечеловеческого гуманизма, с позиции которого выступали и Софокл, и Еврипид, и многие другие поэты этого времени. Это стало особенно ясно, когда в 440 году стал проявлять намерение выйти из Морского союза остров Самос, по богатству и мощи всегда превосходивший остальные ионийские государства. Еще недавно его флот царил на морских путях к берегам Эвксинского Понта, и самосцы, привыкшие к самостоятельности и деловому размаху, с трудом выносили тяжелую опеку Афин. Вслед за Самосом стали выказывать недовольство Византий и города Халкидики, все это ставило под угрозу влияние Афин в проливах и у берегов Малой Азии, и Народное собрание постановило прибегнуть к самым решительным мерам. Однако сорок кораблей во главе с Периклом, отправленные на усмирение Самоса, потерпели поражение в морском сражении. Тогда афиняне решили выступить еще раз, и после более чем восьми месяцев тяжелейшей осады самосцы были вынуждены сдаться. Им пришлось отдать свой флот, срыть оборонительные стены и выплатить большую контрибуцию. Вслед за Самосом смирились Византий и города Халкидики, с которыми обошлись куда более милостиво, ограничившись лишь увеличением фороса.

Перипетии афинской политики, вызывавшие бурные споры в Народном собрании, пока не особенно интересовали Еврипида и почти не проглядывали в его произведениях, основной темой которых оставались романтические истории из жизни мифических героев с путешествиями в разные далекие земли и рискованными, необычными ситуациями, а также любовь. Это казалось многим афинянам неуместным на сцене, откровенный показ чувств рассматривался как вульгарное нарушение традиций трагической поэзии. И потому представленная Еврипидом в 438 году тетралогия «Критянки», «Алкмеон в Псофиде», «Телеф» и «Алкеста» вместо сатировской драмы не имели успеха и первая награда была опять присуждена Софоклу.

Трагедии начинались с пролога, где сразу же вкратце излагалось их содержание, главное место занимали большие, развернутые монологи героев и диалоги между ними («состязание в речах»). «Критянки» — это история критской царевны Аэропы, тайно влюбленной в молодого воина. Узнав об этом, разгневанный отец приказал греческому матросу утопить царевну в море, однако тот, сжалившись над девушкой, отвез ее в Грецию. Античные авторы рассказывают, что прекрасные арии из этой трагедии, в которых Аэропа изливала свою несостоявшуюся любовь, распевали в Афинах еще долго после того, как сам поэт уже умер. Необычен и сюжет «Алкмеона», совершившего тяжкий грех — убийство собственной матери, претерпевшего затем много страданий из-за чудесного ожерелья Гармонии, дочери Ареса, и в конце концов погибшего из-за него, так и не смыв с себя страшного преступления. Непривычные для афинян чувствительность, мелодраматизм этих пьес многим показались чересчур вычурными и искусственными. Во всяком случае, злоключения Телефа, раненного копьем Ахилла мизийского царя, который отправился потом, следуя предсказаниям оракула, искать исцеления и претерпел много опасностей в стане ахейцев, показались чрезвычайно забавными семнадцатилетнему юноше Аристофану, будущему великому комедиографу. Даже через тринадцать лет он не мог освободиться от этого впечатления и вставил в свою комедию «Ахарняне» ряд эпизодов, безжалостно и метко пародирующих наиболее патетические сцены из «Телефа», где царь Мизии, переодетый нищим, выясняет отношения с разрушителем Трои Агамемноном.