ЭПИЛОГ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЭПИЛОГ

Также скажи, почему ты печалишься духом и плачешь.

Слыша рассказ о судьбе аргосских данайцев и Трои?

Боги назначили эту судьбу им и выпряли гибель

Людям, чтоб песнями стали они и для дальних потомков.

«Одиссея». VIII, 530

Дженнаро, подметальщик улиц, стоит и болтает со своим кумом Марио в дверях его лавки.

— Мадонна миа! — восклицает Дженнаро, когда какой-то прохожий, внезапно взмахнув руками, тяжело падает на мостовую.

— Пьяный? — спрашивает, подходя, пожилая женщина.

— Больной, разве не видно, — недовольно бурчит Дженнаро, — да еще и господин. Бери, Марио, перенесем его к тебе в лавку. Может быть, тут он скорее придет в себя.

Они поднимают упавшего и несут в тесную лавку, где пахнет треской и керосином. Его сажают на дырявый плетеный стул, прислонив спиной к начищенному до блеска прилавку. Люди, стоявшие на улице, тоже втискиваются в лавку. Какая-то женщина, порывшись в сумке, вытаскивает нюхательную соль и подносит к носу больного. Марио кропит его лоб ледяной водой. Но все тщетно. Голова свесилась на грудь. Глаза закатились, видны одни белки. Дыхание неглубокое и прерывистое. Кто-то кладет на стол разбитые очки.

— Надо позвать врача, — говорит женщина с нюхательной солью.

— Глупости, — отвечает Дженнаро. — Отнесем его лучше в больницу напротив. Здесь мы ему ничем не поможем.

Они несут его через всю Пьяцца делла Карита к зданию больницы. Кто-то дергает за звонок. Начинаются переговоры. В конце концов старый сутулый привратник зовет дежурного врача. Больной лежит на грязном тротуаре, среди обрывков бумаги, окурков, апельсиновых корок и рыбьих костей. Появляется полицейский и просит любопытных немного расступиться.

— Что случилось? — ворчит врач. — У нас здесь не пункт «Скорой помощи», а больница!

— Значит, мы не ошиблись адресом, — дерзко говорит Дженнаро. — И слепому видно, что человек болен.

— Болен! — резко отвечает врач. — Я тоже болен и все же должен дежурить. Больные больным рознь, любезнейший!

— Заберите его в больницу, доктор, — вмешивается полицейский. — Люди правы, он на самом деле болен. Кажется, язык у него тоже отнялся.

Угрюмый врач спускается с лестницы, щупает пульс.

— Н-да, — произносит он, небрежно отпуская бессильную руку больного. Она падает обратно на тротуар. — Кто это? Ведь мы не можем принимать к себе каждого, кого к нам приволокут. Ну-ка, живее! — грубо приказывает он полицейскому. — Посмотрите, нет ли у него документов!

Полицейский принимается усердно шарить по карманам. В пальто лишь связка ключей и носовой платок. В уголке платка красными нитками вышиты инициалы.

— Этого еще только не хватало—иностранец! — ворчит врач. — Может быть, у него, на худой конец, есть деньги?

— Ничего нет, — отвечает полицейский, — ни денег, ни документов.

— Но, доктор, он ведь болен, и он настоящий господин,— говорит почти умоляюще Дженнаро.

Врач смотрит на него, удивленно подняв брови.

— Настоящий господин? — Он презрительно кривит рот. — Без документов и без денег? Настоящий господин не станет разгуливать по городу в легком пальтишке, когда дует трамонтана. Несите его куда хотите. У нас не приют для бездомных.

Под глухой ропот толпящихся людей врач снова поднимается по лестнице и собирается закрыть за собой дверь, когда его останавливает возглас полицейского:

— Господин доктор, во внутреннем кармане какое-то письмо! — Он услужливо вбегает вверх по ступенькам и подает врачу листок. Конверта, по которому можно было бы определить фамилию и адрес неизвестного, нет.

«Милостивый государь, я позволю себе посетить вас в вашем отеле завтра около пяти. Премного благодарен за высокую честь, которую вы оказали мне вашим вызовом. С величайшим почтением, преданный вам...»

— Ах! — восклицает врач с нескрываемым удивлением. — Подпись профессора Коцолини! Ну, это меняет дело. Живо кто-нибудь за профессором! Пьяцца Данте, 2!. Он, вероятно, опознает этого человека. Положите-ка его пока в передней.

Едва Дженнаро и молодой человек перенесли иностранца на скамью в прихожей, едва привратник успел подложить ему под голову потертую кожаную подушку, как на улице послышались торопливые шаги. Полицейскому повезло: он встретил известного всем профессора неподалеку от больницы.

— Боже мой, — восклицает тот, завидя больного, который тщетно пытается улыбнуться и протянуть ему руку. — Сейчас же за экипажем!

И он наклоняется над своим пациентом. С шумом подъезжает пролетка. Профессор собирается дать знак, чтобы больного подняли и вынесли. Но тут, взглянув через дверь на улицу, он багровеет от гнева и набрасывается на полицейского:

— Пригнать такую жалкую колымагу! Чтобы духа ее здесь не было! Подайте самый лучший экипаж, какой только найдете!

— Но, профессор, — пытается тот оправдаться,— у этого человека нет ни сольдо!

Профессор начинает дрожать от негодования.

— Я сказал: лучший экипаж Неаполя! И если через три минуты его не будет у дверей, ступайте к дьяволу.

— Прошу прощения, господин профессор, — бормочет врач, — у этого человека действительно нет денег. И если бы в его кармане случайно не оказалось вашего адреса, я бы его, конечно, не принял.

— И это вы называете «принять»? — шипит профессор, указывая на грубо сколоченную скамью и открытую настежь дверь. — Мы еще поговорим об этом, можете не сомневаться!

Он снова нагибается к больному и щупает пульс.

— Не волнуйтесь, мой дорогой доктор, — кричит он ему в правое ухо, — для тревоги нет никаких оснований. Небольшой обморок, ничего более. — Однако беспокойная поспешность, с которой он расстегивает пальто, сюртук и жилет больного, показывает, что он говорит неправду.

Впрочем, кажется, тот не понял обращенных к нему слов. Профессор раскрывает рубашку, чтобы поднести к груди стетоскоп. Под рубашкой, прямо на теле, мешочек из красного шелка. Профессор осторожно отвязывает его от шнурка, открывает и высыпает содержимое в шляпу больного, грязную и пыльную, что лежит на полу рядом со скамьей. Звенящим ручьем падают золотые монеты.

— Вот видите? А вы, идиот, говорите, что у этого человека нет денег. Знаете ли вы, что у него больше денег, чем у всех князей Неаполя, вместе взятых? Знаете ли вы, кого не захотели принять, сочтя недостойным вашей жалкой больницы? Знаете ли вы, кто этот человек, которого вы оставили лежать здесь в грязи, словно нищего?

Профессор делает паузу и снова вытирает платком лоб. С бесконечным презрением смотрит он на врача. И произносит совсем тихо одно лишь слово, которое звучит, как раскат грома: «Шлиман».

В большом отеле, где остановился Шлиман, освобождают половину этажа. Ни один из постояльцев, узнав о причине этого, не возражает. По устланным толстыми коврами коридорам прошмыгивают сестры да время от времени проходят озабоченные профессора.

Папа римский запросил по телеграфу, не прислать ли ему в Неаполь своего лейб-медика. Врач короля уже прибыл. Телефонные линии между Римом и Неаполем перегружены. Послы и посланники каждый час справляются о состоянии больного.

Ответ остается одним и тем же. Воспаление среднего уха, по-видимому, перешло уже на мозг. Речь к пациенту еще не вернулась. Сильными дозами наркотиков удалось все-таки несколько заглушить боль. Прежде чем предпринимать дальнейшие шаги, надо выждать, как пройдет ночь.

Шлиман скончался... Шлиман скончался...

Поздним утром 26 декабря 1890 года телеграф Неаполя отстукивал эту весть, разнося по всему миру.

Телеграфные агентства везде запрашивают друзей покойного — «Геральд» обращается к тайному советнику Вирхову, «Рейтер» — к Королевскому обществу, «Гавас» — к академии: подтверждено ли сообщение и можно ли считать это достоверным? За последние двадцать лет с именем Шлимана было связано столько сенсаций, столько ложных известий, что не удивительно, если и эта совершенно непостижимая новость тоже окажется выдумкой. Ведь еще позавчера из Неаполя поступали сообщения о новых планах этого неутомимого человека.

Но скорбная весть подтверждается. Из Рима уже выезжают специальными поездами послы и посланники, чтобы от имени своих народов и правительств оказать умершему в Неаполе последние почести. Делегаты академий, университетов и ученых обществ Германии, Англии, России, Франции, Италии, Бельгии и Голландии собирают чемоданы, чтобы своевременно прибыть на похороны в Афины. Брат Софьи отправляется вместе с Дёрпфельдом в Неаполь, чтобы доставить домой тело покойного. Еще раз, как это так часто бывало начиная с 1871 года, на первых страницах газет всех стран появляется набранное крупными буквами имя Шлимана. Но на этот раз речь идет не об открытиях, которые могут опрокинуть общепринятые научные мнения. На этот раз напечатано лишь короткое сообщение: Генрих Шлиман скоропостижно скончался в Неаполе. Смерть наступила в результате воспаления мозговой оболочки именно в тот момент, когда в соседней комнате проходил консилиум врачей и они решили делать трепанацию черепа.

В этот день огромной Британской империей никто не управляет. «Великий старец» Уильям Юарт Гладстон сидит в своем длинном низком кабинете на Даунинг-стрит и никого не принимает. Даже самые неотложные бумаги министерства иностранных дел не проходят дальше приемной его секретаря. Тот самый Гладстон, который насильственными мерами подавил освободительное движение ирландцев и проводил в Африке захватническую политику, скорбит о покойном: при всей их несхожести они были друзьями. И Гладстон, восьмидесятилетний старик, пишет вдове Шлимана: «Его встретили враждебность и молчание, но они рассеялись, как туман в лучах солнца, когда стала очевидна великая ценность его открытий. История его детства и юности кажется не менее удивительной, чем история его дальнейшей жизни: они составляют неразрывное целое, ибо их связывала единая цель».

В этот день многие учителя с глубоким волнением думают о том, как они после рождественских каникул придут к себе в школу. Да и ученики старших классов чувствуют, что этот день печальнее других траурных дней. Ведь именно Шлиман придал изучению Гомера яркость и полнокровие живой жизни.

Но в этот день многие профессора вздыхают с явным облегчением. Теперь, наконец, не надо больше опасаться, что им помешают прилежно работать в тиши кабинетов, вдали от руин изучаемых ими эпох,— отныне их не будет беспощадно тревожить этот выскочка, этот парвеню в науке, этот типичнейший дилетант.

Но есть и другие профессора, которые болезненно воспринимают образовавшуюся вдруг пустоту. Многие из них, как и многие директора музеев, задают себе вопрос: найдется ли еще когда-нибудь человек, который в сорок пять лет сядет на студенческую скамью, дабы наверстать то, чего не мог выучить в юности, а потом вместо того чтобы на свое огромное состояние наслаждаться всеми радостями жизни, двадцать лет подряд будет день и ночь, не разгибая спины, словно поденщик, работать только во имя осуществления мечты своего детства и тратить на это миллионы?

Когда умирает глава государства, то звонят все колокола, палят все пушки, приспускаются все флаги. Но потом только даты его жизни помнят школьники, пока этого требует политика. Потом его так же забывают, как и предшественников.

Ныне умер Шлиман, и не развеваются флаги с черным крепом, не гремят залпы траурных салютов, не звонят колокола. Но мир на один день затаил дыхание, как это было в 1873 и 1876 годах, когда Шлиман совершил свои самые поразительные открытия, и потом навсегда сохраняет в памяти его имя. Королей забывают. Люди, открывающие новые пути, живут вечно.

Нет, и по нему звонят колокола, звонят в удаленном уголке земли. Маленькие, скромные колокола на убогой колокольне анкерсхагенской церквушки, в мекленбургской земле...