Глава первая. Буран в степи
Глава первая. Буран в степи
Но лишь взошла розоперстая, рано рожденная Эос...
«Илиада», I, 477
Ветер так свистит и воет, что едва слышны колокольчики лошадей. Похоже, что вечером или ночью разразится буран. Открытые сани одиноко несутся по степи — ветер бьет прямо в лицо.
Но, может быть, это совсем и не степь или называют ее как-нибудь иначе? Может быть, здесь возделанная земля, плодородные нивы, пастбища? Когда находишься в стране только неделю, то еще мало знаешь, где какие лежат почвы, тем более что нет и минуты для сбора подобных сведений.
В Петербурге сначала не хотят и верить, что Шлиман проделал путь от Амстердама до столицы на Неве за шестнадцать дней: на это обычно уходит в два или три раза больше времени. Но потом выражают радость, неподдельную радость, что человек со столь обширными деловыми связями в Европе к за океаном хочет обосноваться в России. Ему обещают всяческое содействие, пусть он лишь сначала несколько пообвыкнет.
— Когда сойдет снег и вскроется Нева, тогда, дорогой Генрих Эрнстович, и поглядим, что делать дальше.
— Прекрасно, друг мой, благодарю вас за желание мне помочь. Сани, на которых я прибыл из Нарвы, стоят еще внизу. Лучше всего поедем тут же в гильдию. Или целесообразнее начать с министерства?
— Милейший и любезнейший голубчик мой, что у вас на уме! Обед подадут через час — мы ведь не могли, разумеется, совершенно точно рассчитать время вашего приезда, и тогда...
— Значит, у нас впереди еще целый час. За Это время мы многое сделаем.
Хозяин, качая головой, уступает бурному натиску Шлимана, звонит и велит подать шубу.
Так это и продолжалось — все шесть до предела насыщенных дней. Вначале о непонятной и совершенно излишней спешке чужестранца говорили с оттенком презрения, даже смеялись над ним. Но уступали настойчивости гостя.
За шесть дней Шлиман посетил всех людей, все ведомства, важные для его предприятия, завязал первые деловые связи. Коротко сообщая хозяевам в Амстердам о своем прибытии, он добавил: «Я не хочу вводить пас в какие-либо расходы, прежде чем вы не убедитесь, что мои стремления блюсти ваши интересы принесли известную пользу. Поэтому прошу вас посылать мне письма, не оплачивая почтовых расходов».
Так прошли его первые шесть дней в России, первые шесть дней в Петербурге. На рассвете седьмого дня он был уже в санях и несся в Москву, к сожалению, намного медленней, чем пронизывающий восточный ветер, что резал лицо острыми, словно бритва, ледяными кристалликами. Тридцать два градуса мороза, сказал почтмейстер, когда они останавливались последний раз. Он, Шлиман, немало попил чая и в Голландии, чая с Цейлона и из Индии, из португальской Африки и из Китая. Но он никогда не думал, что чай может быть таким чудесным, как тот, который на каждой станции заваривали из поющего самовара.
От Петербурга до Москвы сто миль — столько же, сколько от Гамбурга до Базеля, но при таком сильном встречном ветре, хоть к меняешь часто лошадей, едва ли сделаешь в час больше двух с половиной миль. Значит, ехать придется сорок шесть часов. Ну, хорошо, если море не поглотило его, а, словно нового Иону, вернуло земле, вернуло жизни, то и буран ему ничего не сделает, даже еслн мороз покрепчает еще на несколько градусов и прибавится снегу.
«У нас никто не выходит из дому, — думает Шлиман, — когда термометр показывает пятнадцать ниже нуля. А здесь мороз в два с лишним раза сильнее, а люди в открытых санях мчатся по дороге. У нас, если предстоит поездка больше чем в сто миль, приводят в порядок дела, словно перед смертью, и составляют завещание. А здесь это делают так просто, будто едут из Амстердама в Кельи. У нас и в разгар зимы различишь, где выгоны и где пашни, где луга и леса. А здесь одни и те же просторы, невиданно бескрайние, невиданно белые: даже когда местность волниста, это не заснеженные холмы, а огромные сугробы. У нас снег мокрый, и стоит лишь подольше покатать маленький снежок, как он превратится в снежную бабу. А здесь снег сухой, как порох или сыпучий песок. У нас подобная поездка означала бы верную смерть. А здесь она, хотя и сопряжена с известными неудобствами, не является чем-то особенным: закутавшись в меха, чувствуешь себя в санях так же тепло, как в кресле Шрёдера у горячей печки.
Это совершенно удивительная страна, совсем непохожая ни на одну из стран, виденных им раньше, и люди здесь совсем иные, чем за Западе. Но насколько эта страна огромней и богаче всех остальных, настолько сильнее и желание зажить ее жизнью, усвоить ее обычаи, самому вырасти в ее просторах».
Прошло только восемь дней, как Шлиман прибыл в Россию, а он уже шагает по Москве. Мимоходом слушает, как звонят колокола и а кремлевских колокольнях. Мимоходом осматривает мощные стены Кремля и сверкающие, благовещущие, многоцветные, сказочные соборы. Торопливо проходит по улицам мимо людей, среди которых не одни только русские, но и представители многих других народов этого огромного государства. Когда-нибудь потом, говорит себе Шлиман, он основательно познакомится со всем этим, так основательно, как заслуживают этого тысячи достопримечательностей и тысячи чудес Москвы.
Но сейчас у него нет времени. Когда-нибудь в будущем он приедет сюда как путешественник, изучающий жизнь, дух и искусство страны. Но сейчас он только коммерсант. Даже этих первых дней ему достаточно, чтобы понять: он коммерсант, который должен был приехать в Россию, чтобы здесь развить в себе способности крупного дельца, отвечающего потребностям времени.
Понятие времени здесь так же необъятно, как и просторы, богато, как и сама страна, широко и высоко, как и люди. Его родной Мекленбург — отечество вендов. У многих мекленбуржцев широкие выпуклые скулы, как и у многих русских, — венды тоже славянский народ. «Не придешь сегодня, придешь завтра, а послезавтра уж наверняка», — любят говорить в Мекленбурге, когда кто-нибудь спешит и торопит других. Пожалуй, еще более растяжимо русское представление о времени. Не удался замысел в этом году, ничего, удастся, может быть, через десять лет или через пять, или, может быть, осуществят его внуки. Главное — «будет», совершится, придет.
Россия встретила Шлимана бураном. Но он сам становится ураганом, который проносится над всеми привычками, убеждениями, взглядами, деловыми обычаями его московских и петербургских компаньонов. Не завтра — сегодня! Не там — здесь! Не приблизительно — точно! Не при случае — теперь же!
В эти первые недели завязываются крепкие узы симпатии между русскими коммерсантами и иностранцем, чья незаурядная личность, чей размах и неутомимая энергия удивляют и вызывают уважение, хотя он совсем непохож на них и часто так непонятен. Но во многом, пожалуй, даже главном, он такой же, как и они. Планы Шлимана отличаются гигантским размахом, столь же бескрайним, как их страна. У Шлимана широкая натура, которую они напрасно искали у своих европейских компаньонов. Те всегда остаются мелочными скрягами, даже когда и ведут счет не на медяки, а на золотые; всегда остаются мелкими провинциальными лавочниками, что по пфеннигу торгуют солью и селедкой, даже когда и продают товары целыми кораблями и ворочают урожаем целой провинции. Вдобавок у Шлимана есть еще одно очень важное качество, которое вызывает к нему еще больше симпатий: его безусловная честность и надежность.
В середине января 1846 года Шлиман покинул Амстердам. В начале февраля он совершил первую поездку в Москву. К концу марта он уже установил торговые связи между своими новыми друзьями и американскими фирмами. В мае при его посредничестве одних только сделок на поставку чилийской селитры было заключено на двадцать восемь тысяч рублей.
Едва ли существует товар, которым не торгует теперь Шлиман, одержимый жаждой наживы, но индиго, столь основательно изученное им в Амстердаме, остается его страстью.
Шрёдеры очень довольны, что послали именно Шлимана в Петербург. Но разве он все еще их агент, зависимый от них служащий? Ему по договоренности причитается полпроцента прибыли с каждой сделки, заключенной при его посредничестве. И вот из Петербурга приходит письмо: «Доброту, которую вы проявляли по отношению ко мне во время моей работы в вашей фирме и позже, я ценю и вспоминаю с подобающим чувством самой сердечной благодарности. То, что я должен служить вам на условиях вдвое худших, чем любой другой агент, ущемляет мое самолюбие. Это мне очень обидно, поскольку я честно и упорно трудился, чтобы своими познаниями и опытностью не уступать ни одному из здешних агентов. В небольших городах, таких, как Лейпциг или Берлин, где жизнь дешева, агент может работать за полпроцента, но не в грандиозном Петербурге, самом дорогом городе мира, где и шагу не ступишь без золота». Шрёдеры подсчитывают. Шлиман уже заработал семь с половиной тысяч гульденов — это, значит, составляет для них оборот в полтора миллиона.
Они не забывают и других сообщений из России, где говорится о добрых приятелях Шлимана. Среди них даже богатейший из купцов, Петр Алексеев, который ворочает сотней миллионов и владеет вдобавок личным капиталом в двенадцать миллионов — и это в рублях, а рубль стоит два с половиной гульдена. На втором месте Пономарев, тому, можно сказать, принадлежит весь сахар и почти весь лес России. Единственный внук и наследник Пономарева чуть моложе Шлимана, завязал с ним тесную дружбу н настойчиво предлагает основать вместе торговую компанию. В то же время дед, со своей стороны, соблазняет его крупными сделками в половинной доле.
Нет, он больше не агент Шрёдера, даже если и будет еще некоторое время числится таковым. Поэтому Шрёдеры ие имеют ничего против, что Шлиман, прежде обращавшийся к ним как к хозяевам, теперь начинает свои письма словами «Дорогой друг», — и заканчивает не «С уважением и преданностью», а «С дружеским уважением». Агент превратился в равноправного купца. Естественно, что прежний договор расторгается и заключается новый, в силу которого бывший служащий будет представлять интересы Шрёдеров как компаньон.
Пожалуй, другу удобней и легче давать советы, чем подчиненному. Потомственные амстердамские купцы, умудренные опытом прошлых поколений, видят, какие опасности подстерегают их молодого друга, и боятся, как бы он в страшной спешке не поскользнулся на скользких, ненадежных золотых ступенях. Они рекомендуют ему быть рассудительным, терпеливым н спокойным. «Усвойте себе эти три слова, и вы лучшим образом достигнете цели». Шлиман улыбается, когда читает эти строки. Рассудительность — конечно, он убежден, что никогда о ней не забывает. Разве недавно он не возвратил сразу же партию бриллиантов, которую один из клиентов Шрёдера прислал ему для продажи? Он, бесспорно, мог на них неплохо заработать, но он отказался, ибо ничего не понимал в драгоценных камнях. Терпеливость? Ну хорошо, он постарается, может быть, и ему удастся иногда быть терпеливым. Но спокойствие? Это исключено. Ему надо слишком многое наверстать, не только потерянные годы, но и многое иное, поэтому-то он не дает отдыха ни себе, ни другим. Не дает себе отдыха даже в тот день, когда его, оптового купца Генриха Шлимана из Петербурга, заносят в списки купцов первой гильдии.
Это событие знаменует собой не только то, что его банковский кредит вырос до пятидесяти семи тысяч рублей серебром, оно знаменует, что им сделан шаг к независимости, обеспеченности и прекрасному будущему. Наконец-то он может сесть за бюро, на котором горят высокие серебряные канделябры, и составить два письма. Многие годы он откладывал их написание, но никогда о них не забывал.
Первое — это заказ па изготовление большого, кузнечной работы железного креста на могилу матери. Второе — в Нойштрелиц, придворному музыканту Лауэ. Шлиман кратко рассказывает, как сложилась его жизнь после того, как он покинул тихий дом в маленьком городке, сообщает о своей карьере, объясняет нынешнее свое положение. И вот, наконец, то, ради чего и пишется все письмо: пусть Лауэ направится к Майнке и от его, Генриха Шлимана, петербургского купца первой гильдии, имени попросит руку Минны.
Пономарев, друг Шлимана, посоветует, как обставить новую квартиру. Жизнь надо устраивать совсем по-иному, надо нанять слуг, приобрести много дорогой мебели и ковров, накупить полные шкафы белья, платья, мехов.
И вот все готово — готово, словно по волшебству, за невероятно короткий срок. Пройдет еще, возможно, несколько дней, прежде чем придет ответ от Лауэ вместе с письмами Майнке, вместе с весточкой — первой! — от Минны. Потом пройдут недели, прежде чем его дальнейшие предложения достигнут Мекленбурга. И даже месяцы, прежде чем невеста, любимая с дней детства, проведенных на кургане Анкерсхагена, приедет к нему и прежде чем осуществится их первая лазурно-золотая мечта. Когда осуществится и осуществится ли вообще и их вторая мечта? Летом 1831 года они поклялись друг другу в верности, почти шестнадцать лет тому назад, а в 1836 году в страстную пятницу они, не обмолвившись ни словечком, виделись в последний раз. С того дня тоже минуло десять лет. Значит, шестнадцать лет пришлось ждать, чтобы исполнилась мечта. Может быть, пройдет новых шестнадцать лет, прежде чем они вместе осуществят н вторую свою мечту — найдут Трою и страну святого Иоанна? Нет, наверняка меньше. Если стремление стать достойным Минны до сих пор окрыляло его, то любовь ее окрылит его вдвойне. Он после всех многообещающих начинаний последнего времени станет еще быстрее сколачивать капитал, который послужит основой для желанной новой жизни.
Он вздрагивает. Опять он предается фантазиям вместо того, чтобы позаботиться о складе. Сахар с Суринама, кажется, отсырел при перевозке. Необходимо тотчас же проверить и, если это так, послать поставщику резкое письмо и не оплачивать счета полностью.
«Отправлен ли рис Михаилу Озерову? Что? Еще не отправлен? Неужели мне нельзя ни на минуту отлучиться, чтобы вы тут же не сели все спокойненько распивать чаек? Что? Ах, вот как, это совсем другое дело. Прости, пожалуйста, Осип Степанович, ты ведь знаешь, я не хотел тебя обидеть. Ну, хорошо, хорошо. Раз этот индиго немного крошится, мы не можем продавать его первым сортом, хотя он куда лучше, чем у других. Двадцать тюков табака надо завтра утром отправить в Нижний Новгород. Да, иду, иду! Что там опять? Письмо? Откуда? Давай-ка скорей же, чтоб тебя... Что ты ползешь, как улитка. Неужели не видишь, что я...»
Он, не. раздумывая, прыгает с горы тюков, бочек и ящиков в узкий проход склада и вырывает письмо из рук рассыльного. Наконец-то! Письмо из Нойштрелица! Письмо от придворного музыканта. Только почему такое тонкое? Вероятно, Майнке захотели написать ему отдельно, но пропустили почту — фрау Майнке никогда не отличалась торопливостью и пунктуальностью.
«Карету мне! Быстро!» Это долгожданное, драгоценное, желанное письмо нельзя читать в суматохе склада, где его ежеминутно будут отвлекать.
В комнате еще светло. Но Шлиман задергивает коричневые бархатные гардины — Минна любила этот цвет, и у нее когда-то был чудесный коричневый бант из атласа! — и зажигает свечи, чтобы все вокруг было празднично.
Он подавляет свое лихорадочное нетерпение, заставляет себя сесть, заставляет свои дрожащие от нетерпения руки медленно сломать печать и не разорвать конверт, а тщательно вскрыть его ножом для бумаги.
Из груди его вырывается стон. Письмо падает на пол. Шлиман опускает голову на стол.
Долгая и жуткая тишина: слышно лишь, как чуть шипит неровно горящая свеча.
Мечта его погибла — погибла в одно мгновение, как некогда в одно мгновение погибли Помпеи и обратилась в пепел Троя.
За несколько дней до того, как пришло письмо из России, Минна Майнке вышла замуж.
Она устала ждать? Шестнадцать лет, конечно, большой срок, но ведь тогда им было всего по десять лет. Ему следовало заговорить раньше? Но мог ли он это сделать, когда был еще ничем и ничего не имел? Жизнь, к несчастью, так устроена, что решающее значение имеет не любовь, а деньги! Разве он не должен был сначала добиться твердого положения, а потом уже связывать ее жизнь со своею? Может, ему следовало заговорить тогда, когда он уезжал из Амстердама в Россию? Но не выставил ли он себя этим только в смешном виде? Не добившийся самостоятельности коммерсант, чье положение зависит от настроения хозяев, без всякой уверенности в будущем. Но, может быть, Минна вовсе и не принимала всерьез той клятвы, которую они дали друг другу? Нет, это невозможно — тогда не было бы ни тех слез, ни того объятия в Нойштрелице в страстную пятницу. Страстная пятница? Неужели колокола звучали для них тогда похоронным звоном, хотя они и надеялись на грядущий светлый праздник? Шестнадцать лет — ив завершение опять погребальный звон, звон по умершей любви. Или только по воображаемой любви, по иллюзии? Не погребальный ли это звон и по Минне? Любит ли она человека, за которого только что вышла замуж? Не пошла ли она за него лишь потому, что, устав ждать и потеряв надежду, решила, будто он, Шлиман, умер на чужбине? Или потому, что настаивали родители, опасавшиеся, как бы она не осталась в девах? Будто Миниа может когда-нибудь постареть или отцвести!
Первая мечта разбилась, словно дешевая рюмка. Вот придет с веником горничная, соберет осколки и выбросит их в мусорную яму. Что же теперь станет со второй мечтой? То же самое? Вероятно. Ведь одному не осуществить тех грандиозных планов, которые шестнадцать лет назад они строили вдвоем. «Нет, нет! Я осуществлю нх, осуществлю во что бы то ни стало, даже если весь мир будет против меня. Я раскопаю Трою!»
— Кушать подано, Генрих Эрнстович.
Шлиман не отвечает. Оплывают свечи, воск застывает большими каплями — на стеклянной тарелочке, что отделяет свечу от массивного, вычурной формы серебряного подсвечника, возникает кольцо. Да, кольцо. Из воска. Но другое кольцо сломалось.
Человек тоже почти сломлен. Несколько педель Шлимана треплет жестокая лихорадка. Когда он снова поднимается на ноги, с чувством утраты покончено — это ведь не первый удар в его жизни. Шлиман отправляется — свой красивый, предназначенный для Минны дом он уже успел возненавидеть — в большую деловую поездку по Европе.
Париж, Ливерпуль, Лондон — важнейшие этапы его путешествия. В Лондоне среди дикой сутолоки, царящей в полдень на Риджент-стрит, его окликают.
Шлиман бросает быстрый испытующий взгляд на остановившего его человека.
— Боже милостивый, ван Озенбругген, что вы делаете в Лондоне?
— Мы, вероятно, занимаемся одним и тем же — делами.
— Вы куда сейчас направляетесь?
— В настоящий момент в порт. Я жду свой основной багаж. Может быть, я смогу потом перебраться в ваш отель? Мой пансион мне не нравится.
— Я и в самом деле, ван Озенбругген, могу порекомендовать вам этот отель. Я живу на Виктория-стрит, в «Вестминстер Палас».
— Боже, не думаете ли вы, Шлиман, что я стал миллионером? Вы счастливчик, наверное, им уже стали, раз вы в состоянии там останавливаться.
— До этого, мой дорогой, мне еще очень далеко. Но вопрос о том, в каком отеле жить, один из важнейших для коммерсанта. Вы не поверите, насколько доступнее становятся даже самые чопорные из тех, с кем приходится вести дела, когда я им при случае сообщаю, что живу в наилучшем отеле города! Я полагаю, что в такой гостинице престиж можно прекрасно сочетать с бережливостью. Посчитайте-ка: в моем отеле сто тридцать комнат, стоимостью от двух шиллингов до двух гиней. Я довольствуюсь одним названием отеля: ведь никто, кроме меня, не знает, что я живу под самой крышей, в ящике за два шиллинга — комнатой его, конечно, не назовешь.
Ван Озенбругген качает головой: это Шлиман, таков, как он есть. Потом речь заходит о строящихся во Флиссингене пакетботах, и Шлиман выражает восхищение по поводу огромных пароходов, которые он видел в Ливерпуле.
— К сожалению, друг мой, я вынужден распрощаться с вами. У меня еще есть дела на телеграфе.
Голландец снова качает головой: входящие в моду телеграммы столь дороги, что могут совершенно расстроить бюджет скромного коммерсанта. Здесь ведь не существует, шутит он, разных тарифов, как на комнаты.
— Действительно, не существует, — соглашается Шлиман, — Вы правы. За телеграммы берут бессовестно дорого. Но поверьте мне, вы с большей пользой нигде не израсходуете денег, вы их вернете в троекратном размере.
Вечером они оба сидят в театре.
— Встретимся завтра? — спрашивает в антракте голландец.
— Завтра не выйдет. Я высвободил себе целый день, чтобы пойти в Британский музей.
— Смотреть на древние камни и мумии? Скажите еще, что весь этот хлам вас интересует!
— Даже самым наиживейшим образом. Древние камни, как вы их называете, воскрешают в памяти детство, мои тогдашние желания и мечты. Может быть, вся моя жизнь только окольная дорога к ним.
Через неделю Шлиман плывет на корабле обратно в Петербург. Он не прерывает путешествия, завидя по правому борту крутые поросшие лесом берега Мекленбурга. «Каким огромным казался прежде маяк Травемюнде, — думает он, — когда мы детьми ездили туда из Калькхорста. А ведь в Англии тысячи фабричных труб выше и величественнее, чем этот маяк!» Только эту мимолетную мысль и вызывает у Шлимана вид родных мест.
В Петербурге он со свежими силами и новым приливом энергии принимается за работу. Как от брошенного камня идут круги по воде, все больше расширяясь, так растут и ширятся и дела Шлимана — одно влечет за собой другое. Конечно, ему еще очень далеко до тузов, он еще не ворочает миллионами, но он уже фигура, с которой считаются тузы, его уважают, ему предсказывают большое будущее. Поэтому, разумеется, они встречаются не только на деловой почве, но и вообще поддерживают близкие отношения. Разумеется, многие находят, что именно их дочь была бы подходящей женой для молодого преуспевающего коммерсанта.
Есть там, к примеру, Екатерина Петровна Лыжина. Дядюшка ее владеет многими миллионами, сама она бедна. Но ей нет еще и пятнадцати. Впрочем, Шлиман не полагается больше на свое знание женщин. У него много сестер, они пишут ему длинные и нежные письма, когда хотят что-либо, чего не могут предоставить им дяди, у которых они живут. Пусть-ка и они хоть раз сделают что-нибудь для него! Он тут же посылает в Мекленбург приглашение: одна нз сестер должна немедленно приехать в Петербург, присмотреться к его будущей невесте и решить, подойдет ли она ему. Конечно, Катя еще слишком юна, чтобы выходить замуж, но пока сестра останется с ней, научит ее домоводству и прежде всего многим секретам мекленбургской кухни, кулинарным рецептам матери. Во время пребывания сестры в Петербурге можно будет, наконец, как следует обсудить заботы семьи, что так трудно сделать в письмах.
Что творится с отцом? Как он дошел до того, что признал собственным ребенком девочку, которая, как было доказано и как призналась сама Фикен, родилась от соседа-помещика? И почему младший брат, Пауль, ничего не пишет? Почему вдруг он оставил хорошее место в Амстердаме, куда его удалось устроить, и учится теперь на садовника? Что с Людвигом, которого он тоже устроил в Амстердаме, где тот делал большие успехи и писал такие милые и правильные письма по-английски, по-испански и по-французски? Почему он покинул Амстердам без всякой видимой причины? С чего это вдруг его охватила такая жажда приключений, что он сел на корабль и отправился в Америку?
Все это обсуждается с приехавшей сестрой. От Катерины она в восторге, но сама принесла мало добрых вестей. Слава богу, похоже, что по крайней мере одна из сестер все-таки еще выйдет замуж. Некий Кузе, старший учитель гимназии в Кульме, проявляет к ней интерес. Если другие и останутся в девах, не велика беда, пока их богатый братец будет оказывать им поддержку. История с Людвигом совсем непонятна. Он, кажется, стал настоящим искателем приключений. Совершенно неясно, от кого унаследовал он эту страсть. Сначала он в качестве учителя попытал счастье в Нью-Йорке, потом ударился в коммерцию, наконец, бросив все, принялся искать в Калифорнии золото. После первого восторженного письма, написанного в золотой лихорадке, сестра тоже не имела от него никаких известий.
Ну вот пришла почта, пришли газеты. Продолжить разговор можно и вечером. Среди газет есть и одна американская. В ней маленькая заметка в две-три строки, сообщающая, что где-то в новом городе, называемом Сакраменто, скоропостижно скончался некий мистер Шлиман, известный своей особой удачей в золотоискательстве.
— Дюц! Дюц! Куда же ты запропастилась? Ты помнишь, откуда писал тебе Людвиг?
— Разве я тебе не говорила? Место называется Сакраменто.
— Людвиг умер! Собери мне чемодан. Завтра я еду в Америку!