Глава третья. Качели

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья. Качели

С ним состязаться не мог бы тогда ни единый из смертных...

«Илиада», III. 223

Это становится обычным: корабль опять попадает в бурю. Шлиман, вцепившись в поручни, радуется неистовству стихии. Вокруг вздымаются огромные, зеленые, как стекло, пенящиеся валы и швыряют пароход с волны на волну. Вот он взлетел вверх, а в следующее мгновение уже стремглав летит в зияющую бездну.

Шлиман вдруг вспоминает детство: однажды у озера были устроены качели. Со смешанным чувством любопытства и страха он отважился забраться на них и, необычно возбужденный, то летел в небо, то вниз к земле.

Теперь корабль напомнил ему мальчика на качелях. Или жизнь вообще сплошь взлеты и падения, вверх-вниз, вверх-вниз, как на качелях?

Когда он вернулся в Петербург, безмятежный покой, царивший в его фирме, привел его в бешенство. Окружающие в первый же день почувствовали: Шлиман опять тут. Опять носится он, как вихрь, по дому и по складу, по пристаням и конторам. Длительное путешествие породило уйму замыслов и планов, пребывание за океаном помогло завязать множество новых связей, а американский опыт помог усовершенствовать применявшиеся им методы. За несколько недель перестроив всю свою торговлю на новый лад, Шлиман с такой же страстью принимается и за устройство личных дел. Прежде всего он упорядочивает денежную помощь родственникам, которую начал оказывать, будучи в Амстердаме. До сих пор эта помощь была очень щедрой, но поступала нерегулярно. Теперь oh устанавливает постоянные пенсии. Никто не посмеет сказать, что какой-либо его, могущественного Шли май а из Санкт-Петербурга, родственник или друг детства терпит нужду! Однажды, когда он сам нуждался, его очень больно ранили высокомерие и бестактность человека, оказавшего ему помощь. Поэтому теперь, считая, что каждый, кому он помогает, может быть так же щепетилен, он делает это самым тактичным образом.

Он допускает только одно исключение, только в одном случае, оказывая помощь, становится властным и ставит условия: по отношению к собственному отцу. Мысли Генриха постоянно возвращаются к тирану, думавшему лишь о себе, к человеку, который загнал в могилу его мать, лишил его самого радостей детства и спокойно, без всяких угрызений совести, оставил бы его в нищете. Он, Генрих, выбрался из нес только благодаря своей воле и необыкновенной настойчивости. Как и его братья, он не может избавиться от чувства ненависти, когда думает об отце, но он снова и снова пытается подавить в себе эту ненависть. Каким бы негодяем старик ни был, он остается отцом, а почитать отца требует нравственный закон всех времен и народов. Скрепя сердце Шлиман арендует для него имение в Западной Пруссии, чтобы вытащить его из атмосферы трактира. Отцу крупного коммерсанта, купца первой гильдии, не пристало там находиться. Сверх того он регулярно посылает ему значительные суммы. Отправляя первый перевод, он приказывает старику с помощью этих денег «устроиться так, как это подобает отцу Генриха Шлимана. Предоставляя тебе эту сумму, я ставлю условием, чтобы отныне ты держал приличного слугу и приличную служанку, а главное, чтобы в твоем доме поддерживалась чистота: тарелки, миски, чашки, ножи и вилки должны всегда блестеть, все потолки и полы должны три раза в неделю протираться, у тебя должны готовиться блюда, какие едят люди твоего сословия».

Любой другой счел бы подобное письмо за тяжкое оскорбление. Отец тоже отвечает ему словами возмущения: три страницы проклятий, неистовой ругани и брани по поводу его непочтительного, несыновьего поведения, а на четвертой странице — величайшая благодарность за перевод и просьба не забыть вскоре снова прислать денег.

Шлиман, пожав плечами, кладет письмо в папку — оно не требует ответа — и отдает соответствующие распоряжения одному из берлинских банков. Уладив все это, позаботившись о сводных братьях, он может теперь, наконец, заняться личными делами.

Его положение в обществе требует представительства, другими словами: нельзя дольше оставаться без хозяйки дома. Шлиман одинок, он мечтает о женщине, которая бы любила его не ради его денег, а ради него самого.

И вот он опять думает о девушке, что еще два года назад так понравилась ему и его сестре.

Екатерина Петровна Лыжина не обладает ни богатством, ни красотой. Правда, на его предложения она неоднократно отвечала решительным «нет». «Конечно, — думает Шлиман, — раз она небогата и некрасива, то она опасается, как бы я не счел, будто она выходит за меня только ради моих денег. Но это ее опасение свидетельствует о настоящей любви, стыдящейся открытого признания». И с такой же энергией, с которой Шлимаи делал свои дела, он устремляется теперь к личной цели. Наконец, Катерина говорит «да», и в октябре 1852 года они вступают в брак: Шлиману — тридцать, ей — восемнадцать. Он обещает сделать все, чтобы она была счастлива.

Опять петербургские мастеровые и купцы завалены заказами Шлимаиа. Предназначавшаяся для Минны квартира слишком мала и скромна для Катерины. Он снимает целый этаж роскошного дома.

Катерина въезжает в великолепный дом — она не видит в этом ничего особенного. Разве ее брат не воспитатель сына великого князя? Со своим вечно серьезным лицом ходит она по комнатам — у нее нет для него ни слова похвалы, тем паче благодарности. Нелюбящая жена особенно требовательна: может быть, блестящая обстановка сделает более сносной жизнь, которая из-за мужа не обещает быть интересней? Катерина ничего не понимает, когда он рассказывает ей о своих делах, а когда говорит о литературе и чужих народах, зевает. Когда же он, полагая, что ей, может быть, не нравится иностранное, читает для нее любимые им стихи Пушкина и Лермонтова, она засыпает. С первого же дня ей противно каждое его прикосновение, каждая его нежность.

Брак этот все что угодно, но только не единство взглядов и не духовная близость. Очень быстро обнаруживается, что каждый из супругов живет своей собственной жизнью. Поэтому в новом доме, несмотря на все его великолепие, нет ни тепла, ни уюта. Он ничего не дает своему хозяину, и тот еще глубже уходит в дела.

Хотя Шлиман по-прежнему считает своей специальностью торговлю индиго, он держит своих агентов везде, где только можно получить прибыль. Охваченный жаждой наживы, он совершенно не замечает, что частенько покидает надежное поприще солидного коммерсанта и превращается в ловкого и изворотливого дельца.

В газете появилось сообщение, что составляется новый свод законов. Все читают эту заметку. Это волнует и юристов и людей, которые так или иначе имеют дело с кодексом. Все купцы тоже говорят об этом. Но никому не приходит в голову мысль, которая сразу же возникает у Шлимана: прежде всего новый свод законов должен быть напечатай. Шлиман наводит справки, производит подсчет и предлагает правительству поставить бумагу для издания нового свода законов. Его предложение первое, да и более выгодного нельзя и ждать. Ему тотчас же дают заказ.

Однажды вечером Шлиман стоит у окна. Вдруг он видит, что на северном небе медленно появляется зарево. Северное сияние! Оно находится слишком низко над горизонтом и слишком яркое. Да и время года не то. Растущее беспокойство на улицах показывает: тут что-то другое.

Шлиман открывает окно и спрашивает, что случилось. «Горит Кронштадтский порт!» — отвечают ему с улицы. Шлиман ходит взад и вперед по комнате. Если пожар виден больше, чем за пять миль, то он, очевидно, ужасен и к утру все портовые сооружения превратятся в пепел. Огромные убытки? Пожар, естественно, приведет ко всякого рода бедствиям и нужде? В огне гибнут даже люди? Ни одна из этих, казалось бы, столь естественных мыслей не занимает его. Он целиком поглощен другим: если завтра портовые сооружения окажутся уничтоженными, то послезавтра надо начать строить их заново. Пожар может предоставить ему, коммерсанту, возможность совершить ряд блестящих сделок. Он задергивает шторы и принимается за подсчеты. А уже на рассвете на его складах начинается лихорадочная работа. Там, где обычно высились горы самых различных товаров, теперь громоздятся лишь доски и бревна.

Одновременно во все возрастающем объеме идет обычная торговля. Только в 1853 году приходят тридцать три корабля с грузами для Шлимана, и лишь со стороны Кенигсберга и Мемеля границу пересекают тысячи возов. Месячный оборот достигает миллиона рублей серебром. Когда опасность большой войны усиливается, доходы растут еще быстрее.

Но и деньги не могут целиком заполнить жизнь все более преуспевающего коммерсанта. Он изучает по своей собственной методе шведский, польский, потом датский и словенский: на каждый язык уходит по четыре недели. К чему эти новые занятия, новое напряжение всех физических н духовных сил? Чтобы не думать о том, вокруг чего постоянно, как в чертовом колесе, вертятся мысли — о браке с Катериной.

Сомнений больше нет: она любит только деньги мужа и поэтому думает лишь об удовлетворении своих желаний, которые слишком часто переходят в капризы и прихоти. Его успехи в делах трогают ее также мало, как и его неудачи. Ей все равно — в хорошем он настроении илн в плохом. Безразличие сменилось враждебностью.

Шлиман несказанно страдает. В письмах близким людям, сестрам и друзьям, спрашивает: может быть, он виновен в том, что они с Катериной не понимают друг друга и каждый день ссорятся? Те отвечают осторожно: мол, не исключено. Они пытаются объяснить ему, что он с трудом приноравливается к другим людям и их желаниям, что в его характере есть что-то самодержавное, что ему недостает, возможно, чуткости, недостает понимания женской натуры, более того, он богатый, часто расточительный человек, может быть, но отношению к Катерине слишком бережлив, чтобы не сказать — скуп. В смущении читает Шлиман эти скрытые упреки: Катерина упрекала его в том же, только намного резче и горше.

Щедрость и уступчивость не в состоянии вернуть того, чего, в сущности, никогда и не было. А попреки и угрозы и подавно.

Не удивительно, что Шлиман все больше энергии отдает делам. Они поглощают и то время, которое при иной семейной жизни оставалось бы свободным.

Осенью 1854 года Восточная война разгорелась с новой силой. В это время Шлиман был на Амстердамском аукционе по продаже индиго. Весь свой наличный капитал — сто пятьдесят тысяч талеров — он вкладывает в красящее вещество, которое из-за вызванной войной блокады всех русских портовых городов наверняка очень подскочит в цене.

На обратном пути Шлиман заезжает в Калькхорст, чтобы провести там остаток дня. Это первый раз, когда он вернулся в родные края. И вот он сидит в кругу своих кузин и молоденьких жен своих двоюродных братьев и поучает их, словно профессор. Софи, никогда его не забывавшая, внимает ему особенно страстно. Ей тридцать два года, и у нее почти нет шансов выйти замуж, но, когда Генрих берет ее за руку и просит проводить его немного, она, как в семнадцать лет, заливается краской и говорит, что это одинаково неприлично и для женатого мужчины и для незамужней девицы, даже если они двоюродные брат и сестра. Кузен, ставший теперь светским человеком, посмеивается над ней, но позже, в поезде, с досадой думает о чопорности Софи. Думает он и о том, что, может быть, был бы более счастлив, если бы женился на ней.

В начале октября он прибывает в Кенигсберг и останавливается по обыкновению в гостинице «Пруссия». Завтра он поедет дальше, так как зафрахтованные им пароходы направлены в Мемель, а оттуда товары будут по суше доставлены в Петербург. Возможно, его агенты в Мемеле уже позаботились о перегрузке, но будет лучше, если он сам проследит за порядком.

Когда на следующее утро Шлиман пробуждается — он, как всегда, спал глубоким и крепким сном — и поднимает гардины, взгляд его останавливается на башне Зеленых ворот. Он видел эту башню не раз, но никогда не обращал внимания на надпись, сделанную большими сверкающими на солнце золотыми буквами.

«Vultus fortunae varialur imagine lunae: crescit, decrescit, constans persistere nescit», — читает Шлимаи и задумывается.

Хватит ли ему, чтобы перевести эту надпись, того немногого, что он еще помнит из изучавшейся в детстве латыни? Подлежащим должно быть «vultus fortunae» — «лицо счастья». Да это совсем несложно: «Лицо счастья переменчиво, как луна, оно то прибывает, то находится на ущербе, но никогда оно не бывает постоянным». Или вторая половина фразы относится к луне, и тогда вместо «оно» надо переводить «она»? Неважно, смысла стиха это совершенно не меняет.

Вдруг холодок пробегает у него по спине. Счастье непостоянно? Особенно, разумеется, в жизни купца, как показывают бесчисленные примеры. На ум ему приходят беспорядочные строки стихов: строки о Поликрате, который был столь чрезмерно счастлив, что друзья, опасаясь зависти богов, отвернулись от него.

Счастье впервые улыбнулось Шлиману в Амстердаме в 1841 году и не изменяло ему никогда. Это постоянство теперь вдруг преисполняет его, человека, которому всегда и везде везет, страхом. Ему везет тринадцать лет — сегодня 4 октября 1854 года.

Тринадцать лет все, за что бы он ни брался, шло хорошо — у него руки, как у царя Мидаса: все, к чему тот притрагивался, превращалось в золото. Тринадцать лет без единого, хотя бы малейшего удара судьбы, без единой неудачи. Даже безнадежно запутанные дела заканчивались хорошо, приносили успех.

«Vultus fortunae variatur — переменчиво счастье».

Шлимана трясет как в лихорадке, и, когда за завтраком к нему подсаживаются несколько именитых граждан Кенигсберга и расспрашивают о возможном ходе Крымской войны, он отвечает рассеянно и часто невпопад.

«Что со Шлиманом? — недоумевают знакомые, едва он садится в почтовую карету. — Не взял ли он на себя слишком много обязательств и не попал ли из-за войны в стесненное положение? При его удали в этом, разумеется, не было бы ничего удивительного».

— И умнейший иногда ошибается, — бормочет тайный коммерческий советник Ноттебом, и друзья поддакивают ему. Дела Шлимана плохи — в этом они не сомневаются.

И в почтовой карете Шлиман продолжает испытывать чувство страха. Неужели его везенье, как луна, уже на ущербе? Внутренняя дрожь передается рукам, он чувствует, что дрожит весь. Но ничего, что подтвердило бы его опасения, не происходит. Тильзит уже проехали. Шлиман пытается заснуть.

Какая-то станция за Тильзитом. Шум, похожий на шум возбужденной толпы, заставляет его испуганно вскочить. Вокруг множество людей — мужчины, женщины, дети — с серыми от бессонной и очи, горестными лицами. Рассказывают они устало и скорбно: прошлой ночью Мемель сгорел. Сильный северный ветер разносил пламя от дома к дому, с одной улицы на другую. От города остались только груды дымящихся развалин.

Вот оно! Словно молния ударила в землю перед Шлиманом. «На ущербе» — оно или она на ущербе, постоянным оно или она быть не может! Мысли его все снова и снова возвращаются к латинскому двустишию, только эти слова и вертятся у него в голове.

Не доезжая Мемеля, почтовая карета останавливается. Шлиман выходит из нее и твердой походкой направляется в город. Сомнений нет: здесь его ждет роковое известие. Беженцы говорили правду. Мемель погиб. На улицах сохранились почернелые от дыма стены нижних этажей, и среди развалин, напоминая о бренности всего земного, как колонны надгробий, высятся печные трубы. Тут и там роется какой-нибудь мужчина или старая женщина среди камней, выискивая обломки былого благосостояния. То тут, то там лижет еще голубоватое пламя балку, рушится с треском высокий фронтон. Сильный горький запах гари въедается в легкие.

Повсюду та же картина, даже в гавани. Шлиман ищет своего агента. Тот должен быть здесь. Вот и он, тоже копается на пепелище, как нищий, мечтающий найти сокровище. Неужели это тот же самый человек, которого он привык видеть в превосходно сшитом черном сюртуке и безупречно белом жилете с золотой цепочкой? Это согбенный, постаревший человек в лохмотьях.

— Неужели это вы, господин Майер?

— Кажется, я, — вяло отвечает тот сдавленным голосом.

Шлиман не рискует сразу продолжать расспросы и взвалить на плечи несчастного еще и собственные потери. Но нет ли там в гавани кораблей? Может быть, счастье и на этот раз...

— Что с моими грузами, господин Майер?

Купец устало показывает на тлеющие развалины.

Вдруг жест его становится требовательным, а голос пронзительным :

— Вот, господин Шлиман, все, что осталось от моих складов! — И он начинает громко и судорожно рыдать.

Шлиману стоит большого труда увести его от развалин и успокоить.

— Я еще напишу вам, господин Майер, — говорит он вполголоса и медленно бредет через мертвый город к устроенной наспех почтовой станции.

Там, сидя за чаем, обсуждают постигшее Мемель бедствие. Шлиман машинально помешивает ложечкой в своей чашке. О случившемся он больше не раздумывает: плачем горю не поможешь. Коммерсант Генрих Шлиман производит подсчеты.

Сто пятьдесят тысяч талеров, которые он заплатил за уничтоженные пожаром грузы, — это весь его наличный капитал, накопленный за восемь с половиной лет непрерывной напряженнейшей работы. Деньги пошли прахом. Но значит ли это, что и восемь с половиной лет потрачены впустую и их надо занести в графу убытков? Ни в коем случае. У него остался опыт, осталась, что куда важней, хорошая репутация, приобретенная за это время. В октябре 1854 года Шлиман, которому предстоит начинать все сначала, совершенно не похож на того Шлимана, что в январе 1846 года приехал в Россию. Тогда имя Шлимана никому ничего не говорило, а теперь оно известно всему деловому миру.

Надо учитывать и другое. Поскольку война только началась, все торговые отношения были еще совершенно неопределенными и предвидеть их развитие не мог и опытнейший коммерсант. Шлиман не брал в кредит ни фунта даже самого дешевого товара. Он за все платил наличными. Поэтому у него нет никаких долгов.

Как ни чудовищны убытки, то, что противостоит им в активе, поможет их перенести: процветающая фирма в Петербурге и филиал в Москве, ни копейки долгов, громкое и внушающее доверие имя. Шлиману каждый готов предоставить любую нужную сумму, а если здесь, в России, никто не смог или не захотел бы этого сделать, то Шрёдеры из Амстердама или Гамбурга сочли бы для себя за честь оказать помощь своему бывшему протеже и нынешнему другу. Золотые буквы, начертанные на башне Зеленых ворот постепенно тускнели и меркли перед его умственным взором. Может быть, потому, что только в беде проявляется истинная сила. Он с несгибаемым мужеством начнет все сначала. И, разоренный, он вовсе не чувствует себя сломленным!

Шлиман решительным движением откладывает в сторону ложечку и подносит чашку к губам. Чай остыл. Его невозможно пить.

— Подайте мне чаю, да только горячего.

Он осматривается. В крестьянском доме, где разместились пассажиры, находится несколько семей погорельцев. Один из них, крепкий мужчина лет сорока, сидит с тупым и бессмысленным видом на своем узле и монотонно причитает:

— Мой чудесный дом! Только в прошлом году я его отстроил!

Жена одергивает его:

— Не гневи бога, несчастный, деньги ведь у тебя не пропали. Подумай-ка о соседях, которые все потеряли, у них погиб в огне даже ребенок.

Муж огрызается;

— Оставь меня в покое. О мой дом, мой чудесный дом! Он мне стоил три тысячи талеров!

Шлиман выходит из себя:

— Постыдились бы вы так причитать! Жена ваша права — вы должны радоваться, что столь многое еще спасли!

— Вам хорошо говорить, — отвечает тот со злобой, — через пять минут вы сядете в карету и поедете дальше. Вам легко нас утешать. Вы, скажу я вам, мерзавец и болван, раз издеваетесь над нами, несчастными! — Охваченный воинственным духом, он вскакивает и, потрясая кулаками, направляется к незнакомцу.

— Вы сами болван! — кричит Шлиман. — Вы хнычете, как младенец, у которого отняли куклу, вместо того чтобы взяться за дело и построить новый дом. Вы сокрушаетесь о трех тысячах. А знаете, какой я потерпел убыток при пожаре Мемеля? Сто пятьдесят тысяч! И у меня в противоположность вам нет спасенных денег.

Мужчина в замешательстве опускает кулаки.

— Сто пятьдесят тысяч? — с презрением бросает он. — Вы, вероятно, господин Гримм собственной персоной и желаете рассказать нам сказочку? Скажите и а милость, кто вы, если швыряетесь такими суммами? Или вы, чего доброго, Ротшильд?

— Я Генрих Шлиман из Петербурга, и мои сто пятьдесят тысяч талеров обратились в дым у моего агента Майера. — Шлиман в ярости отворачивается и быстро выпивает свой чай.

Когда в комнате восстанавливается тишина и почтмейстер объявляет, что пора собираться, к Шлиману подходит молодой человек, один из погорельцев.

— Прошу прощения, вы на самом деле Шлиман?

— Не думаете ли вы, что я присваиваю чужую фамилию? Сегодня ведь не велика уже честь зваться Шлиманом. Я, впрочем, не понимаю, какое это имеет к вам отношение? При создавшихся обстоятельствах обращаться ко мне за помощью бессмысленно.

— Не могу ли я, господин Шлиман, попросить вас на минутку выйти? Нет нужды, чтобы этот тип нас слышал.

Испытующе смотрит Шлиман на молодого человека. У того открытый и умный взгляд.

— Ну, хорошо, пойдемте... Итак, что вам угодно?

— Я, господин Шлиман, являюсь — или я должен сказать «являлся»? — главным приказчиком у Майера и К0. Должность эту я занимаю всего полгода и не имел еще чести видеть вас. Когда прибыли зафрахтованные вами пароходы, наши склады были забиты доверху, и места не оказалось ни для одной бочки индиго. Господин Майер находился в отъезде, я не мог получить от него указаний и решил на свой страх и риск построить для ваших товаров временный сарай прямо у мола. Там их и поместили. Вы, вероятно, знаете, что пожар возник на нашем складе, а сильный северный ветер разнес пламя по всему городу. Поэтому невредимым остался только находящийся севернее этого склада деревянный сарай, где хранились ваши товары. Там хранятся они и сейчас. Вы, господин Шлиман, единственный человек, который ничего не потерял!

Шлиман, чтобы не упасть, вынужден опереться на молодого человека. У того на глазах слезы.

— Прошу занимать места! Господин Шлиман, мы отправляемся!

Шлиман выпрямляется во весь рост. Повелительно звучит его голос:

— Ждите меня! Я управлюсь за полчаса. Идемте, дорогой мой друг!

Все последующие месяцы, пока длится война, проходят как в лихорадке. Счастье, не изменившее ему и на этот раз, преобразило Шлимана. Он стал другим человеком, стал игроком. Казалось, он жил как в угаре. Он превратился в того, кем никогда не был и никогда не хотел быть — в спекулянта. Его мучает мысль о новом пожаре, который может уничтожить его имущество, о буре, которая потопит его корабли, о всяких других катастрофах — и он не раз и не два безрассудно ставит все на карту.

Обывателю мало заботы, если где-то в далеких краях, в Турции, воюют люди. Крупному дельцу Генриху Шлиману в Петербурге не щемит сердце от того, что в далеком Крыму неистовствуют фурии войны. Это затрагивает лишь его деловую жилку — он готов превращать в звенящее золото и нужду, и кровь, и слезы. Он оставляет свой любимый товар, индиго, на заднем плане и торгует всем, в чем нуждается воюющая страна, отрезанная от обычных рынков. Он ввозит селитру, порох, свинец и все, в чем народ ощущает нужду: шерсть, пшеницу, чай.

В 1856 году война заканчивается. Едва до Шлимана доходят первые вести о предстоящих мирных переговорах, он тут же приглашает к себе Паппадакеса и Вимпоса, двух молодых афинян, изучающих в семинарии богословие. Это первый шаг к новой жизни, которая должна прийти на смену нынешней, ставшей ему в тягость. У крупного дельца, не имевшего и свободной минутки, вдруг появляется уйма времени — он изучает новогреческий. Конечно, по своей собственной методе, с помощью «Поля и Виргинии», изданной в переводе на новогреческий, — изучает, сравнивая каждое слово перевода с французским подлинником, чтобы избежать обременительного заглядывания в словарь.

Овладев, как обычно, в шесть недель новогреческим, Шлиман принимается за изучение того языка, о котором мечтал еще ребенком, языка, благозвучие которого ввергало его, юношу, в слезы, языка, в возможности овладеть которым он, будучи взрослым, нередко сомневался, — за изучение древнегреческого.

Через несколько недель он уже пишет по-гречески письмо дядюшке в Калькхорст, где в беседке от двоюродного брата-гимназиста он впервые услышал, как звучит этот язык: «Я пишу тебе, дорогой дядя, на языке, о котором постоянно думал и мечтал». Пишет кандидату Андресу, который с трудом пробавлялся в Нойштрелице частными уроками бездарным и упрямым ученикам и, наверное, умер бы уже с голоду, не получай он помощи из Петербурга: «Поверьте мне, всегда, в самое трудное для меня время, в ушах моих звучали божественные гекзаметры, стихи Софокла».

Он может написать эти письма, потому что учит классический мертвый язык точно так же, как если бы тот был живым. Он часто наблюдал, как те, кто восемь лет учил в гимназии греческий и превосходно знал все бесчисленные грамматические правила, едва могли составить связную фразу, не говоря уже о том, чтобы вести беседу. Шлиман же, напротив, считает, что грамматику освоить легче всего попутно, читая текст, и что только при практическом овладении языком постигаешь всю его прелесть.

Жену и годовалого сына он почти не видит. По вечерам, когда есть немного свободного времени, он сидит в кабинете и занимается греческим. Все воскресенье, с раннего утра до поздней ночи, он тоже отдает своей страсти. Он исписывает тетрадь за тетрадью: фразы, которые составляются лишь для упражнений в языке, полны, однако, глубоких мыслей и признаний. Друзья и знакомые видят в нем только человека необыкновенного везенья, ловкого и удачливого купца, родственники — благодетеля, всегда готового оказать помощь, жена — мелочного тирана, сын — чужого. В тетрадях для упражнений в греческом звучит голос человека, которого никто не понимает и не желает понять.

«Я хочу в Грецию. Там хочу я жить. Как это возможно, что есть столь прекрасный язык!»

«Если бы я не мог жить в Греции, то я бы больше всего хотел быть сельским хозяином в Мекленбурге. Если будут продавать Калькхорст или Анкерсхаген, я куплю. Но мне прежде надо проверки ради прожить там шесть месяцев, чтобы выяснить, выдержу ли я такую, в сущности, праздную жизнь».

«Мне опротивели ложь и обман, с которыми я встречаюсь на каждом шагу. Поэтому я хочу, ликвидировав дела, поехать в Грецию. Там я с пользой буду достаточно долго заниматься философией и археологией. Я не могу больше переносить треволнений, я должен оставить торговлю, я хочу на свежий воздух, к крестьянам и животным».

«Я знаю, что я скуп и жаден. Мне надо перестать быть таким. Всю войну я думал только о деньгах».

«Я знаю, говорят: «Каждый сверчок знай свой шесток». Но я не могу дольше оставаться купцом. В том возрасте, когда другие посещали гимназию, я был рабом, и только в двадцать лет принялся за изучение языков. Поэтому я не получил основ знаний. Из меня никогда не выйдет ученого, но кое-что я хочу наверстать. Мое желание — когда-нибудь по-настоящему поучиться, и надежды мои уже растут».

«Днем и ночью я в тревоге, как бы пожар не уничтожил моих запасов индиго. Тогда все мои мучения оказались бы напрасными. Мне надо бежать отсюда. Я должен получить возможность жить для науки, которую я так люблю».

Вот цель, но она еще двойственна. То он стремится к одному, то жаждет другого: счастье под сенью колокольни и старой липы, которое он пережил в детстве, и счастье, о котором он тогда мечтал, — Греция и наука.

Но еще раз судьба осаживает его: великий кризис, разразившийся на следующий год в торговле, держит уставшего от дел Шлимана в железных клещах. Стать жертвой этого кризиса — значит отказаться и от новой жизни еще до того, как она началась. Однако, несмотря на этот хаос, несмотря на окружающую тревогу, Шлиман берет у профессора фон Муральта уроки латыни — за десятилетия, проведенные в водовороте товаров и цифр, он почти забыл даже то немногое, что учил в детстве.

И вот все приготовления закончены. Больше его никто не удерживает, не удерживает и маленькая Наталья, родившаяся осенью.

Шлиман подводит итоги: он достиг поставленной цели. Теперь даже по отношению к своей мечте он остается осторожным дельцом, который все взвешивает, прежде чем принимает окончательное решение, — необходимо убедиться, не оказался ли он за десятилетия своей жизни купца настолько во власти магии чисел и чар торговли, что избавление от них будет для него слишком тяжелым или вовсе невозможным; необходимо убедиться и в том, не ставит ли он перед собой непосильных задач. Ибо попытка собирать в своем доме общество ученых и любителей древности показала ему, что при всей своей страсти к античности и всех своих стараниях он только жалкий дилетант, не осмеливающийся в присутствии столь ученых мужей и рта раскрыть. Он — теперь это ему отчетливо видно — не человек теории и раздумий, он создан для действий, для труда и борьбы. Есть еще одна причина, которая гонит его прочь из Петербурга и манит начать новую жизнь, — его неудачный брак. Он стал совершенно невыносимым, но продолжает оставаться в силе — ради детей, а может быть, и в слабой надежде добиться еще понимания Катерины.

Управлять от его имени фирмой в Петербурге и филиалом в Москве Шлиман поручает своим заместителям, надежным и осмотрительным людям, которые прошли его школу. Он остается хозяином и в том случае, если сам на неопределенное время отойдет от дел. Он остается хозяином, чтобы иметь возможность вернуться, если все его прежние желания и мечты окажутся пустыми.

Шлиман отправляется в путешествие, не преследующее никаких деловых целей. Так же и древнегреческий язык — тринадцатый изученный им — был первым языком, который не может принести купцу ни малейшей пользы. Впервые в жизни, изучая греческий и отправляясь в путешествие, Шлиман делает что-то ради собственного удовольствия.