Глава вторая Дворец
Глава вторая Дворец
... Увидавши
Дом вскормленного Зевсом царя, изумилися оба, —
Так был сиянием ярким подобен луне или солнцу
Дом высокий...
«Одиссея», IV, 43
— Я только что вспомнил, господин Дёрпфельд, что еще не показал вам монету, которую недавно купил у старьевщика. Не правда ли, она прекрасна?
— Это тетрадрахма с острова Тенедос, и, насколько я могу судить, довольно редкая. Только что вы в ней нашли красивого? Сову и двойную секиру, эти символы Трои и Микен, которые вам так нравятся?
— Нет, главным образом другую сторону с изображением головы Зевса и Геры. Посмотрите, как замечательно проработаны черты лица!
Дёрпфельд с едва заметной улыбкой возвращает Шлиману серебряную монету.
— В этом я ничего не понимаю. Эстетизм и романтика не для меня.
— А стихи? Гомер? Его-то вы читаете не меньше меня.
— Читаю, но только из-за археологических и исторических данных. Других стихов я не читал со школьных лет, да и не собираюсь этого делать до самой смерти. Простите, но стихом или изображением головы могут восторгаться лишь мечтатели. Я вижу красоту в прочной кладке стен или в аккуратно очищенном от земли фундаменте постройки.
Шлиман ничего не отвечает. Они молча едут дальше. Теперь он не понимает собеседника. И все же именно для осуществления нового плана ему нужен этот удивительно трезвый молодой человек — для раскопок Тиринфа, что лежит сейчас перед ними, на восточной окраине Аргосской долины, в нескольких километрах от моря, на невысокой, одиноко возвышающейся скале.
Древние сказания повествуют о жестоких сражениях за обладание Тиринфом и Микенами. Основатель Микен, Персей, подчинил себе Тиринф, а его преемник Эврисфей вынудил Геракла, господствовавшего в Тиринфе, совершить для него знаменитые двенадцать подвигов. Больше сказания ничего не говорят, а из истории известно лишь, что оба города посылали своих воинов в Фермопилы и в Платеи и что позже, к 468 году до нашей эры, они одновременно были завоеваны аргивянами.
Аргивяне разграбили и сожгли Тиринф, но разрушить его не смогли. Он остался таким же «крепкостенным», каким был у Гомера. Более шестисот пятидесяти лет спустя после его разорения Павсаний, сравнивая Тиринф с пирамидами Египта, писал: «Стену же, которая одна только и осталась от развалин, называют творением циклопов; она сложена из дикого камня, а каждый камень настолько велик, что и самый маленький из них не может сдвинуть даже пара мулов. Еще в древние времена маленькие камни были вставлены между большими так, чтобы каждый из них как бы составлял с ними одно целое».
Тиринф давно манил Шлимана. Он побывал здесь, как в Трое н Микенах, во время своей первой торопливой поездки. Уже тогда, взявшись в сорок шесть лет за археологию, Шлиман с первого взгляда предвосхитил многие результаты будущих своих исследовании. Здесь, в Тиринфе, еще никто не вел раскопок. Ведь не принимать же в расчет, что пятьдесят лет назад Гирш и Рангабе, проведя тут лишь день, вырыли одну яму и наткнулись то ли на остаток стены, то ли на постамент. Перед началом раскопок в Микенах Шлиман вторично побывал в Тиринфе и провел здесь несколько больше времени, чем в первый раз. Вырыв двадцать разведочных шурфов и ряд траншей, Шлиман снова убедился, что прав он, дилетант, а не ученые, считавшие руины верхней крепости остатками византийской эпохи. Гигантские размеры камней избавили крепость от обычной судьбы всех древних построек — стать каменоломней. Эти глыбы даже не позволяли здесь что-либо возделывать. Лишь на средней и нижней террасах крестьянин-арендатор, чей бедный хутор находился под южной стеной, выращивал тмин.
В середине марта в Тиринф прибывает небольшой караван: Шлиман, Дёрпфельд и доктор Филиос в качестве эфора (блаженной памяти Стаматакис, произведенный за заслуги при раскопках Микен в генеральные инспекторы памятников старины, недавно умер, так и не успев полностью насладиться своей блестящей должностью). Нет больше и старейшего помощника Николаоса Зафироса. Зимой он утонул в Скамандре. В память о его верной службе Шлиман назначил вдове пенсию.
Морем из Афин привозят инструменты: сорок английских тачек с железными колесами, двадцать больших железных рычагов, два ручных ворота, большую лебедку, пятьдесят железных лопат, пятьдесят кирок, двадцать пять мотыг. Корзины закупают в Навплионе.
Дом арендатора слишком грязен, поэтому Шлиман, Дёрпфельд и слуга Эдип поселяются в Навплионе в гостинице. И вот опять долгие месяцы течет обычная жизнь экспедиции. Шлиман встает без четверти четыре, глотает для предотвращения малярии четыре грана хинина и идет к морю. Рыбак вывозит его на середину залива, где Шлиман плавает десять минут и затем влезает — в шестьдесят два-то года! — по веслу обратно в лодку. В кофейне с громким названием «Агамемнон» он выпивает чашку черного кофе, садится на лошадь и около получаса добирается рысцой до Тиринфа.
Солнце еще не взошло, когда Шлиман уже на месте и наблюдает, как собираются рабочие — шестьдесят или семьдесят мужчин и женщин, главным образом албанцы из соседних деревень, а также десяток греков из Харвати, тех же, что работали у него восемь лет назад в Микенах. Точно с восходом солнца они подходят к подножью скалы, берут из сарая инструмент и приступают к работе. В это время посылают лошадь в Навплион за Дёрпфельдом, который раннему купанию предпочитает сон.
Зима была особенно мягкой, и весна в этом году особенно щедра. Еще только пятнадцатое марта, а деревья уже зеленые и все поля пестрят цветами. Иногда Шлиман смотрит вслед косяку журавлей, что с глухими криками летят на север, и его охватывает тоска по родине. Но сейчас нельзя предаваться подобным настроениям — предстоящая работа слишком велика и серьезна.
Сначала надо расчистить территорию верхней крепости. Наслоения достигают почти полутораметровой толщины: распавшиеся кирпичи, обвалившаяся кладка, превратившиеся в известь камни, глина и перегной. Под всем этим обнаруживают бесшовный известковый пол с мозаикой из камней. Но то, что оказывается тут же, менее всего ожидали, сначала путаная, а потом все более ясно проступающая и обозримая сетка фундаментов (они сохранились высотой в полметра-метр) — четкий, лишь в нескольких местах нарушенный позднейшими постройками контур дворца.
Гомер часто упоминает о дворцах царей, но обычно это лишь отдельные сделанные мимоходом замечания; чего-либо похожего на настоящее описание у него нет. А здесь вот укрепленный царский дворец гомеровской эпохи, черты которого с удивительной и часто ошеломляющей точностью совпадают с отрывочными сообщениями поэта.
Верхняя площадка известковой скалы Тиринфа имеет около трехсот метров в длину и ста в ширину. Крепость опоясывают стены толщиной до семнадцати метров. По характеру кладки архитектору видно, где возвышались башни. Нижняя часть стены сплошь сложена из камней, а внутри верхней ее части устроены замечательные галереи со стрельчатым сводом, которые на первый взгляд напоминают добротно построенный готический замок. Для каких целей они служили? Высказывается мнение, что для обороны. Но как показывают дальнейшие раскопки, это были экономно построенные склады. Они удивительно напоминают казематы, устроенные в стенах карфагенской крепости Бирса, где, как сообщает в своей «Римской истории» Аппиан, размещались конюшни и кладовые.
Крепость имеет только один вход, в середине восточной стены, то есть со стороны материка. Сооруженная из больших камней шириной почти в пять метров дорога поднимается вдоль наружной стены к воротам, которые в два раза уже ее. Рядом с воротами, господствуя над входом, высится мощная прямоугольная башня. За воротами дорога идет по узкому проходу, образуемому двумя стенами. Если бы врагам когда-либо удалось овладеть воротами, то они были бы здесь уничтожены, так как через двадцать метров на их пути вставало новое препятствие: ворота в верхнюю крепость, которые и размерами и характером постройки походили на Львиные ворота в Микенах. Одно, во всяком случае, ясно каждому, кто осматривает Тиринф: силой захватить эту крепость нельзя, взять ее можно было только в результате измены.
Павсаний превозносил огромные глыбы стен, и с ним соглашались все, кто бывал здесь позже. Но Павсаний преувеличивал, говорит Дёрпфельд: в этих циклопических стенах есть камни, которые способен сдвинуть с места даже один сильный мужчина. Прежде всего надо иметь в виду, продолжает он, что часть их построена из известняка, как из бутового, так и тесового камня, а другая — из более твердой брекчии. Крепостные стены, а также фундаменты домов сложены насухо, в то время как при возведении стен домов всегда применялся глиняный раствор. Что же касается веса, то можно подсчитать: небольшие глыбы весят все же около сорока центнеров, а более крупные, в три метра длины и полтора высоты, — в три раза больше. Отсюда ясно, почему предание говорит о том, что Пройт, царь Тиринфа, призвал для постройки циклопов: подобные величины не укладывались тогда в человеческом сознании.
— Послушаешь вас, — говорит Шлиман, — и все так просто, a когда я потом опубликую эти цифры в моей книге, их будут читать и вовсе без удивления. Но объясните мне одно, дорогой Дёрпфельд, — ведь мы, надеюсь, оба убеждены, что никаких великанов не было, — как с чисто технической стороны можно было осуществить подобное строительство? Во-первых, каменные глыбы добывались не прямо на месте. Как доставляли сюда такие колоссальные тяжести? А во-вторых: один инженер объяснял мне, что даже при современной технике было бы весьма трудно транспортировать такие глыбы камня, какие мы видим в Микенах и Орхомене. В древности же не знали ни кранов, ни сложных подъемных машин. Взгляните на эти гигантские глыбы! Не десятки, а сотни из них весят по сто двадцать пять центнеров и больше, а перемычка Львиных ворот даже в десять раз тяжелей. И глыбы нужно было не просто-напросто передвигать, но и поднять на много метров и уложить в нужном месте. Как все это было возможно?
— Человеческими руками, — отвечает Дёрпфельд.
— Об этом страшно подумать, мой друг! Вы отдаете себе в этом отчет? Ведь это не что иное, как рабский труд! Значит, эти камни политы потом и кровью тысяч людей!
Дёрпфельд молча кивает. Они долго стоят и смотрят на стену, затем решительным шагом идут дальше: работа не терпит промедления.
Полого поднимаясь от вторых ворот, дорога ведет к просторной предфасадной площади, на восточном краю которой еще до поворота крепостной стены находился портик. (Так как колонны в те времена были еще деревянными и ими служили целые могучие стволы, то им нужны были каменные основания; они-то и сохранились в фундаменте.) Напротив портика — внушительные пропилеи, пройдя которые посетитель вступает на большой передний двор. Чтобы восстановить его первоначальный облик, придется снести остатки византийской церкви. Через ворота — все как во дворцах Одиссея, Алкиноя, Нестора, Менелая! — попадаешь во двор мужской половины дворца, в аулу, представляющую собой прямоугольник размером пятнадцать на двадцать метров. Бесшовный известковый пол хорошо сохранился под пластом отложений: сперва идет толщиной в три-четыре сантиметра, похожий на бетон подстилающий слой из камней и извести, затем слой небольших камней и твердой красноватой извести, а лишь поверх него собственно пол из извести и мелкой гальки. Даже теперь, более трех тысяч лет после разорения дворца, видны места, где в древности ремонтировали пол. Приходится удивляться искусству архитектора, сделавшего двор не горизонтальным, а с едва заметным уклоном, чтобы дождевая вода стекала в угол, в построенный из бутового камня колодец.
С трех сторон двор окружает неширокий портик, а у его южной стороны находится какая-то низкая кладка, в середине которой после дождя стали видны образующие круг камни. Колодец или отверстие цистерны? Нет, ведь углубление не достигает и метра. Это жертвенник! И снова Шлиман может процитировать Гомера:
Старик же Пелей конеборец
Тучные бедра быка сожигал молневержцу Зевесу,
Стоя в ограде двора. Он чашу держал золотую
И поливал искрометным вином горящую жертву.
Шлиман вспоминает и другую сцену, что разыгралась во дворце Одиссея, когда певец Фемий пытался избежать кровавой судьбы женихов:
...и меж двух колебался решений:
Выйти ль из дома на двор и сесть за алтарь, посвященный
Зевсу, хранителю мест огражденных, — алтарь, на котором
Много бедер бычачьих сжигали Лаэрт с Одиссеем, —
Иль, подбежав к Одиссею, обнять его ноги с мольбою.
С северной стороны двора за портиком с двумя колоннами и сенями находится самое большое внутреннее помещение дворца — мегарон[13] , мужской зал, как переводил Фосс, в двенадцать метров длины и десять ширины. Своими размерами он превосходил святилище большинства греческих храмов классической эпохи. Пол разделен на одинаковые небольшие квадраты двойными резными линиями. Посредине большой круглый очаг, а вокруг него основы четырех колонн, державших потолок.
О мой отец! Я чудо великое вижу глазами!
В зале нашем и стены кругом и глубокие ниши.
Бревна еловые этих высоких столбов, переметов...—
так, вероятно, воскликнул бы и здесь Телемах, если бы приехал не в Спарту или Пилос, а в Тиринф. Эти же слова произносят и Шлиман с Дёрпфельдом, ибо они видят не только остатки стены высотой в полметра — они видят весь зал целым и невредимым.
Вот очаг с колоннами. У такого же очага сидела Арета, когда Навсикая послала к ней потерпевшего кораблекрушение Одиссея:
Она пред огнем очага восседает.
Тонкие нити прядущая цвета морского пурпура.
Подле высокой колонны.
— Я вынужден прервать ваши размышления, — произносит Дёрпфельд. — При виде этих стен даже господин отставной капитан Беттихер должен отказаться от своей дьявольской идеи крематория и признать, что это первый гомеровский мегарон, который видит сегодняшний мир. Вернитесь теперь мысленно в Трою, к тем двум храмам, что мы обнаружили в сгоревшем городе. Вы помните круги посреди главного помещения, которые мы приняли за алтари? Мы здорово промахнулись, это были...
— Очаги! И постройки не храмы, а мегароны! Ну, эта ошибка не очень-то меня огорчает: мегарон еще больше подходит облику нашего города.
— Я рад, что вы так легко относитесь к этому, господин Шлиман. Неприятно, когда выводы, сделанные в одной книге, приходится опровергать в последующей.
— Чего же вы хотите, Дёрпфельд! Ведь мы не обладаем непогрешимостью римских пап, которые с высот своего всеведения изрекают неопровержимые истины. Мы ученые, а ученые всю жизнь продолжают учиться. Конечно, не всегда легко быть учеником, но все же это прекрасно! Только так мы и можем воспринимать каждое новое чудо: с открытым сердцем и открытыми глазами!
Если мегарон, как и весь дворец, был чудом, то еще не одно чудо скрывалось в земле, ожидая, пока лопаты не откроют их взорам исследователей. Связанные с мужским залом длинными переходами и просторными дворами, из которых, очевидно, лестницы вели когда-то в верхние этажи, с восточной стороны к мегарону примыкают женский зал, спальня и ряд других зал и комнат, назначение которых трудно определить. С западной стороны рядом с мегароном находится небольшое, почти квадратное, помещение размером приблизительно три метра на три; пришедший издалека гость мог попасть в него прямо со двора.
Здесь пол — огромная плита известняка, края которой даже заходят под стены. Дёрпфельд определяет ее объем в восемь с половиной кубометров, а вес в двести центнеров. Нижняя часть плиты не обработана, а верхняя — гладкая, как самый лучший стол. Отверстия, просверленные в стенах на равном расстоянии друг от друга, дают основание предполагать, что стены имели облицовку. Очевидно, она была из дерева, так как сложенные из известняка стены, когда дворец уничтожался пожаром, покрылись слоем извести, а глиняный раствор превратился в красную терракоту. По виду стены можно определить, что доски были толщиной в двенадцать сантиметров. А расположение отверстий для деревянных гвоздей позволяет сделать вывод, что ширина досок составляла шестьдесят один сантиметр.
— Это был, очевидно, водный бассейн? — спрашивает один из знатных посетителей, которых в это лето особенно много на раскопках.
— Если бы мы обнаружили деревянную облицовку на всех стенах, — отвечает Шлиман, — я бы предположил то же самое. Вы видите, однако, что большая часть южной стены не имеет отверстий для деревянных гвоздей. С этой стороны находится прихожая, и там, по-видимому, была дверь. А бассейн с дверью — бессмыслица.
— Что же это такое?
— Посмотрите, только внимательно, на каменную плиту пола. Вы ничего не замечаете? Ну, тогда я вам покажу: в северо-восточном углу вырублен четырехугольный желоб, проходящий через стену.
— Может быть, это водосток?
— Совершенно верно. Следовательно, это была ванная комната. Не смотрите на меня с таким недоумением. Я бы мог привести вам десятки мест из Гомера, где говорится о наличии ванных комнат и домах знати того времени. Но это совершенно излишне. Иногда для ведущего раскопки одного разумения мало, нужно еще и везенье. Как раз в этом помещении мы среди мусора и земли нашли кусок панны, которой вы можете посмотреть в нашем маленьком временном музее: это часть ее верхнего края почти в метр длины и двадцать сантиметров ширины. Она из хорошо обожженной глины и с внутренней стороны расписана желто-красными спиралями, И знаете, что самое замечательное: по такому пот большому фрагменту можно без труда и с уверенностью восстановить, какой она была целиком. Наша гомеровская ванна лишь очень немногим отличается от современной, что стоит у вас дома.
Во время этих раскопок Шлиман чувствует себя таким же молодым, как в первый год в Трое, и еще более счастливым. Во-первых, он сам теперь убеждается, как важно иметь в своем распоряжении умного архитектора, сколь знающего, столь н обстоятельного. А во-вторых, с каждым днем становится все яснее, что Тиринф — важнейший памятник древнегреческой архитектуры и быта гомеровской эпохи. Только для него, Шлимана, он не станет памятником «вековечнее меди»: Дёрпфельд убедительно доказал, что многие части зданий, в первую очередь полы и стены, построенные из бутового камня и глины, обречены на неминуемую гибель. Незащищенные больше пластом отложений, они отданы теперь во власть ветра, солнца и дождя.
Они не просуществуют так долго, как циклопические стены и тиринфская земля. Три раза в день Шлиман любуется панорамой Тиринфа: в восемь утра, когда они первый раз делают перерыв и, сидя на базах колонн мегарона, завтракают — кусок солонины, хлеб, свежий овечий сыр, апельсины, густое местное вино; в полдень, в большой перерыв, который с наступлением жары продолжается целых два часа, прежде чем улечься спать на переднем дворе, закрыв лицо от солнца индийской шляпой из пальмовых листьев н положив голову вместо подушки на камень («Никогда, — писал Шлиман, — сон не освежал меня так, как в Тиринфском акрополе»), и, наконец, после окончания работы.
Он еще и еще раз сравнивает все виды, которые довелось ему созерцать за свою жизнь в четырех частях света. И то, что открывается его взору теперь, затмевает все, даже вид с Великой Китайской стены. Нигде небо, море, горы не улыбались так приветливо, как здесь, в Тиринфе. Не оттого ли древние тиринфцы, как уверял Теофраст, имели непреодолимое влечение к смеху? Они смеялись, даже принося быка в жертву своему покровителю, богу морей Посейдону. Тот, кто живет в раю, вероятно, всегда весел.
Но в каждом раю есть свой змий. Здесь их целых два. Первый — это крестьянин, что засеял среднюю и нижнюю террасы крепости тмином. Правда, раскопки ведутся главным образом в верхней крепости: она наиболее важна, да и фундаменты ее стен сохранились намного лучше, чем другие части акрополя, сильнее пострадавшие от времени и несколько раз перестроенные. Но их тоже необходимо исследовать и нанести на план. Оказывается, однако, это довольно трудно сочетать с нуждами сельского хозяйства. Грек, разводящий тмин, очень рад такому обороту дела: он убежден, что сможет выжать из знаменитого чужестранца, который не только безумен, но и, как говорят, сказочно богат, сумму, в сто раз большую, чем стоит весь его тмин.
Услышав, сколь велики требования крестьянина о возмещении убытка, Шлиман поступает так же, как древние жители Тиринфа: он смеется. Крестьянин приходит в бешенство. Несколько недель подряд он оглашает округу своими проклятьями. Не добившись от Шлимана уступок, он бросается в суд и обвиняет его в порче посевов тмина. Но времена Микен давно канули в вечность. Суд не осмеливается раздражать знаменитого ученого и при согласии истца просит начальника финансового управления в Навплионе изучить дело и подсчитать убытки. Тот определяет их в двести семьдесят пять франков — на двадцать пять франков меньше, чем предлагал заплатить крестьянину сам Шлиман.
Второй змий — разве может быть иначе при характере Шлимана и его, хотя и понятной, предвзятости? — это эфор Археологического общества. Его зовут Филиос, но, как считает Шлнман, именно буква «и» мешает ему стать другом, филосом, а докторская степень вовсе не доказывает, что он глубоко понимает требования науки. Правда, он намного лучше Стаматакиса, но не настолько, чтобы почти каждый день опять не возникало споров.
— Потрудитесь обращаться с черепками как полагается! — кричит Шлиман, извлекая — «в стотысячный раз!» — осколок расписного сосуда из ящика, куда складываются малоценные и лишенные орнамента черепки. — Известно ли вам, что делал ваш коллега Стаматакис в Микенах? Все черепки он хотел снова бросить в мусор, откуда я, стоя на коленях, доставал их с таким трудом. Когда же с помощью нескольких телеграмм руководителям Археологического общества и министру мне удалось внушить Стаматакису, сколь важны черепки, он впал в другую крайность и жаловался на меня, если я выбрасывал аттический и коринфский хлам!
— Боже мой, господин Шлиман, — Филиос пытается перейти на примирительную позицию, — согласитесь же, что с черепками просто горе. Можно подумать, будто древние народы на протяжении тысячелетий только и делали, что лепили горшки, а потом нарочно били и разбрасывали их, чтобы мы их снова собирали по кускам. Знаете ли вы, что из ваших микенских черепков не разобрана и не классифицирована еще и пятидесятая часть? За восемь-то лет! Теперь у нас снова одиннадцать ящиков нолным-полны. Неужели Археологическое общество ближайшие сто лет должно заниматься только вашими черепками? Конечно, о хороших черепках я не говорю. Но со всеми этими ничего не стоящими осколками без орнамента мы на самом деле не должны обращаться, как с драгоценностями.
— И кто только присвоил вам степень доктора, господин Филиос? Осколки горшков — это для археолога неиссякаемый источник познания, путеводная нить в хронологии древностей! Без них мы вообще не имели бы основы для датировки: ведь надписи, которые могли бы нам здесь помочь, относятся лишь к значительно более позднему времени. Черепки в моих руках — это то же золото. В Трое я бы до сих пор еще блуждал в беспросветной мгле, если бы с первого дня не сохранял все черепки, отмечая глубину их залегания и все другие данные. Надо мною тогда все смеялись, как это сейчас делаете вы. Но теперь пришла очередь смеяться мне, ибо ныне все делают так же, как и: и немцы, и американцы, и французы, а кое-где даже уже и греки. Они только не хотят признать, что научились этому от меня. Поищите себе другую профессию, Филиос, и дайте мне спокойно продолжать мою работу!
Филиос глубоко оскорблен, и не без оснований. В другой раз он возмущается, убежденный, что Шлиман и Дёрпфельд совершают сплошные глупости. Имеют ли они право просто уничтожать византийские могилы? Имеют ли право сносить стены, относящиеся якобы к более позднему времени? Имеют ли они право ради очень красивой, допустим, лестницы, ведущей к круглому бастиону, просто сделать пролом в другой стене? Как будто шестидесяти ступеней мало! Имеют ли они право так коротко и резко заявлять, будто углубления в полу мегарона — это вовсе не места, где, как ему казалось, стояли красивые кресла, а только следы от пифосов? Ведь кресла были бы куда декоративней и куда больше бы подходили для мужского зала!
Выход только один, решает Филиос, — заявить протест! Конечно, не Шлиману — это бесполезно и, кроме неприятностей, ни к чему не приведет, а Археологическому обществу, министру. Но увы, столь благоприятные для протестов дни — дни, когда раскапывались Микены, — канули в вечность. Археологическое общество не идет навстречу своему эфору, даже когда тот пишет: «Я болен. Я должен уехать отсюда. Я не могу больше этого выносить». А министр? Вульпиотес передает по телеграфу префекту Аргоса лишь одну короткую фразу: «Делайте все, что Шлиман сочтет нужным».
Если бы в крепости Тиринф были бы найдены одни стены, то и тогда раскопки, столь трудные и полные неожиданностей, выяснили бы множество вопросов, которые на протяжении двух тысяч лет оставались темными даже для самых искушенных толкователей Гомера. Но тогда вряд ли бы возникли новые вопросы, которые нельзя было бы разрешить в ходе дальнейших раскопок: ведь они продолжаются и в 1885 году.
Но в Тиринфе найдены были не только стены. Пространство между стенами было покрыто слоем отложений, под ним — пол, сохранивший в нескольких местах остатки яркой раскраски, а в отложениях — черепки. Они разноцветны, словно радуга, расписаны черной, белой, синей, желтой и красной краской. Зеленой тогда еше не знали, и она нигде не встречается. Спирали, розетки, цветы, листья, журавли, лебеди, лошади и какие-то странные крылатые существа, помесь сфинксов с грифонами, волны, улитки, раковины, морские звезды, морские пурпурные улитки. То есть те же самые мотивы, которые встречались уже в Микенах, а в отдельных случаях — ив Трое. Их с недавних пор все чаще и чаще называют микенскими.
Почти все фигуры стилизованы, и опять нет ни малейшего сомнения, что это не начальный период (Где же тогда продолжение? Конечно; не в греческих вазах геометрического стиля), а завершающий этап долгого развития искусства, собственной школы. Но где ее истоки?
Более того: тиринфский дворец-крепость дает не только осколки ваз и целые сосуды микенского типа, но и нечто такое, чего не было в Микенах (или чего там не заметили) и о чем в Орхомене можно было лишь догадываться, а именно — дает уверенность, что стены, жалкие остатки которых едва возвышаются над полом, были некогда богато украшены.
«Здесь открывается новый мир», — снова пишет Шлнман, и даже почерк выдает его глубокое волнение.
Па западной стене портика мегарона найден остаток фриза из алебастровых плит, прообраз триглифов и метопов греческих храмов позднейшего времени. Все семь сохранившихся плит из-за пожара и долгого нахождения в земле сильно пострадали: левые настолько, что на них уже ничего нельзя различить, правые сохранились лучше. Плиты покрыты рельефным орнаментом: на более узких промежуточных плитах видны розетки, середина которых, словно чашечка цветка, сделана из лазуревого стекла, а в края на одинаковом расстоянии друг от друга вставлены небольшие прямоугольники из синей стеклянной пасты. На более широких плитах изображены пальметты в несколько вытянутом вверх полукруге, обрамленные спиралями, которые, в свою очередь, опоясаны прямоугольниками из стеклянной пасты; в центре каждой спирали тоже круглые пуговицы из синего стекла.
Подобный фриз, только меньшего размера, встречался уже в Микенах. Но он не был так богато украшен, а главное, там отсутствовало самое важное: синее стекло.
Стены из меди блестящей тянулись и справа и слева Внутрь от порога.
А сверху карниз пробегал темно-синий, —
говорит Гомер о дворце царя феаков. Теперь ясно; «темно-синей» поэт называет не вороненую сталь, как фантазировали некоторые его толкователи, а либо настоящую ляпис-лазурь — стоит вспомнить великолепный топор из этого камня, найденный в одном из кладов Трои, — либо заменяющее ее цветное стекло. Химический анализ показывает, что стеклянные пасты Тиринфа состоят из кальциевого стекла, окрашенного не кобальтом, а медью.
В мегароне находят куски светло-зеленого камня: карниз, орнаментированный простым меандровым узором. Но еще важней сотни кусков штукатурки стен, которые обнаруживают в земле и мусоре. Большая их часть за почти три с половиною тысячелетия очень пострадала в результате дождей и естественного разложения почвы. Несколько сот сохранились лучше; на одних, правда, краски потускнели, на других же остались сочными и яркими. Есть десятки кусков штукатурки, из которых удается сложить вполне ясное изображение. А отдельные фрагменты находятся по-прежнему на своем месте — на стенах женского зала.
Здесь те же пять красок, что и на сосудах, да и мотивы те же самые или похожие. Орнамент, составленный из четырех фрагментов, повторяет орнамент потолка погребальной камеры в Орхомене: на желто-белом фоне в желтой змейке из спиралей расположены синие, черные и красные цветы с остроконечными пестиками, а под ними кайма из синих и черных розеток с красными кругами посредине. На другом фрагменте сохранилось разноцветное причудливое крыло какого-то сказочного существа, которое, вероятно, выглядело совершенно так же, как то сказочное существо, чья золотая фигурка была найдена в третьей микенской гробнице. На третьем фрагменте изображена на черном фоне сине-красная морская звезда, покрытая желтыми точками. На четвертом — над тремя цветными лентами фриза, из которых нижняя особенно богато и причудливо орнаментирована, видны на синем фоне ноги белых быков с черными копытами.
Но самый большой, составленный из семи кусков фрагмент — длина его сорок семь сантиметров, высота — двадцать девять, толщина — от двух до четырех — в то же время и самый удивительный. Резко выделяясь на синем фоне, мчится — так и хочется сказать: летит — могучий, в красных пятнах бык, нарисованный вполне реалистически, без всякой стилизации. Весь он так и пышет яростью. Таким же четким контуром изображен и обнаженный юноша с необычайно узкой талией. Правым коленом он упирается в спину быка, а левая нога его высоко поднята. Одной рукой он схватился за рог быка. Что он делает? Сражается с быком? Укрощает быка? Исполняет на спине быка акробатический танец? Неизвестно.
Словно магическая сила исходит из этой фрески; все снова и снова Шлиман стоит перед ней, пытаясь разгадать ее смысл.
На второй год раскопок (в этот год, между прочим, Филиоса отзывают, и на его место в качестве инспектора назначают Георгиоса Хрнзафиса, человека весьма предупредительного) Шлиман временно передает руководство Дёрпфельду.
Сам он собирается в Лондон, чтобы получить присужденную ему королевой Большую золотую медаль общества британских архитекторов, В это время в Тиринф приезжает Эрнст Фабрициус, чтобы обработать найденные вазы. Ему уже известен этот бык, хотя его еще никто и не видел: известен по критским вазам и резным камням.
— Кстати, — говорит он Шлиману, — в музее Кандии очень много ваз, роспись которых имеет поразительное сходство с найденными вами как здесь, так и в Микенах.
Крит — неужели именно там, где, по преданию, находился страшный Лабиринт, выход из того тупика, куда завели его находки последних лет?
Но мнения расходятся. Тесть Дерпфельда, профессор Адлер, повсюду видит египетские корни, ведь и в Египте встречается та же синяя стеклянная паста, что и на темно-синем фризе. По Сайсу, следы ведут в Ассирию и Вавилон: такие же, как и здесь, сказочные существа охраняют там дворцы царей и храмы богов. Высказываются и другие предположения.
На монете с острова Тенедос изображена двойная секира. Пятьдесят шесть таких секир нашли в микенских гробницах и одну — великолепный бронзовый экземпляр — в земле Тиринфа. Нет, Тенедос не может быть целью, разве только короткой остановкой в большом плаванье.
Микены — слово, очевидно, происходит от глагола «мычать», от мычания священных коров Геры. Изображения их голов попадались там так часто... Но, может быть, это вовсе не коровы, а быки, как на фреске Тнринфа?
Это не согласуется с этимологией слова «Тиринф»? Филологи спорят. Эрнст Курциус видит в нем «тиррис» или «туррис» — «башню», Махеффи из Дублина полагает, что первоначально город назывался Тирис; Сайс того же мнения, но считает, что это название идет от доэллинского Тиринфа и имеет семитское происхождение.
В одной забытой диссертации, защищенной в Геттингене неким Аренсом, указывается на критское происхождение этого слова. Не об этом ли говорит и роспись ваз, да и не только роспись, но и форма отдельных сосудов?
По преданию, Тнринф был построен циклопами. Но циклопы — об этом не следует забывать — дети Посейдона. Посейдон же всегда связан с финикийцами. Эта связь становится еще более отчетливой благодаря сходству галерей и казематов в стенах Тиринфа и Карфагена. Тиринф — город Геракла, а Геракл — это финикийский Мелькарт. И Навплий, основатель Навплнона, тоже сын Посейдона, а его сын Паламед изобрел алфавит, который, однако, по мнению филологов, имеет финикийское происхождение. Все побережье да и Крит изобилуют названиями с финикийскими корнями. Даже остров феаков Схерия — финикийское слово и означает примерно «торжище». А разве Алкиной не был внуком Посейдона и разве феаки не есть лишь искаженное название финикеев или финикийцев? Можно ли вообще считать островом феаков Корфу? Не вернее ли предположить, что это был Крит?
Путешественники сообщали, что и там повсюду можно встретить циклопические стены, которые, подобно стенам на сицилийской горе Эрике и фундаменту храма в Баальбеке, тоже, по-видимому, финикийского происхождения.
Крит — остров, где родился Зевс. Центр земли, центр Средиземноморья, одинаково удаленный от трех частей света. Овеянный легендами и окруженный таинственностью остров царя Миноса, судьи над мертвыми, Миноса, что заключил в своем Лабиринте Минотавра — чудовище с телом человека н головой быка. Да, сомнений почти нет: многие следы ведут на Крит, а теперь еще и красный бык с прыгуном или танцовщиком, который некогда был нарисован на стене тиринфского дворца. Это не может быть простой случайностью, произвольной выдумкой художника. Все это имеет более глубокий смысл.
Новой целью должен стать Крит. Крит может развязать, должен развязать и развяжет гордиев узел нерешенных вопросов!