( В сорок третьем году меня отдали в интернат...)
( В сорок третьем году меня отдали в интернат...)
В сорок третьем году меня отдали в интернат при монастыре Воскресения Господнего, в Варшаве на Жолибоже. Я сама вынудила родителей это сделать, всю плешь им проела. Возможно, так туда стремилась под воздействием бесчисленных книг, прочитанных еще до войны. На решение родителей наверняка повлияли не только мои уговоры, но и совершенно реальная необходимость убрать меня из города. Девочкой я была крупной, возможно, на вид мне можно было дать и четырнадцать, а четырнадцатилетних немцы уже хватали во время облав. Почему-то я больше не могла учиться в Груйце, надо было переводить меня в Варшаву, а здесь угрожала серьезная опасность во время нахождения на улицах.
Хотя я сама изо всех сил стремилась в интернат при монастыре, меня охватила паника, когда наконец меня туда повезли на извозчике. Мое состояние можно было понять. Первый раз в жизни мне предстояло покинуть родительский дом и остаться одной среди незнакомых людей. И хочется, и колется... Хотение перебороло, и я не стала передумывать.
В интернате мне понравилось, и я как-то сразу в нем прижилась. Может, повлияло и то обстоятельство, что в первый же день на ужин было подано мое любимое блюдо: картофельные клецки, причем такие, какие я особенно любила, круглые и политые растопленным маслом с истолченными сухариками. Быстро усвоила я правила поведения в обители сестричек и приняла их всей душой.
Книжек, по которым мы учились, было очень мало, девочки не могли держать их при себе. Оно и понятно, ведь мы изучали запрещенные немцами предметы: польский язык, литературу, историю и т. п. Особенно страшными последствиями была чревата история, об этом знали даже самые маленькие из нас, поэтому ежедневно после занятий учебные пособия следовало относить в клаузуру. Относили их дежурные, обязательно по две ученицы из каждого класса, меня тоже назначали дежурной, и помню, что, заходя в это святая святых, закрытое для посторонних помещение монастыря, я испытывала чувство, что совершаю святотатство.
Именно в интернате в первый раз я почувствовала силу своего проклятого воображения. Тот давний случай, с ксендзом, не в счет, тогда я была слишком мала и просто по малолетству могла отвлечься от урока, ни о чем особенном не думая. Теперь же было совсем другое, так что у меня не осталось никаких сомнений.
Большинство уроков в монастыре проходило таким образом: ведущая урок сестра рассказывала нам содержание, а мы внимательно слушали. Книги опасно было иметь, об этом я уже говорила, делать записи во время уроков – тоже. Поэтому ставка в основном делалась на внимательность и память учениц. На следующем уроке мы повторяли по памяти содержание предыдущего и шли дальше. Как-то сестра вызвала меня рассказать содержание предыдущего – и дудки! Черта с два! Я не имела ни малейшего понятия о предыдущем. Это вызвало легкий шок, в конце концов, я была неплохой ученицей, в недоразвитости меня нельзя было упрекнуть, что же такое случилось? Может, я нездорова?
– Дитя мое! – чуть ли не с ужасом сказала сестра, которая вела занятия. – Ведь я же собственными глазами видела, как ты сидишь и внимательно меня слушаешь! Ты глаз с меня не сводила!
Очень возможно, она собственными глазами видела, как я с нее глаз не сводила, но я-то ее не видела! Ну и что с того, что я на нее смотрела? Вырасти у нее черная борода или рыжие усы – я бы не заметила. Теперь я с ужасом вспомнила, что именно видела вместо нашей милой сестрички, какие сцены разыгрались в моем воображении. Возможно, импульс им дало какое-то первое предложение ее урока, но дальше все пошло по-моему. Я сама не могла понять, как же это случилось, что из часовой лекции я не запомнила н и ч е г о, а ведь мне казалось, я слушаю самым внимательнейшим образом.
Со слезами на глазах я наконец призналась, что, наверное, нечаянно задумалась о чем-то и ничего из урока не слышала. Сестра не стала применять санкций к заблудшей овечке, ограничилась тем, что мягко пожурила ее, и плохо сделала. Со мной еще несколько раз повторился подобный казус, в результате чего я получила двойку по польскому языку.
Пришлось вмешаться настоятельнице монастыря. Вызвав меня, она произнесла речь предельно короткую, но очень впечатляющую.
– Дитя мое! – с невыразимым возмущением сказала она. – У тебя двойка по польскому?! Во время оккупации? Теперь, когда у нас тут немцы?!
Речь возмущенной до глубины души сестры-патриотки потрясла меня до такой степени, что грамматику польского языка я запомнила на всю жизнь. До малейших деталей знакомы мне действительные и страдательные причастия, не представляют никаких трудностей степени сравнения прилагательных и любые глагольные формы, а также грамматические разборы предложений. Патриотизм действовал безотказно, за шесть недель двойку я заменила на пятерку.
В интернате нас всех приучили к аккуратности, даже меня, жуткую неряху. Мы все убирали за собой, прислуги не было. Одежду складывали аккуратненько, ванную содержали в идеальном виде. На второй год моего пребывания в монастыре немного изменились порядки. Вместо того чтобы одежду складывать на стуле, мы должны были свернуть ее в узел, сделанный из нижней юбки и подвешенный к стулу так, чтобы в случае необходимости можно было сорвать его одним движением. Необходимость наступала почти каждую ночь, начались бомбежки, и нам приходилось бежать в укрытие. Впрочем, недолго мы туда бегали, только поначалу, когда заспанные и донельзя перепуганные хватали свои вещички и мчались в укрытие. Но ко всему привыкает человек, мы тоже привыкли, и настал момент, когда отчаявшиеся сестры напрасно пытались разбудить своих воспитанниц и вытащить их из постелей. Воспитанницы, услышав разрывы бомб, только отмахивались, переворачивались на другой бок и снова засыпали.
Монахини в большинстве своем были добрые, симпатичные, культурные и хорошо воспитанные. Во всяком случае мне не вспоминается ни одна, которую мы бы не любили, а некоторых просто обожали. Исключение составляла разве что одна настоятельница, которую мы так уважали, что просто не осмеливались питать к ней другие, более легковесные чувства.
В интернате нас учили вежливости и хорошим манерам. Возвращаясь к родителям на каникулы, мы в первые дни просто ошарашивали их своими манерами и хорошим воспитанием. Правда, очень скоро эта вежливость слетала с нас, и хорошо, очень уж мы были не от мира сего. Правда, общаться с миром было непросто, мы привыкли к обращению «проше сестры» вместо привычных «проше пана, пани». Одна девочка даже к отцу обратилась:
– Проше сестры... ой, нет, проше пана... ой, нет, проше ксендза... фу, совсем запуталась! Папуля!
В монастыре для нас старательно отбирали соответствующие книги для чтения и соответствующие пьесы для постановки в нашем любительском кружке. Помню «Модную жену» в исполнении старших, семнадцатилетних воспитанниц. Получилось у них замечательно, зрительницы прямо покатывались от смеха, ибо девушки исполняли пьесу в комическом ключе.
В монастырском саду мы устраивали гимнастические состязания по прыжкам в длину и в высоту, отмеряя расстояние веревкой с завязанными узелками. Не помню, чего я добилась в прыжках в высоту, но в длину я установила рекорд: четыре метра десять сантиметров. В общем, интернат я любила, у меня остались о нем самые приятные воспоминания.
Мое пребывание в монастырском интернате закончилось памятным событием. За мной приехал отец, и мы провели с ним весь день. Отец наконец-то заметил, что у него есть дочь. Что ж, я уже выросла, со мной можно было поговорить, я не требовала присмотра, мною даже можно было иногда гордиться. Хотя порой он говорил, что я слишком уж послушная девочка...
Ну и опять придется сделать отступление. Девочка я действительно была вежливая и послушная и вдруг в возрасте девяти лет, значит в третьем классе, сильно подорвала такую свою репутацию. Мальчишки в нашем классе, как, впрочем, всегда и везде, таскали за косы девчонок, закрывали двери на переменах, не давая выйти из класса, в общем, хулиганили. И чем девчонка громче кричала, тем им было интересней. Не нравились мне такие порядки, и как-то, когда двое парней из нашего класса не позволили мне и еще одной девочке выйти из класса, я потеряла терпение. Сидя верхом на парте, я молниеносно вытащила из парты чернильницу-невыливайку и запустила ею в парня, который пытался к тому же схватить мой портфель. Мне не разрешали делать то, что мне хотелось, заставляли подчиняться силе, а этого я не терпела никогда! Ну и вот взрыв ярости.
Чернильница угодила хулигану в плечо. Немного чернил успело вылиться мне на руку, но в основном залило ему лицо и одежду. Соскочив с парты, я принялась глупо смеяться, а парень просто окаменел. Я кинулась к двери, второй предусмотрительно устранился с моего пути и не препятствовал выходу из класса. Вытянув перед собой залитую чернилами руку, я помчалась домой и призналась в том, что совершила. Меня не наказали, в конце концов, чернильницей я запустила в целях самообороны, моя мать дала матери пострадавшего мальчика лимон, чтобы свести пятна с одежды. Выпороли парня за испорченную одежду. Потом он обходил меня за три версты, впрочем, не только он, но и остальные мальчишки из нашего класса.
В четвертом классе кто-то из моих одноклассников разбил стекло в окне, и я почему-то оказалась в числе подозреваемых. И вот тогда отец произнес памятные слова о том, что его дочь слишком послушная и тихая девочка и, если бы я разбила стекло, он бы на радостях дал мне пятьдесят злотых. Я очень хорошо запомнила его высказывание. Через полгода мне случайно довелось оказаться причастной к такому же преступлению – разбили стекло в классе, и я быстренько помчалась к отцу за обещанным вознаграждением. Несмотря на то что пришлось платить, отец все-таки свое слово сдержал.
Ну и возвращаясь к последнему дню моего пребывания в интернате, вспоминаю его как настоящий праздник. Сначала мы с отцом отправились к фотографу, а потом в парикмахерскую, где мне отрезали косы. Этот момент был гвоздем праздничной программы. После чего отец повел меня в ресторан. Первый раз в жизни я оказалась в ресторане и от волнения изо всего меню запомнила лишь молодой картофель с зеленой петрушкой.
И тут опять приходится делать отступление. Предупреждаю, теперь пойдут сплошные отступления и хронологическая чересполосица, но мне уж так вспоминается, и я рассказываю обо всем, что приходит в голову. Отец тогда уже был на заметке у оккупантов, скрывался, и с его стороны было очень неосторожно и крайне легкомысленно шататься по злачным местам Варшавы. А все началось гораздо раньше.
Сначала ограбили отцовский банк. Об этом я знаю по рассказам, видимо, меня тогда не было в Варшаве. Однажды вечером мои родители играли в своей квартире с одним знакомым в бридж. Вдруг стук в дверь и врываются бандиты. Интересно, а где был наш пес? В деревне у Тересы? Или заперли его в спальне? Врываются, значит, бандиты и велят присутствующим лечь на пол. Ничего не поделаешь, подчиняясь грубой силе, присутствующие легли ничком у шкафа. Бандиты привели еще одну несчастную жертву, некоего Марквардта, жившего рядом. Был это фольксдойч. И тоже велели лечь рядом с остальными у книжного шкафа. До сих пор все безоговорочно выполняли требования бандитов, но тут мать воспротивилась и заявила, что не желает валяться на полу рядом с каким-то фольксдойчем, и потребовала разрешить ей пересесть в кресло. Ей разрешили с условием, что она сядет спиной к комнате, лицом к книжному шкафу, благодаря чему она по отражению в стеклах видела все происходящее в комнате. У отца потребовали дать ключи и от входной двери в банк, и от кассы. Отец с готовностью подчинился и заметил, что только этих ключей недостаточно, нужны еще те, которые хранятся у кассира. Бандиты попросили его не беспокоиться, с кассиром они уже пообщались. Потом, оставив одного стеречь нас, остальные отправились грабить банк. Из кассы выгребли все денежки, а сосед-фольксдойч подтвердил, что бандиты отобрали ключи у отца силой.
Второе нападение, уже непосредственно на банк, бандиты совершили средь бела дня. Выбрав момент, когда в банке было мало клиентов, они ворвались в помещение, весь персонал загнали в застекленную клетку кассы, опять не причинив никому ни малейшего вреда, опорожнили кассу и вынесли деньги. Банк заперли. Увидев замок на двери, потенциальные клиенты поворачивались и уходили, тогда банк могли закрыть по многим уважительным причинам. Неизвестно, как долго бы сотрудники банка просидели взаперти, если бы не мать с Тересой. Они пришли к отцу с визитом, и уж они-то знали, что запертым в этот день банк никак не мог быть. Принялись заглядывать в окна. Застекленные стены кассы не доходили до потолка, встав на стулья, люди могли выставить головы над стенками и размахивать руками, что они и делали. Мать с Тересой увидели, что происходит, и кинулись в полицию. Кажется, после этого случая у немцев возникли первые подозрения по отношению к отцу, и они стали действовать.
Следующий случай я запомнила уже лично. Дело было вечером, я сидела в спальне и читала перед сном, не обращая внимания на то, что делается в квартире. Через какое-то время, оторвавшись от книги, спохватилась, что слышала шум, прислушалась – было тихо. Надо посмотреть, что случилось. Выйдя из спальни, обнаружила, что я в квартире одна, а вокруг царит жуткий беспорядок, разбросаны вещи, весь пол засыпан порошками матери от головной боли «с петушком». Тут мне припомнилось, ведь я же слышала немецкую речь, и меня охватил ужас. Езус-Мария, немцы забрали родителей, я осталась одна, что делать? Куда-то надо бежать, попробовать что-то узнать, но куда и к кому? А главное, ведь я была без чулок, нельзя же выбегать на мороз босиком, без чулок. Чулки меня добили. Я металась по квартире, разыскивая их и не могла отыскать, выглядывала в дверь, даже выскакивала на лестницу и снова возвращалась за чулками. Чуть с ума не сошла! Махнув наконец рукой на эту дрянь, выскочила на лестницу без чулок и кинулась вниз. И там наткнулась на мать.
Забрали только отца. Обыск вещей произвели чрезвычайно небрежно, книг не просматривали, а значит, не наткнулись на нелегальную литературу, напечатанную на папиросной бумаге, материнские же порошки от головной боли разбросали просто от вредности. Ясное дело, заподозрили отца в связи с партизанами и совместных действиях с «бандитами», ограбившими его банк.
Содержали отца в Каритасе. Этот памятник архитектуры, расположенный на окраине города, построен был как тюремное здание, потом в нем размещались какие-то культурные учреждения, потом его опять превратили в тюрьму. В тюрьму-то отца и посадили, только было это не совсем обычное заключение. Избивать его не стали, только один раз стукнули, да и то, наверное, по ошибке, наоборот, всячески заботились о его здоровье и носились с ним как с тухлым яйцом, обращались осторожненько и бережно. Дело в том, что у немцев не было другого бухгалтера, который мог бы сделать им годовой баланс, а отец всегда славился своим умением в данной области. Немцы обожали Ordnung [14]. Поэтому отец по ночам сидел в затхлых камерах внизу вместе с другими заключенными, днем же его приводили в отдельный кабинет на втором этаже, где он занимался годовым балансом.
Он и составлял его, почему бы не составить? Правда, потом признался, что никогда в жизни так не тянул его, двигался черепашьими темпами, допускал множество ошибок, потом их исправлял, потом совершал новые и так до бесконечности, прекрасно понимая, что конец баланса означает и его конец.
Он не добрался еще и до половины баланса, когда партизаны совершили нападение на тюрьму и освободили заключенных. Не из-за отца рисковали они жизнью, партизанам надо было освободить своего человека и одновременно разделаться с провокатором или предателем. Нападение было организовано блестяще, партизаны перебили охрану, а всех заключенных вывезли куда-то в лес и сказали, что теперь они могут делать что хотят, пусть каждый сам о себе заботится. Толпа прыснула в разные стороны. В темноте немногое разглядишь, но отец заметил, что один из заключенных остался с партизанами, а еще одного отвели в сторонку, откуда послышался выстрел.
Отец добрался до Варшавы, получил поддельные документы и вдруг стал Каминским, владельцем маленькой лавчонки в Старом Мясте. По всей видимости, именно пан Каминский водил свою дочь к парикмахеру и в ресторан.