( Второй класс гимназии я закончила в Бытоме...)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

( Второй класс гимназии я закончила в Бытоме...)

Второй класс гимназии я закончила в Бытоме, значит, это случилось уже перед началом занятий в третьем. В последние дни летних каникул на одной из варшавских улиц я встретила одну из своих прежних подружек, Янку, ставшую впоследствии моей самой близкой подругой на долгие годы. Мы учились с ней в одном классе в Груйце, а теперь они тоже переехали в Варшаву, где жили до войны. Выяснилось, что Янка будет ходить в ту же гимназию, что и я. Это меня очень порадовало. Мне всегда нравилась эта девочка, особенно ее роскошные волосы (воспетые мною впоследствии в романах трилогии о Тереске и Шпульке – «Жизнь как жизнь», «Большой кусок мира» и «Слепое счастье»). На меня всегда большое влияние оказывали эстетические моменты.

Итак, я случайно встретила Янку на улице. Мы шли с отцом, который, конечно же, знал мою одноклассницу. Янка была какая-то расстроенная, словно бы придавленная заботами и сомнениями. Она пожаловалась нам с отцом на то, что положение в их семье сложное и она, Янка, не уверена, что может позволить себе продолжить образование в гимназии. Целесообразнее пойти в какое-нибудь ремесленное, поскорее закончить и начать работать. Не удивляйтесь, мои читатели, такой рассудительности в молодой девушке, год войны считается за два, мы были старше своего возраста, что, впрочем, отнюдь не исключало наличие в нас самой обычной девчоночьей глупости. Одно другому как-то не мешало.

Ни минуты не колеблясь, отец твердо сказал:

– Только гимназия и аттестат зрелости! В случае чего можешь рассчитывать на меня, помогу. Будешь моей второй дочерью. Запомни, если какие трудности – сразу приходи ко мне!

Я всегда знала, что мой отец – человек порядочный, и до сих пор благодарна ему за эти слова. Трудностей было в нашей жизни предостаточно, но Янка не стала прибегать к помощи отца. Чтобы уж закрыть эту тему, сразу скажу, что Янка закончила не только лицей (гимназию), но и исторический факультет университета. До сих пор не могу простить ей, что темой диссертации она выбрала историю девятнадцатого века. Могла бы заняться, к примеру, Средневековьем, куда интереснее! Оно всегда привлекало меня какой-то своей таинственностью, недосказанностью. Когда я уговаривала Янку бросить к черту девятнадцатый век и переключиться на Средние века, она лишь выразительно крутила пальцем у виска и объясняла, что материалов по Средневековью не найти.

Ну вот, вспомнила Средневековье и опять свернула с пути хронологии. Не любит, меня, похоже, эта хронология! Как-то я из-за Средних веков сбила с толку весь класс, к его большой радости. Учительница истории у нас была замечательная, пани Гебертова. Я пристала к ней как банный лист, домогаясь от нее информации о Людовиках XI и XIII и о Вильгельме Завоевателе. То, что было в учебниках, меня явно не устраивало. Выведенная из терпения историчка убила меня информацией, что требуемые материалы я могу обнаружить лишь во Франции и они точно будут написаны не по-польски.

Возвращаюсь к прерванному повествованию. Итак, обе с Янкой мы стали учиться в третьем классе варшавской гимназии им. королевы Ядвиги, которая помещалась в здании бывшей гимназии Гижицкого, ибо здание довоенной гимназии королевы Ядвиги было полностью разрушено. А гимназия Гижицкого находилась прямо напротив нашего дома и упомянутой уже трамвайной петли, на небольшом возвышении. Здание старое, без удобств, с печами в классах. Сейчас на этом месте стоят дома жилого микрорайона. Но зато преподавали в этой довоенной развалюхе еще довоенные преподаватели, по большей части прекрасные специалисты.

Сороковые годы... Варшава лежала в развалинах. Расчищали ее от развалин всем миром. Наша школа тоже получила задание: расчистить одну из улиц, выходящую на Пулавскую. Работа адская, делалась, разумеется, вручную. Разбирая завалы, мы обязаны были очищать от штукатурки уцелевшие кирпичи и складывать в штабеля, передавая их по цепочке из рук в руки. Передав несколько кирпичей, я надела перчатки, поняв, что в кровь сотру руки, собственная кожа долго не выдержит. На беду откуда-то появилась наша дура-директриса, увидела у меня на руках буржуазные пережитки и раскричалась на всю улицу: я компрометирую не только школу и педагогический коллектив, но и ее лично! Она не намерена из-за меня отправляться по этапу в Сибирь! Ишь какая выискалась недобитая аристократка, белоручка!

Не верите? Нет, все было на самом деле. Пришлось мне снять перчатки и спрятать их в карман. Через минут пятнадцать все было кончено. Я отправилась в перевязочный пункт, демонстративно истекая кровью. Покрытые неровными слоями разбитой штукатурки кирпичи резали кожу рук, стирали ее как рашпилем. В перчатках я могла бы проработать всю смену, теперь же вышла из строя на несколько дней. Тогда я еще не знала, что идиотизм, с которым я столкнулась, был типичным.

Обязательно надо написать о кино тех лет. Естественно, вспоминаются «Запрещенные песенки». Шел фильм в кинотеатре «Палладиум», который выглядел тогда совсем не так, как теперь. Чтобы попасть на фильм, нужно было проявить просто героические усилия. Теоретически просто требовалось постоять в очереди за билетами, но очередь эта тянулась далеко по Маршалковской, и стоять в ней можно было до посинения, до морковкина заговенья, до Судного дня и так далее, в общем, до конца своих дней. Мы разработали более действенный метод покупки билетов.

Заняли с Янкой место в хвосте, как положено, немного постояли и двинулись вдоль очереди к кинотеатру, изучая обстановку. Выяснилось, что неразбериха стоит страшная. Рядом с легальным хвостом тянулся приблудный, время от времени переплетаясь с легальным и ссорясь с ним. Каким-то образом мы затесались в пробку, образовавшуюся на границе легального и нелегального, и тут выяснилось, что мы уже стоим не на Маршалковской, а на Злотой, намного ближе к заветной кассе, но все еще слишком далеко от нее.

Мы опять двинулись вдоль очереди, тут открыли дверь в вестибюль кинотеатра, где находилась касса, и началась буря над Азией. Наводить порядок среди жаждущих билетов двинулся милиционер, мы не раздумывая двинулись вслед за ним в пробиваемую им брешь, громко протестуя против хаоса и беспорядка. Милиционер довел нас до самого кинотеатра, не ведая об этом, и принялся наводить порядок в очереди, пытаясь отделить легальных от нелегальных, стоявших от нестоявших. Формируя цепочку, он своими руками силой воткнул нас в эту цепочку, а потом мы уже сами прилагали все силы, чтобы нас оттуда не вытолкнули, вцепившись в соседей зубами и когтями. Перед кассой взволнованная толпа опять сбилась в бесформенную кучу, Янку оттерли к стене, а меня силой протолкнул перед собой какой-то громила, которому я просто преграждала доступ к окошечку. Вытолкнуть меня было некуда. Деньги остались у Янки. Я с отчаянием оглянулась на подругу и увидела совершенно незабываемое зрелище. Янка влезла на какую-то лавку, стоящую у стены – растрепанная, в распахнутом пальто с оторванными пуговицами, увидела меня у окошечка кассы, сложила руки, как для прыжка в воду, закрыла глаза и кинулась вниз на плотную массу человеческих голов. У окошечка ей удалось принять вертикальное положение. Вот каким образом мы попали на «Запрещенные песенки», потратив на стояние в очереди всего один день.

И такие сцены повторялись каждый раз, когда мы хотели попасть в кино. Раз моя мать принимала личное участие в сносе дверей кинотеатра «Полония», а Тересу чуть не задушили насмерть, когда она пыталась приобрести билеты на «Пышку». Посиневшую и не стоявшую уже на ногах, я с трудом втащила ее в фойе. Помню, что на «Комедиантов» я пошла в шляпе матери, чтобы казаться старше, потому что детей до восемнадцати лет не пускали.

В гимназии мы были последним классом, где еще обязательными были уроки религии, и на этом уроке я позволила себе «выстрелить» большим бумажным пакетом. Не знаю, откуда он взялся. Надув его, я изо всей силы хлопнула по пакету. Оглушительный выстрел раздался как раз в тот момент, когда ксендз входил в класс.

Остановившись, словно громом пораженный, ксендз какое-то время не мог произнести ни слова, лишь беззвучно шевелил губами. Придя в себя, этот добрый и вежливый человек спросил суровым голосом:

– Пусть немедленно признается та, которая учинила это безобразие, иначе весь класс получит двойки по поведению!

Естественно, я тут же встала. Не столько из благородства, сколько из любопытства. Хотелось знать, что же теперь будет.

Ксендз вновь окаменел, а потом произнес охрипшим от эмоций голосом:

– За четверть ты получишь четверку по религии. Четверка по религии, так же, как и четверка в

четверти за поведение, были отметками, от которых волосы вставали дыбом. Намного лучше было получить единицу по любому другому предмету. До конца четверти было еще много времени, ксендз отошел и все-таки вывел мне пятерку, свою слабохарактерность оправдывая тем, что я добровольно и сразу же призналась в содеянном. Оказывается, это и в самом деле смягчающее вину обстоятельство.

Уроки мы с Янкой обычно делали вместе, у нас. Во-первых, рядом со школой, а во-вторых, никого дома нет: отец на работе, мать в гостях у родичей. Не могу припомнить, чтобы мы при этом обедали, видимо, жизнь и в самом деле вели спартанскую. И все-таки, сменив трехкомнатную квартиру с ванной в г.Бытоме на эту варшавскую конуру с замерзшей канализацией, я была счастлива, ведь это Варшава. Как я ее люблю, я поняла в те жуткие дни, когда мы с улиц Груйца в безмолвном отчаянии наблюдали зарево над горящей Варшавой.

В сорок седьмом отец продал наш земельный участок в деревне. В стране был принят закон, запрещающий горожанам иметь собственность еще и в деревне. Человек должен жить или в деревне, или в городе, а не тут и там одновременно. Да и Тересе одной было не справиться с сельхозработами. Напоследок я побывала в нашем «поместье». Оказывается, местное население разворовало все: и сетку, окружающую участок, и беседку на нем, и даже сарай, разобрав по досточке. Зато сад разросся, и вот его было жаль. Но другого выхода не было, землю мы продали, отец мог, наконец, рассчитаться с еще довоенными долгами, и осталось на покупку квартиры.

Это была не совсем покупка, просто покупать новые законы тоже запрещали, пришлось оформить как передачу нам квартиры ее прежним владельцем-шапочником в счет ремонта помещения. Счет за ремонт составлял сорок тысяч злотых, отец заплатил двести тысяч, и все равно это была самая выгодная сделка в его жизни. Хотя квартира не была уж такой хорошей. Во-первых, она была коммунальной, во-вторых, стены комнат почему-то окрасили в яркий ультрамариновый цвет, от которого болели зубы. И в-третьих, на квартиру давно нацелился проживающий в том же доме адвокат, который собрался вывести нас на чистую воду и оттяпать квартиру.

Тут мне придется немного отвлечься и поговорить на политические темы. В отличие от матери, отец положительно воспринял установившийся в Польше государственный строй и вступил в ПСП (Польскую Социалистическую Партию). Мать очень этого не одобряла. Как-то, когда мы еще проживали в больничной одиночке, к нам в комнату без стука явился какой-то коллега отца по партии. Мать уже лежала в постели и читала книгу, я делала за столом уроки, отец тоже чем-то занимался. Бесцеремонный коллега, не постучав, не поздоровавшись, не извинившись, грубо обратился к отцу:

– Почему вас не было на собрании?

Отец открыл было рот, чтобы ответить, но взглянул на мать и не ответил. Я тоже взглянула. Она уже садилась в кровати, одновременно замахиваясь книгой. Очень характерный жест, мы с отцом прекрасно знали, что он означает.

Была у матери такая привычка – бросаться вещами. Всем, что под руку попадет. С детства знакомая мне привычка. Помню, еще в Груйце она свирепствует, а мы с отцом спешно стараемся убрать у нее из-под рук всевозможные предметы, лихорадочно перешептываясь:

– Нет, это можно оставить, железное, не разобьется.

Вот и теперь, не ответив коллеге, отец быстренько развернул его лицом к двери и вытолкал из комнаты. Книга ударилась о закрывшуюся дверь. Скандал разразился, когда вернулся отец, выпроводив своего невоспитанного коллегу.

Я унаследовала от матери эту черту. В конце концов, не швырнула бы я тогда в одноклассника чернильницу, если бы не дурной пример матери.

Не думайте, что я уклонилась в сторону без всякой уважительной причины. Нет, очень даже уважительная в связи с нашим переездом на новую квартиру. Переехали мы на Аллею Неподлеглости зимой, темнело рано. Меня оставили сторожить новую, еще пустую квартиру, я не пошла в школу, сидела на подоконнике и смотрела в окно. После работы отец приехал с вещами, появились родичи и Янка, мы собирались устроить небольшой прием по случаю новоселья. Мать распаковывала у окна, где было еще светло, большую коробку с пирожными. И тут в квартиру ворвался подстерегающий нас адвокат.

Ворвался с криком и начал скандалить. Поносил нас последними словами, называл мошенниками и преступниками, упирая главным образом на то обстоятельство, что в квартиру, где он собирался устроить свою контору, мы явились тайком, под покровом ночной темноты, пробираясь поодиночке. Адвокат разорялся все сильнее, и тут я перехватила тот самый, знакомый жест матери. Она собиралась запустить в скандалиста нашим десертом! Я крикнула «Папа!», отец обернулся, все понял в мгновение ока. Ни слова не говоря, он развернул адвоката к двери лицом и вытолкнул его взашей. Пирожные были спасены, а темпераментный адвокат отказался от своих притязаний.

В квартире шапочника пришлось делать дополнительный ремонт. Его ванная, например, служила складом дров, водопроводные трубы проржавели, в окнах не хватало стекол, а двери не закрывались. Ну и страшные синюшные стены снились по ночам. Однако все это были мелочи. По сравнению с одиночной больничной камерой новая квартира представлялась прямо-таки королевскими палатами.

Вскоре после новоселья я опять не пошла в школу. Дело в том, что отец поехал с работы на грузовике в Бялобжеги за картошкой для всех сотрудников и вместе с грузовиком пропал на целых три дня. Мать потеряла голову и велела мне отправляться его искать. Интересно, где искать и как я могла это сделать? Бестолково бродила я по улицам города, ибо мать истерично гнала меня из дома, и я не знала, как ее успокоить. Я сама не очень беспокоилась. В конце концов, отец поехал не один, с ним было еще несколько сотрудников, а грузовик – не иголка, так просто не потеряется. Через три дня они и в самом деле вернулись живые и здоровые и даже картошку привезли. Оказывается, вышел из строя двигатель и не так просто было его починить. Спорить с матерью, я знала, бесполезно.

Вообще следует удивляться тому, как я смогла закончить школу.

Училась я всегда хорошо, так хорошо, что окончательно избаловала родных и они перестали видеть в этом мою заслугу. Никто не заботился о том, сделала ли я уроки, не надо ли помочь. Впрочем, я сама в этом виновата. Как-то раз – было мне лет двенадцать – мать опрометчиво поинтересовалась, сделала ли я уроки, когда я попросила разрешения пойти погулять.

Я смертельно обиделась.

– Как ты можешь об этом спрашивать? Разве был хоть когда-нибудь случай, чтобы я не сделала уроков? Разве хоть раз были из-за этого неприятности? Уроки – мое личное дело, и нечего другим в него вмешиваться!

Мать признала свою ошибку, попросила извинить ее и больше никогда не вмешивалась. Но тем самым я навесила на себя цепи рабства.

Не было дня, чтобы мне не помешали делать уроки. Начиналось, как правило, с хлеба. Сижу я за столом, занимаюсь.

– Прогуляй собаку, – говорит мать. – И заодно посмотри, привезли ли свежий хлеб.

– Не привезли, – отвечала я, ибо всем прекрасно было известно, в котором часу его завозят после обеда. Но с собакой выходила.

Булочная находилась в нашем же доме, только с другой его стороны. Свежий хлеб завозили между тремя и четырьмя, об этом знали окрестные жители и быстро его раскупали, так что не рекомендовалось зевать. Но ведь сейчас было всего два часа, о каком хлебе может идти речь?

Возвращаюсь, опять сажусь за уроки. Через полчаса мать говорит:

– Иди за хлебом, наверняка уже привезли.

– Нет, еще не привезли! – отвечала я, но приходилось вставать и идти в булочную, чтобы убедиться – действительно, еще не привезли хлеб.

Возвращаюсь, сажусь за прерванные уроки. Мать говорит:

– Я забыла купить сметану. Сходи купи и заодно погляди, не привезли ли хлеб.

Иду, покупаю сметану, возвращаюсь, сажусь за уроки. Позаниматься смогла минут двадцать, не больше. Мать заглядывает в комнату и говорит:

– Яйца кончились, надо сходить купить. И заодно посмотри, наверное, хлеб уже привезли.

Скрежеща зубами, я отправилась за яйцами.

Потом я, наконец, отправлялась за хлебом и покупала его, а потом вдруг выяснялось, что опять нужна какая-то мелочь – соль, укропчик, стиральный порошок. Нет, в те времена еще не было стиральных порошков. Ну, значит, что-нибудь в этом роде. Не было случая, чтобы мать велела мне купить сразу все необходимые продукты. Нет, она посылала за каждым отдельно. Когда я, доведенная до белого каления, яростно спрашивала, что еще надо купить, она каждый раз уверяла, что больше ничего не требуется.

Как-то она велела мне пойти и купить горшок для фикуса. Продавались они в магазине на Раковецкой. Горшок был большой, мать дала на покупку сто пятьдесят злотых. Не помню, почему у меня в тот момент не было собственных денег, поэтому я попросила дать мне больше – а вдруг горшок стоит сто пятьдесят пять злотых.

– Нет, он стоит ровно сто пятьдесят.

– Ну так знай, если окажется, что он стоит дороже, я второй раз туда не пойду!

– Он стоит ровно сто пятьдесят! Отправляйся же! Горшок, чтобы черт его побрал, стоил, конечно же, сто пятьдесят пять злотых. На этот раз у меня не было никаких предчувствий, видимо, проходя мимо, я мельком взглянула на цену и запомнила – сто пятьдесят пять.

Я вернулась домой без покупки.

– Горшок для фикуса стоит сто пятьдесят пять злотых, – информировала я мать с холодной яростью. – И во второй раз за ним не пойду!

– Не пойдешь? – спросила мамуля, схватила фикус в старом маленьком горшке и вышвырнула его за окно.

Я успела на лету перехватить цветок. Не потому что боялась – вдруг кому на голову свалится, просто жаль было цветочка. Взяла я сто пятьдесят пять злотых и во второй раз отправилась за горшком. Сомневаюсь, что кто-нибудь другой заставил бы меня это сделать.

Тут бы мне уже раз и навсегда хотелось закончить с анализом комплексов, развившихся во мне из-за собственной матери. В возрасте четырнадцати-пятнадцати лет я была девочкой очень впечатлительной, даже экзальтированной. Мать я обожала до безумия, чему совершенно не мешали ее выходки и недостатки. Правда, я возмущалась, протестовала, но всегда подчинялась. По воскресеньям, например, к нам приезжала Тереса, мать вместе с ней отправлялась на кладбище, а мне приказывала докончить приготовление обеда. Из-за этого я не могла бывать на дневных концертах в «Роме». Эти концерты начинались в двенадцать дня и были для меня драгоценны, ибо окультуриться я решила непременно, а ходить по пятницам на вечерние концерты не могла. Туда требовался вечерний туалет, которого у меня не было.

И много еще подобных неприятностей доставляла мне мать, тем не менее я продолжала ее обожать и теряла голову из-за тревоги о ее здоровье. Если принять во внимание, что сейчас ей восемьдесят четыре года и недавно она запустила в медсестру хрустальным графинчиком с янтарным спиртом, ее здоровье не было в столь катастрофическом состоянии, как мне представлялось. Головные боли, которыми она страдала в молодости, прекратились после операции. Правда, и печень, и нервы не были в порядке, и этими своими нервами она держала в напряжении всех окружающих. Ее никак нельзя было нервировать, а она совсем распоясалась и даже не пыталась сдерживать своих эмоций. Не знаю, как для остальных родственников, но для меня эта ее черта была костью в горле.

А уж когда мать принималась что-то искать, можно было и вовсе с ума сойти. Все уже готовы выйти из дому, но потерялись ее перчатки. Или ключи. Или шарфик. И поднимается дым коромыслом. К поискам подключаются все, делается это в спешке, в нервах, в слезах. И даже сейчас, когда в моем присутствии кто-то начинает что-то искать, я стискиваю зубы, мысленно решив ни за что не подключаться к поискам, а через минуту не выдерживаю и, проклиная все на свете, тоже принимаюсь искать, вспоминая сцены своей молодости. Самостоятельно же матери никогда ничего найти не удавалось, она умела только терять.

Что же касается нервов, то тут у матери явно было не все с ними в порядке. Она не могла ждать. Никогда, никого, ни при каких обстоятельствах. Если кто-нибудь из членов семьи запаздывал, мать сама переживала жуткие мучения и всех присутствующих доводила до исступления. Ей сразу же мерещились всякие ужасы, и она немедленно посылала кого-нибудь на поиски опаздывавшего. Чаще всего эта роль отводилась мне, ибо я всегда была под рукой. Проходило десять минут, больше мать не выдерживала и отправляла меня на поиски. Возражать было бесполезно, из двух зол я предпочитала уйти из дому и торчать на улице, а не выслушивать материнские предположения относительно тех ужасов, которые непременно приключились с опоздавшим. С другой стороны, у меня была деятельная натура и торчать в бездействии перед домом было выше моих сил. Я сразу же начинала раскидывать мозгами, где именно могла задержаться опоздавшая особа, и пыталась действительно пойти ей навстречу или поискать в другом месте, то есть поддавалась материнской истерии. С ума можно сойти! Как правило, опоздания происходили по самым естественным причинам. Отец, например, ведь работал, и после работы ему еще много надо было чего сделать для дома и для семьи, ездил он на городском транспорте, и уже этих трех причин вполне достаточно было для того, чтобы оправдать незначительное опоздание. Моя мать не работала, для семьи ничего не делала за пределами дома, никогда не ездила на городском транспорте в часы пик, и ее не удавалось убедить в том, что не опаздывать в таких условиях просто невозможно.

В то же время мать обладала редким обаянием и многими достоинствами. Я изо всех сил хотела сделать ее счастливой, но удалось мне это лишь через сорок три года, один-единственный раз в жизни, когда в день ее именин я принесла ей паспорт с канадской визой. До того мои попытки организовать выезд матери в Канаду на несколько месяцев кончались неудачей. А все прочие потуги осчастливить мать не приводили к успеху. Во всех моих достижениях она вечно находила недостатки. Разумеется, не все так плохо обстояло с характером матери, просто в памяти глубже отпечатываются темные и неприятные стороны, доставившие мне в жизни столько горя.

Мать всегда заявляла, что вышла замуж лишь для того, чтобы сбежать из дому, от своей матери. Она уже не могла больше выносить бабушку. Вот и я стала подумывать, не поступить ли и мне так же, и вскоре мысль о выходе замуж и бегстве из родительского дома стала моей мечтой. В те чрезвычайно сложные времена и при своем несовершеннолетии я не смогла ее осуществить.

Самокритично признаю, что кретинкой я была исключительной, истеричность оказалась закодированной в моем характере и усугублялась переходным возрастом. Я восставала против всех и вся, мне не нравился весь свет и я сама себе тоже. И если бы не суровая действительность, заставляющая держать себя в рамках, сдерживать и свою, и материнскую истеричность, не знаю, чем бы все кончилось. И наверное, при всей моей щенячьей глупости проскальзывала во мне искра самосохранения и хватало ума обуздывать идиотские порывы. Но спасало меня, прежде всего, присущее мне всегда чувство юмора, благодарение Господу!

Воспитывать меня пыталась Люпина, без милосердия искореняя во мне дурные, по ее представлению, свойства характера. Боюсь, она в этом немного переусердствовала.

Чтобы искоренить во мне, например, самомнение, она высмеивала мою внешность и прибегала при этом прямо-таки к варварским методам. Говорила:

– Будь у меня такое лицо, я бы на нем только сидела, а не показывала людям. Гляди сама, ведь остается лишь приделать ручку – и получится вылитая сковорода! А двигается она как, двигается! Будто деревянная!

Я и без того не считала себя красавицей, тем не менее такая беспощадная критика в переходном возрасте могла развить в девочке комплексы на всю жизнь. Тереса тоже воспитывала меня, хотя и не столь настырно. А бабушка в основном старалась развить во мне работоспособность.

– Да перестань же копаться! – шпыняла она меня. – Работа должна делаться мигом, раз-два, всегда есть дело, не успеешь покончить с одним, как тебя уже поджидает следующее. Господи Иисусе!

Мать не мешала им меня воспитывать, кажется, вообще не замечала этих педагогических приемов, она донимала меня другим. Мрачными предсказаниями. Она обожала огорчения, неприятности и не могла жить без них.

Ага, относительно мрачных предсказаний. Непонятно почему Люцина из года в год пророчила мне трудности с обучением в школе. В начале каждого учебного года она мрачно изрекала:

– До сих пор у тебя все шло гладко, но вот в этом году ты узнаешь, почем фунт лиха!

И я в панике ожидала предстоящих ужасов, стараясь на всякий случай учиться еще лучше и, сама того не желая, становясь отличницей. Если Люцина своими страшными пророчествами стремилась именно к такому допингу, надо признать, ее метод полностью себя оправдал.

Все родственники дружно пытались искоренить во мне эгоистичность, которой во мне не было, и я им не удивляюсь. Единственный ребенок в большой семье просто не мог не вырасти эгоистом. Но они как-то упустили из виду многие существенные обстоятельства. Войну, например, а потом трудности послевоенного периода, капризную и неприспособленную к жизни мою мать и пр. Как бы там ни было, упорное повторение на протяжении многих лет «Учти, ты не пуп земли» оказало на меня свое воздействие, и эгоизм, даже если и собирался расцвести во мне, так и не расцвел.

С детства пыталась я выработать в себе благородство характера и много сил приложила к этому. Честно и самокритично записывала я в тетрадь отрицательные черты характера, которые бы мне хотелось исправить, и очень жалею, что эта тетрадь не сохранилась.

Мать имела привычку рано укладываться в постель и, лежа, читать книги, разгадывать кроссворды или раскладывать пасьянсы и при этом пить чай или есть что-нибудь вкусненькое. И не было случая, чтобы она заранее припасла все необходимое. Нет, она сначала укладывалась, а потом мы с отцом метались по квартире, принося ей то карты, то стакан чаю, то лимончик, то книжку, то доску. На замечание, что ведь могла бы сама все это припасти, смертельно обижалась. Думаю, вынося все это, я тоже воспитывала в себе положительные стороны характера и искореняла эгоцентризм.

Мать не была бездельницей. Домашнее хозяйство было на ней целиком. Она готовила прекрасно, обстирывала нас, шила платья себе, Люпине и мне, очень хорошо вышивала. Стирка... Большая стирка была форменным катаклизмом, вся квартира была потом завешена сохнущими простынями и прочим бельем. Мать всегда устраивала именины и другие праздники не только нам, но и всей родне. Но при этом соблюдалось одно условие: из дому она не выходила, все, что необходимо было для этого сделать вне дома, делали другие.