( До самой смерти мне не забыть... )
( До самой смерти мне не забыть... )
До самой смерти мне не забыть свиста первых бомб. Мы уже знали, что это воздушный налет, люди выбежали из домов и спрятались под деревьями. Мы с матерью тоже стояли под деревом, мать прижимала меня к себе, свист нарастал, мать шептала: «Бомба, бомба...» Я была уверена, вот-вот бомба свалится к нашим ногам, и помню дикий ужас, овладевший мною. Три бомбы взорвались вдали, мы видели и слышали разрывы.
Эти три первые бомбы были сброшены на Груец третьего сентября. Война началась еще первого, но до нас пока не дошла, второго мы с нашей домработницей отправились в кино. Из этого ничего не вышло, завыли сирены воздушной тревоги, свет погасили, люди пережидали тревогу под деревьями парка. Сеанс отменили, мы вернулись домой.
И опять в связи с этим событием мне вспоминается ксендз. Не везло мне с ксендзами. Уже под конец войны, на уроке ксендз сурово спросил учеников, кто ходит в кино. Разумеется, каждому ребенку было известно отношение поляков к тем, кто посещает открытые немцами кинотеатры. «Ходит в кино только г...» Развлекаться во время оккупации было непатриотично. В ответ на вопрос ксендза я встала и гордо начала:
– Последний раз я была в кино...
Я хотела, чтобы все знали – в кино я была последний раз второго сентября 1939 года, но ксендз не дал мне договорить.
– Садись! – гневно рявкнул он. – И слышать не желаю о таких вещах!
Наверное, он решил, что в кино я была, например, месяц назад. Я села, оскорбленная и беспредельно униженная, три дня меня трясло, а на ксендза я обиделась навсегда.
Ксендз ксендзом, обида обидой, но сейчас мне придется сделать сразу несколько отступлений от хронологического повествования, и никуда от этого не денешься. Я предупреждала, в моей «Автобиографии» лирических отступлений будет множество.
С раннего детства меня часто водили в театр, впоили культуру, можно сказать, с малолетства. И как-то, будучи уже взрослой, я поспорила с кем-то на пари, с кем – не помню, что в Большом театре до войны перед началом спектакля исполнялся полонез А-дур. [07] Спорить со мной обо всем, что касается музыки – дохлый номер, у меня совсем нет ни слуха, ни памяти на музыкальные произведения, не говоря уже о голосе, но если уж я на чем-то в этой области настаиваю, значит, дело верное, бетон-гранит. Так оно и оказалось, пари я выиграла.
Что же касается кино, когда, наконец, после войны я впервые после многолетнего перерыва оказалась в кинотеатре, движущиеся на экране картины произвели на меня потрясающее впечатление, волнение сдавило горло, я чуть не задохнулась от умиления. Не очень уверена, но кажется, шел фильм «Секретарь райкома». Впрочем, какой именно фильм я смотрела – значения не имеет, фильм сам по себе стал символом окончания оккупации.
А теперь, если вы настроились на то, что я примусь описывать военные действия, облавы и очереди за хлебом, то должна вас разочаровать. Войну я ненавижу всей душой, и пусть она будет проклята. В мою биографию она вмешалась и, несомненно, оставила определенный след в душе, но чем он меньше, тем лучше.
С того самого рокового сентября в школу я стала ходить урывками. Второго класса не помню вовсе, в третьем училась совсем немного, потом в четвертом и затем сразу в шестом, уже в интернате. В первый класс гимназии я поступила уже после войны, а вообще же мною занималась Люцина дома, чтобы я не отстала от школы. Если не ошибаюсь, занимались мы с ней успешно.
Кошмарный тридцать девятый сама не знаю как пережила, просто чудо, что вообще осталась в живых. И вовсе не потому, что меня чуть не убили, такой идиотизм – стрелять в меня – даже немцам не приходил в голову. Лишиться жизни я могла по другим причинам.
Отца с нами не было, его призвали в армию, но до армии он так и не добрался, увяз в пинских болотах. Вместе с каким-то товарищем по несчастью они блуждали по непроходимым лесам и болотам, в голоде и холоде, в редких деревнях питались только крупником, жиденьким супчиком из пшена, сваренным на воде. Одно пшено и вода, больше ничего в этом крупнике не было. И товарищ по несчастью как-то мечтательно сказал отцу:
– Знаешь, когда война закончится и я вернусь домой, сварю я огромный горшок крупника...
От волнения голос его прервался. Думая, что друг спятил от лишений, отец со страхом спросил:
– И что?
– Вынесу этот горшок на лестницу, поставлю на верхнюю ступеньку. И как наподдам ногой!
Относительно крупника я не располагаю сведениями, может, и наподдал.
Тем временем мать решила бежать с ребенком в деревню. Варшава и родные были для нас недоступны, поддержкой и опорой для нас стала последняя домработница. Благодаря ей мы обе с матерью выжили, дай Бог ей здоровья. Энергичная девушка позаботилась о своей неприспособленной к жизни хозяйке, вывела нас из города, в какой-то глуши сняла угол в избе и стала нашим связным с большим миром.
Там я сразу воспользовалась случаем и заболела одной из своих бесчисленных болезней. Заболела серьезно, понятия не имею, что это было – грипп, скарлатина или какая другая холера, во всяком случае температура была такая высокая, что я часто теряла сознание. Как-то я очнулась от дикого крика матери, которая в ногах моей постели билась головой о кровать. Я испугалась и слабым голосом спросила, что случилось, почему она плачет. Тогда мать заревела в голос от счастья, что я еще не сдохла, а я с этого момента стала выздоравливать в совершенно невероятном темпе.
Я выздоровела, а мать заболела кровавой дизентерией, наверное, напилась воды прямо из колодца. Лекарство раздобывала наша прислуга. Только мать встала на ноги – свалилась хозяйка избы. Мать считала себя обязанной взять на себя все хлопоты по дому, в том числе и по уходу за шестью кабанчиками, готовила для них пищу и таскала в хлев тяжеленные горшки. К моменту выздоровления хозяйки кабанчики выглядели кошмарно, мать еще хуже, но только пусть меня никто не уверяет, что в наши дни молодая здоровая женщина в деревне не в состоянии выкормить поросенка без четырех тонн кокса. У матери кокса не было ни грамма, а моя бабушка откормила кабанчика в погребе, и проблема заключалась лишь в том, как его незаметно оттуда извлечь, ибо откармливали кабанчика нелегально, а он весил триста килограммов и сам не в состоянии был двигаться. Было бы желание, а человек способен сделать абсолютно все.
До наступления холодов мы вернулись домой, а потом появился отец и занял свою прежнюю должность в банке. Фамилия у него была немецкая. В связи с этим от него требовали подписать список фольксдойчей [08], чего он не намерен был делать, ничего немецкого в себе не ощущая, и покорно ждал последствий. Немцы прислали строгое распоряжение немедленно подписаться на заявлении о своей принадлежности к фольксдойчам, и плохо пришлось бы отцу за отказ от такой «чести», да спас его случай. В Груйце оказался еврей с такой же фамилией, и имя его начиналось на ту же букву, что и имя отца. Отцу по ошибке в распоряжении вписали имя этого еврея. Отец немедленно воспользовался предлогом и с чистой совестью ответил в письменной форме, что приказ к нему не относится, он адресован совсем другому человеку, проживающему по другому адресу. Немецкий язык отец знал хорошо, возможно, и в комендатуре объяснился, во всяком случае против фамилии отца какой-то шкоп [09] поставил галочку, и отца оставили в покое, больше к нему никто не придирался. А поскольку отец занимал должность директора местного банка, немцы наверняка были убеждены, что директор – польский немец, и он-то уж обязательно подписал список фольксдойчей.
В финансовых трудностях нашей семьи я стала разбираться в девять лет. Неимоверно расточительная и легкомысленная, моя мать делилась всеми своими тревогами со мной, плакалась мне в жилетку, и я знала, что еще до войны отец, гарантируя своей подписью директора банка векселя некоторых лиц, задолжал более ста пятидесяти тысяч злотых. Отец отличался кристальной честностью и крайней наивностью, верил абсолютно всем, а уж своим знакомым и вовсе. Этим воспользовались нечестные люди, знакомый отца приводил с собой своего знакомого, и отец всем подписывал чеки, не допуская мысли, что должник не расплатится с ним. Большинство не расплатилось, и после войны отцу пришлось расплачиваться за свою доверчивость, правда, по довольно льготному курсу.
Итак, мать плакалась мне в жилетку, а я почувствовала ответственность за наше материальное положение. Глупость это была несусветная, не так уж плохо было наше положение, ведь на том самом участке, о котором я уже писала, у нас была и корова, даже две, свиньи, множество кур, гусей, уток и индеек, с голоду мы никак не помирали, отец работал и неплохо зарабатывал, враги относились к нему с доверием и только к концу войны догадались – что-то тут не в порядке. Возможно, что партизаны и бойцы Крестьянских батальонов, которые вовсю пользовались поддержкой отца, к концу войны совсем утратили бдительность. Во всяком случае, немцы отца арестовали. Подробностей не знаю, в отличие от матери отец не делился со мной своими проблемами, только после войны кое-что рассказал. И, воспользовавшись случаем, взял с меня клятвенное обещание.
– Дочь моя! – произнес он с совершенно не свойственным ему пафосом. – Если ты когда-либо кому-либо что-либо подпишешь без моего ведома, я прокляну тебя и ты перестанешь быть моей дочерью.
Памятуя жалобы матери и неприятности, которые доставили там подписанные отцом какие-то важные финансовые бумаги, я с полной серьезностью отнеслась к словам отца и очень намучилась впоследствии, потому что и в самом деле никогда не могла заставить себя поручиться за кого-либо. А тем самым отрезала и себе возможность воспользоваться услугами людей, когда мне требовалась их помощь, нельзя же такими услугами пользоваться односторонне.
Первое военное лето мы провели в Залесье. Тереса с Люциной сняли там дом недалеко от железной дороги, мать постоянно курсировала в поездах между Груйцем и Варшавой, доставляя продукты родителям в Варшаву, а нам выбрасывая пачки по дороге из вагона. Мы всегда подгадывали к поезду, потому что скорые поезда на нашей станции не останавливались, и однажды Тереса немного опоздала. Нашу пачку схватил какой-то подпасок, что стерег свою корову у железнодорожного полотна.
– Немедленно отдай! – закричала Тереса, подбегая к нему. – Твое, что ли?
– Скажешь, твое? – нагло возразил парень.
С трудом доказала Тереса свои права на пачку и с торжеством принесла ее домой. Меня же этот случай очень встревожил, и я стала выходить к поездам заранее.
Там же, в Залесье, Люцине приснился ее кошмарный сон, о котором я вспоминаю в "Колодцах предков". Ее комната находилась на втором этаже дома. Ей приснилось, что она слышит чьи-то шаги. Сначала на первом этаже, потом кто-то стал подниматься по лестнице, подошел к ее двери и взялся за ручку. Медленно-медленно дверь стала открываться. В этот момент Люцина проснулась, успела открыть глаза и одновременно инстинктивно нажать на кнопку, включающую настольную лампочку. И увидела, как и в самом деле дверь потихоньку, медленно и бесшумно открывается.
Люцина замерла, дверь тоже замерла. Сорвавшись с постели, Люцина набросила на себя халат, влезла в тапки и выскочила в прихожую, на это потребовалось буквально несколько секунд. Зажгла свет – никого. Прислушалась – тихо. Зажигая по дороге везде свет, кинулась вниз по лестнице, осмотрела все окна и двери. Они оказались заперты, и Люцина вернулась к себе, решив, что ей привиделось. А наутро мы все трое увидели на грядке у дома следы чьих-то больших ног. Следы вели к окну на первом этаже и обратно.
До сих пор мы так и не решили загадку, ибо окно в доме и в самом деле было заперто изнутри. Возможно, Люцине приснилось лишь намерение взломщика или вора, неосуществленное по техническим причинам.
Лето длилось долго, Тереса с Люциной решили выращивать шампиньоны. Раздобыли где-то грибницу, плантацию устроили в подвале. И ничего не получилось, хотя, казалось бы, все необходимое для производства шампиньонов у нас было: торф, лошадиный навоз, мицелий. А шампиньоны – ни в одном глазу! Не росли и все тут. В конце концов у Люцины и Тересы лопнуло терпение, вытащили они из погреба эту смесь и выкинули на помойку. Случилось так, что три дня шел дождь, на четвертый установилась прекрасная погода, и мы уже с раннего утра услышали оживленное куриное кудахтанье. Доносилось оно с помойки. Кинулись мы туда и что же видим? Вся помойка и ее ближайшие окрестности покрылись густой порослью молодых шампиньонов. Наверное, в подвале мы их мало поливали, дождь их полил как следует, и грибы пошли в рост.
Вспомнила я об этом случае ровно через пятьдесят лет. Мой сын решил разводить шампиньоны, все было сделано как следует, а грибы не росли. Стояли мы трое в помещении – ребенок, я и опытный специалист по разведению шампиньонов – и ломали головы. И тогда мне вдруг вспомнилась помойка в Залесье.
– Поливать! – решительно заявила я. – Хуже не будет, все равно ведь не растут. Полейте как следует, и посмотрим, что из этого выйдет.
– По науке не положено, – возразил сын.
– А ты наплюй на науку и полей! Посмотрели они на меня с сомнением, пожали плечами, но полили. И пошли грибы!
Сад в этом Залесье был чудесный, я всегда мечтала жить в таком. Был там уголок, где росли ели, а под ними всегда царила таинственная полутьма и рос мох разных видов. Наверное, мы жили там с весны до осени, потому что я помню фиалки, а потом другие цветы, и наконец астры и георгины. Время от времени съезжалась родня, и мы все играли в саду в прятки. Я всегда очень любила такие глупые игры взрослых людей.
Тогда война еще не коснулась меня по-настоящему. Кроме бомб, которые могли свалиться на голову, кроме переполненных поездов и паники, кроме специфической атмосферы, царящей на варшавских улицах и инстинктивно воспринимаемой ребенком, кроме страшной минуты, которую я пережила, когда мы с дедушкой вошли во двор их довоенного дома и увидели развалины, короче, кроме этих отдельных мелочей, с настоящим кошмаром я не сталкивалась. Крыша над головой у меня была, никого у меня на глазах не убили, голодать по-настоящему не приходилось. И все-таки что-то в моей психике осталось.
Там, в этом Залесье, я увидела немецкого солдата. Он просто шел вдоль железнодорожных путей, и эта картина до сих пор стоит у меня перед глазами. Я была маленькая, рельсы были проложены на высокой насыпи, солдат шел вдоль них, и я видела его на фоне неба. Не первый раз я видела немецкого солдата, до этого встречались часто, но сейчас я вдруг испытала к нему совсем недетскую, огромную, страшную ненависть. Ненависть эта переполняла меня, не умещалась во мне. Ненависть к войне, к немцам и вот к этому солдату персонально. Сказалась, видимо, атмосфера, в которой я росла, настроения близких мне людей, патриотические книги и разговоры. Чувства, овладевшие мною в тот момент, и безграничную ненависть я помню отчетливо до сих пор.
К черту воину, ведь говорила же, что не дам себя в нее втянуть!
На следующее лето я начала учиться кататься на велосипеде. И научилась, что считаю большим достижением.
Пригодился отрицательный опыт в области катания на коньках. Я уже знала, что ни на чью помощь нечего рассчитывать, надо полагаться лишь на себя. Правда, я все-таки канючила и просила хотя бы сзади подержать меня за седло, но никому не хотелось бегать за мной по полевым дорогам, и канючить я могла до посинения, а толку чуть. В конце концов научилась сама и садиться, и ездить. Правда, прежде чем научилась, падала раз тридцать, но наконец мне удалось проехать самостоятельно большой отрезок пути, и я считаю этот момент решающим переломом в обучении езды на велосипеде.
Велосипедов у нас было два, отцовский и матери, оба большие, взрослые, у обоих руль повернут вверх, но можно было его направить и вниз. Для меня сиденье опустили до минимума, и я доставала до педалей. Поворачивать я училась на шоссе Варшава – Груец, так что представляете, какое там было движение, раз я сочла шоссе спокойным безлюдным местом. Это, впрочем, не помешало мне наехать на телеграфный столб, и я здорово поранила плечо. Но в основном я каталась по утоптанным полевым тропинкам.
Происходило это в нашем «поместье», которым мы всей семьей активно занимались. Там же я пыталась научиться верховой езде, но конь, в отличие от велосипеда, не всегда был в моем распоряжении. Это была рабочая скотина, он постоянно использовался в хозяйстве. Иногда в телегу запрягали двух лошадей, не знаю, откуда бралась вторая лошадь, у нас была только одна. На ней я и училась ездить. Меня подсаживали на спину нашей работяги, я научилась держаться на ней, все-таки крестьянская лошадь это не арабский скакун, она шла привычным ей шагом, так что ничего особенного не происходило. Только раз деревенские дети из озорства испугали ее, коняга в панике перешла на резвую рысь и во весь дух помчалась к родной конюшне. Я не свалилась, доехала до места назначения, свисая со спины лошади, зацепившись за что-то одной ногой.
Проживание в деревне отнюдь не было отдыхом. Дел всегда хватало, и не всякая работа приходилась мне по душе. Лебеду и крапиву я должна была рвать для уток, тысячелистник для индеек, и до сих пор при виде этих растений мне вспоминаются полчища голодной прожорливой домашней птицы и охапки травы, которую я обязана была вечно ей приносить. Больше всего хлопот доставлял тысячелистник, который произрастал далеко от дома. Приходилось мне пасти гусей и иногда корову. Звали ее Цыганка за черный цвет, и хотя она была не то что домашним животным, но почти членом семьи, я все-таки немножко ее побаивалась. Непонятно почему, нрав у нее был кроткий, мы все ее очень любили, вечно чистили, мыли и ласкали.
Очень нравилось мне рубить сечку, этим я занималась с удовольствием, пальцев себе не отрубила и вообще ни разу не поранилась.
Сад на нашем большом участке окружал высокий плетень, в саду, на месте будущего дома, стояла беседка, а у ворот сарай и овин. А жили мы в деревенской избе, стоящей через дорогу.
Самой неприятной для меня из сельскохозяйственных работ была прополка, я ее просто ненавидела. Наверное, потому, что приходилось очень много полоть, меня вечно заставляли заниматься этим, а лето было жаркое, тени наши садовые деревца давали мало, работать приходилось на солнцепеке. Так что из двух зол я уж предпочитала рвать траву или собирать землянику. Вообще любила все собирать.
С восторгом принимала участие в уборке хлебов. Научилась вязать перевясла, ставить копны, свозить их к овину. Сидя на самом верху нагруженной снопами телеги, правила лошадью и, подъехав к току, кубарем скатывалась вниз. Удовольствие доставляло подавать снопы в молотилку, молотилка у нас была. Веялка тоже.
А вот сепаратора не было, не знаю почему, не такой уж дорогой это прибор, и масло мы взбивали, потрясая литровой бутылкой со сметаной. Такого никто не мог долго выдержать, и бутылка переходила из рук в руки. Первый раз вместо масла у нас получился чудесный крем. Когда потом мать опять захотела взбить крем – получилось масло. И затем уже каждый раз мы гадали, что у нас выйдет. Настоящая лотерея, очень интересно было.
Один случай заставил меня усомниться в законах природы. Как-то разразилась жуткая гроза, лил ливень, гремел гром, сверкали молнии. Мы сидели в избе, робко выглядывая в окна. Впрочем, после перенесенной мною первой бомбардировки я перестала бояться гроз. Метрах в пятидесяти от избы, у плетня нашего сада, на развилке дорог росла груша, огромное высокое старое дерево, а по ту сторону дороги в десяти метрах от груши стояла копна хлеба. И на наших глазах молния ударила не в грушу, а в копну, которая сразу же загорелась. А ведь каждый дурак знает, что молния обязательно ударит в высокое дерево. Гасить копну не было необходимости, ливень тут же загасил огонь, но меня поразило само явление. Чтобы не было недоразумений, замечу, что из копны не торчала никакая жердь, которая могла бы сыграть роль громоотвода, ничего такого, просто копенка сжатого хлеба.
Опять же, чтобы избежать недоразумений, добавлю, что вкапывала не я одна, мы все работали как проклятые. Съезжались родные, каждый вносил свой вклад в сельскохозяйственные работы в нашем «поместье». Дедушка проводил отпуска с косой в руках, отец собственноручно посадил сад, а потом обирал вредителей с молодых деревьев. Возможно, он использовал потом этих вредителей как наживку для рыбной ловли, но тем не менее факт остается фактом. Люцина в основном использовалась на огородных работах, мать вкалывала и в саду, и в огороде.
Впрочем, в нашей деревне я не только работала, играла тоже, чтобы не думали, что я только и надрывалась на работе, как рабыня. К нам приезжали гости, ко мне тоже. Раз приехала моя подружка.
Это была одна из двух основных подружек моего раннего детства, Боженка, мы с ней вместе учились в первом классе. Она была годом старше меня. Боженка страстно мечтала о том, чтобы у нее были черные волосы и синие глаза. Глаза и так были у нее синие, с волосами хуже, они были русыми, почти такие же, как у меня, только мои были с пепельным оттенком. Я из-за этого не огорчалась, согласна была навсегда остаться блондинкой. Судьба удивительным образом исполнила наши желания. У Боженки с возрастом волосы потемнели, и будучи взрослой женщиной, она познала счастье иметь черные волосы и синие глаза и вообще была очень красива. Что же касается ее умственного развития, то я, пожалуй, не стану высказываться, так как она жива и, главное, живы ее дети, скажу лишь, что в возрасте десяти лет я считала ее полной кретинкой, ибо она с грустью уверяла меня, что не хочет быть старой и, достигнув двадцати пяти лет, покончит с собой. Очень меня это встревожило, я умоляла подружку пожить хотя бы до тридцати, но она была неумолима. Нет и нет, не желает доживать до такого преклонного возраста. Так что, надеюсь, я делаю, правильный вывод, что в десять лет у меня случались проблески здравого смысла.
Кроме того, эта Боженка, дочь директора гимназии (поэтому мать считала, что она подходящее для меня общество), была, на мой взгляд, слишком хорошо воспитана. Приходила к нам в гости, начинали ее угощать, а она в ответ на все – «благодарю» и не угощалась. И какое бы ни было торжество, именины или детский бал, все силы приходилось бросать на то, чтобы уговорить Боженку взять что-нибудь в рот. Спятить можно! А если человек не выдерживал и переставал ее уговаривать, она смертельно обижалась. Так я с ней намучилась в поте лица, что у меня выработался на всю жизнь рефлекс – не уговаривать гостей, и из-за этого, боюсь, мои гости страдали, потому что я совсем перестала угощать, действуя по принципу: на стол поставлено, а там поступайте как знаете.
Ну так вот, Боженка приехала ко мне в деревню в гости. Не знаю, может, она никогда до сих пор не была в настоящей деревне, только отколола чудовищный номер. А именно: заявила, что желает идти на прогулку. Жара дикая, воздух неподвижен, ни малейшего ветерка, хлеб стоит стеной, не шелохнется, солнце льет вниз расплавленный огонь, а этой приспичило прогуляться! Езус-Мария! Я и так не засиживалась в доме, не знала куда деваться от избытка свежего воздуха и постоянной беготни по хозяйству, такой редкий случай посидеть в тени, в холодке, поплескаться у колодца, в крайнем случае в овин забраться.
Ну ладно, в конце концов, она гостья, приехала из города, пошли мы с ней на эту холерную прогулку. Прогуливаться решили вдоль сада. Участок наш был шириной метров сто, а в длину тянулся вдоль дороги метров на семьсот. Там, где он кончался, росла у дороги огромная старая береза. К ней я и повела прогуливаться свою гостью.
Сначала я то и дело намекала, что неплохо бы вернуться, но Боженка твердо стояла на своем – прогулка! Вообще-то ее можно было понять: васильки во ржи, у дороги маки и прочие цветочки, у меня же после лебеды и крапивы цветочки энтузиазма не вызывали. Очень хотелось посидеть в тенечке, а не бродить на солнцепеке, и мне пришла в голову дьявольская мысль.
– Я дальше не иду! – заявила я, когда мы прошли березу. – И тебе не советую. Надо скорее вернуться, чтобы успеть до двенадцати.
– А что? – заинтересовалась гостья.
– Да тут, с этой березой такая история... Знаешь, там живет кикимора и ровно в поддень она вылезает.
Рассказывала я дрожащим от страха голосом и при этом боязливо оглядывалась по сторонам. Наверное, получилось убедительно, во всяком случае, Боженка поверила. Здраво рассуждая, в моей выдумке не было никакой логики. Если допустить, что кикимора и в самом деле вылезает из-под березы ровно в полдень, не станет же она сидеть там до вечера, посидит и спрячется, можно немного подождать или вообще возвращаться по другой дороге, не обязательно проходить рядом с березой. Да, видно, в нашем возрасте девчонки мыслят не очень логично.
– Успеем? – только и спросила Боженка, немедленно поворачивая к дому.
– Лучше бегом, – посоветовала я.
И в эту жуткую жару мы помчались во всю прыть, так что за нами только пыль поднялась столбом. Пробегая мимо березы, я взглянула на часы. У меня уже были новые, после тех, серебряных, которые искупались в Буге.
– Двенадцать! – жутким голосом завопила я, потому что и меня заразил страх подружки.
Пробежав сколько хватило сил, мы, тяжело дыша, остановились и оглянулись. Под березой все было спокойно, никто там не шевелился. Я собралась сообщить Боженке, что, когда нет поблизости человека, на которого можно напасть, кикимора сидит под корнями дерева и не вылезает, как вдруг краем глаза увидела кровь на растущем поблизости желтеньком цветочке. В ту же секунду поняла – вовсе не кровь, просто коричневое пятнышко, но тут раздался кошмарный вопль моей подружки, и она бросилась бежать к дому без оглядки. Не спрашивая, что с ней, я кинулась следом, дрожа от неимоверного ужаса. Остановились мы только у нашей избы, судорожно вцепившись в плетень и задыхаясь от быстрого бега.
– Что... что случилось? – стуча зубами с трудом выговорила я.
Боженка не могла ответить сразу, голос ей не повиновался. Лишь немного придя в себя, она поинтересовалась:
– Что?.. Что ты там увидела?
Немало прошло времени, пока до нас дошло, что же все-таки произошло. Оказалось, я с таким ужасом взглянула на оставленную сзади березу, что Боженка решила не рисковать, выясняя, что там, а молча кинулась наутек. Я же кинулась бежать потому, что она заорала и побежала. Объяснение о пятнышке крови на цветочке подействовало на нее не успокаивающе, а совсем наоборот, и больше мне прогулки не грозили. Впрочем, больше она к нам в гости не приезжала.
А дьявольская выдумка с кикиморой обернулась против меня же. Я прекрасно отдавала себе отчет, что всю историю с ней сама придумала, а вот поди ж ты! С тех пор береза вызывала во мне какую-то совершенно иррациональную тревогу, и я стала с подозрением посматривать на ни в чем не повинное дерево. К березе вела самая удобная тропинка для езды на велосипеде – вдоль ограды нашего сада, параллельно песчаной проселочной дороге. И мне стало страшно ездить по этой тропинке. Я заставляла себя преодолеть страх, убеждая, что ничего ужасного в березе нет, но страх был сильней меня, и я поворачивала назад, не доезжая до березы. Как-то раз все-таки заставила себя доехать. Приближаясь к страшной березе, глянула и увидела под деревом белочку. Снизив скорость, я проехала еще немного и опять посмотрела. Нет, это была не белочка, а маленькая собачка. Я еще больше сбросила скорость и была совсем близко от березы, когда собачка вдруг с громким шумом взвилась в воздух. Я слетела с велосипеда.
Нет, я не бросилась наутек, взяла себя в руки и вспомнила, что на березе свила гнездо пара каких-то крупных черно-рыжих птиц, не знаю, как они называются. Видимо, одна из птиц сидела под деревом и в знойном мареве показалась мне похожей сначала на белку, а потом на собачку.
Восхищаясь собственным мужеством, я промчалась мимо березы, развернулась, взглянула на березу и чуть не померла на месте. Под березой в клубах пыли металось что-то страшное. От ужаса я не могла бежать, меня парализовало, я стояла, опираясь на велосипед, и не в силах была отвести взгляда от клубящегося ужаса. Благодаря этому ужас получил возможность разъясниться. Два воробья подрались.
Не знаю уж, зачем я выбрала дорогу с березой, могла ведь проехать по другой. Может, хотела проверить собственную храбрость? Но в то лето больше к березе я не ездила.
Тем летом не повезло Тересе, ей раздробил колено жернов, который мы куда-то перетаскивали. Колену ее досталось уже во второй раз, первый оно пострадало, когда еще до войны Тереса съезжала со мной на санках с горки. После жернова в ее колене навсегда поселился ревматизм.
Со мной же в деревне только раз произошел несчастный случай, когда я уронила себе на ногу тяжелую бутылку из темного стекла, не знаю из-под чего. С бутылкой ничего не случилось, а у меня с пальца сошел ноготь. Помню, как я выла, опуская ногу в холодную воду, а Люцина обзывала меня истеричкой. Как-то не отрезала я себе пальцев ни сечкой, ни серпом, и на то спасибо.
А со второй моей подругой мы решили в полночь пойти на кладбище. Мне было уже двенадцать лет, а ей четырнадцать. Не совсем была это полночь, в полночь мне не разрешили бы выйти из дому, а у матери сон был чутким, так что выскользнуть без спросу я не могла. Вот мы и решили: пусть это будет условная полночь, на самом деле оказались на кладбище часов в восемь, для меня крайний срок пребывания на улице. Однако в тот вечер моросил дождь, тучи покрыли небо, и стало совсем темно. На кладбище, ясное дело, не было ни одной живой души. Выглядело оно чрезвычайно мрачно, заросшее, заброшенное. В общем, атмосфера для кладбища самая подходящая. Храбрясь изо всех сил, мы прошли немного по дорожке в глубь кладбища и остановились у какого-то памятника, пугливо озираясь.
Все вокруг было тихо, спокойно, нигде ничего не шевелилось. Вполголоса мы стали говорить о том, что вот, пожалуйста, ничего не происходит, бояться нечего, а столько порассказали о всяких духах и мертвецах, встающих из гроба. И в этот момент за спиной подруги, чуть ли не из-под ее ног, что-то с шумом рванулось. Мне повезло, я стояла к ней лицом и успела разглядеть улепетывающего зайца, она же услышала только страшный шум, нарушивший мертвую тишину. Такого выражения безграничного ужаса на лице человека я не видела никогда ни до, ни после этого. Открыв орущий рот, но не издавая ни звука, она присела от неожиданности, а глаза ее вылезли из орбит. На меня же напал совершенно дикий приступ смеха, которого она так и не смогла мне простить. На этом и кончилась наша дружба, кончилась навсегда, я даже не помню имени этой подруги.
К этому же времени относится наше увлечение игрой в индейцев. Играли мы на Диком поле. Не совсем подходящее место для индейцев, но так уж назывался пустырь за нашим груецким домом. В игре принимали участие Боженка, та самая, что испугалась кикиморы под березой, и еще одна девочка, Виська. Из орехового прута я изготовила себе лук и в процессе изготовления чуть не выколола Боженке глаз, ткнув в него веткой. Я жутко испугалась того, что натворила, и умоляла подружку не реветь. Боженка мужественно перенесла несчастье, не ревела, только подержалась за глаз. К счастью, зрения она из-за меня не потеряла, но играть в индейцев ей почему-то разонравилось. Из лука я стреляла, стрелы летели на целых три метра вперед и замечательно попадали в цель, застревая в оконных занавесках. Индейский головной убор я делала из индюшачьих перьев, и нашему пугливому коту не было никакой жизни. Но об этом я уже рассказывала. Благодаря игре в индейцев я научилась разбираться в следах (это аукнулось в «Романе века»), во всяком случае, легко отличала следы человека от коровьих и собачьих.
Запомнилось мне и представление, которое как-то устроил у нас в Груйце муж Тересы Тадеуш. Естественно, до того, как он исчез из Польши при таинственных обстоятельствах, о которых мне никогда так толком ничего и не удалось разузнать. До своего исчезновения он часто бывал у нас, и все мы его полюбили, это оказался добродушный и веселый молодой человек. Не знаю, как получилось, что вскоре после женитьбы оба они с Тересой оказались у нас в Груйце.
В тот вечер я сидела надутая, обиженная на весь свет, из-за чего – не помню. Настроение у меня было преотвратное, сидела я в углу со своим горем, и белый свет был не мил. Поэтому начало спектакля я прозевала. Кажется, Тадеуш решил развеселить мою мать и Тересу и пригласил их в кабаре. Кабаре он устроил в нашей столовой. Сначала выступил в качестве официанта и принялся подносить дамам разные яства. Я заметила происходящее на этапе мелконарезанного сырого картофеля, политого чем-то явно несъедобным, и украдкой проявила интерес к происходящему, ибо явно интересоваться мне не позволяла оскорбленная амбиция. Одно за другим приносил официант блюда своим посетительницам и горячо уговаривал отведать их, расхваливая на все корки. Потом Тадеуш оставил кельнера в покое и перевоплотился в баядерку. Скрывшись ненадолго в спальне, он появился оттуда в платье матери, слишком коротком для него, и туфлях на высоких каблуках; с мощным бюстом и крутыми бедрами. И принялся танцевать.
И тут я почувствовала: если не дам себе воли, лопну от сдерживаемого смеха. Мать с Тересой катались по тахте и уже не хохотали, а выли от смеха. Домработница в дверях столовой, с лицом свекольного цвета, держась обеими руками за живот, то наклоняясь вперед, то откидываясь назад, издавала какие-то нечеловеческие рыки. Позабыв о необходимости блюсти свое достоинство, я скатилась под стол, испуская поросячье хрюканье.