В другом городе
В другом городе
Явившись со своим чемоданчиком к Лигскому, я была поражена его жильем: он жил во дворце. Его молоденькая жена из немецкой дворянской семьи, с которой он познакомился в Дорнахе, имела мужество в первые же дни перемирия через два фронта приехать к нему. "Почему Вы не телеграфировали? — спросил он. — Я бы привез Вас с вокзала на автомобиле". Я знала, что во всем городе было только три автомобиля. Чем же стал теперь Лигский, если он мог привезти меня на автомобиле?
Моя квартирка из двух комнат и кухни была восхитительна. И тепла — центральное отопление! Только золоченая мебель меня ужаснула. Лигский улыбался: "Это собрал сотрудник, товарищ X., но при чистке партии он вылетел". Так я унаследовала золотую мебель. Затем Лигский провел меня по всему комиссариату в библиотеку и представил заведующей; это была ярая коммунистка. Ее сотрудницы, молодые дамы, смотрели на меня с подозрением. Эти бывшие придворные дамы принимали меня за коммунистку, потому что меня привел Лигский. Я спросила его, примирился ли он с большевиками. — "Можно пренебречь небольшими различиями и помогать делать то, что нужно для социализма". Постепенно выяснилось, что мой бетонщик стал теперь главой Петербургского отделения Комиссариата иностранных дел. Я нашла, что он изменился, особенно глаза его поражали своим мрачным выражением. Библиотека, где я занималась писанием каталожных карточек, состояла из книг, реквизированных в иностранных консульствах.
В виде аванса за портрет Ленина, который был мне заказан, я получала обед и ужин из гостиницы "Интернационал". В этой гостинице жили только коммунистические лидеры и выдающиеся иностранцы, которым хотели показать, что в России полное благополучие. Нередко давали, например, курицу с рисом — и это в то время, когда вся Россия голодала. Постепенно у меня все чаще стали появляться к обеду мои голодающие друзья.
Эти два города — Москва и Петербург (я так и не смогла освоиться с названиями ни Петроград, ни Ленинград) — всегда составляли два особых мира. И теперь различие между ними было очень заметно. Москва — восточный город, город боярской знати и патриархального дворянства, старого цехового купечества и крестьянства — также и теперь, в годы революции, сохраняла свой пестрый, хаотичный и шумный характер. Став центром и местопребыванием большевистского правительства, Москва жила лихорадочной деятельностью большевиков. Немногие сохранившиеся в городе легковые и грузовые автомобили принадлежали теперь правительству; они носились по улицам в бешеном темпе, управляемые людьми, с ног до головы одетыми в кожу. В Петербурге же, обезлюдевшем из-за ранее наступившего там голода; царила кладбищенская тишина. Поразительно мало человеческих и санных следов видно было на снегу этих улиц — бесконечных, прямых, как бы уводящих в какую-то пустыню, в вечность; со своими закрытыми магазинами, с витринами, забитыми досками, они казались ослепшими. Летом же повсюду росла трава — трава на величавом Невском проспекте, трава на площади Мариинского театра. Царская резиденция, с ее строгими дворцами и правительственными зданиями, с ее широко распахнутыми площадями, над которыми, казалось, неба было видно больше, чем в любом другом городе, открывалась теперь во всем своем величии. Каждый раз меня снова захватывало своеобразие этой красоты, когда я проходила по необозримому простору Невы (зимой — по льду, летом — по мосту), направляясь к зданию Академии художеств. Моя молоденькая кузина Нина Бальмонт, которую я знала восьмилетней девочкой в Париже, теперь жила в этом здании с мужем Львом Бруни, талантливым художником-футуристом, и сынишкой. Ей было теперь двадцать лет. Статная, красивая фигура, как и у ее матери Екатерины Бальмонт, и такая же сердечная теплота. Радость жизни, очаровательное лукавство, всевозможные гениальные выдумки — вместе с удивительной способностью формотворчества в идеях, словах, делах. Старец Нектарий из Оптиной пуcтыни, где Бруни некоторое время жили, постоянно звал ее к себе и однажды сказал ей: "Тебе дан дар радования, его ты должна разделить с другими".
Лев Бруни, немногим старше своей жены, жил в сфере искусства и религии. Он был духовным сыном старца Нектария. Интеллектом он не дорожил, даже презирал его. Поэтому слова его, которые он с усилием подбирал, были по-настоящему оригинальны и самобытны. Также и его смелые и все же прекрасные этюды всегда были творчески новыми. В то время он искал способ изображать "следы вещей в пространстве", иначе говоря, пытался любую вещь, благословляющую руку, например, лапидарным изображением свести к динамическому знаку. Я видела в этом требуемое нашей эпохой стремление ввести в наш кругозор образ становления, движения во времени.
У друга Бруни Татлина, в то время прославленного мастера, тоже жившего в Академии, эта тенденция материалистически искажалась. У него в мастерской я видела модель его "Памятника коммунизму" — сооружение из трех частей; каждая часть особым механизмом вращалась вокруг своей оси. Нижний этаж вращался в ритме года, второй — делал круг за месяц, третий — раз в сутки. Здесь должны были размещаться службы информации и пресса. Через это движение работающие внутри люди будут осознавать движение времени. Татлин был также изобретателем того удивительного "искусства", в котором композиции складывались из всякой всячины: стеклянных бутылок и кусков дерева, клочков бумаги, палочек и проволоки — все это должно было объединяться в некоем равновесии и созвучии разных материалов и масс; называлось это — конструктивизм. Проект Татлинского "Памятника" был одобрен. Был ли он когда-нибудь осуществлен — не знаю.
Так как мне хотелось ознакомиться с различными направлениями нового искусства, я стала его ученицей. Специально для меня он смастерил некую фигуру: деревянная доска, выкрашенная охрой, частью покрытая лаком; на ней наискось положена черная матовая бумага с белым ободком, а сверху прикреплена треугольная латунная пластинка. Я написала все это дома в импрессионистической манере, не понимая — чего он, собственно, хочет. Он был очень недоволен и предложил написать работу заново, причем все передавать локальным цветом, как можно более независимо от игры света, например, цвет металла — в чистом виде, без малейшего отражения света. По изображенной поверхности дерева надо было гребнем, сделанным из картона, провести умброй, имитируя таким образом волокнистую фактуру дерева. Лакированные места модели следовало лакировать и на рисунке, матовые — оставить матовыми. Это было почти имитацией. И называлось — "объективная живопись".
К первым моим впечатлениям в Петербурге относится вечер памяти Пушкина. Это было в январе, в день смерти поэта. В слабо освещенном, нетопленном зале стоял туман от дыхания людей. В президиуме, среди других профессоров и литературных звезд, которые теперь казались лишь тенями самих себя, я узнала публициста профессора Кони, который во время освобождения крестьян от крепостной зависимости так много сделал для преобразования судебных учреждений, критика Волынского, поэта Александра Блока. Все трое в своих выступлениях приводили строчку Пушкина из "Евгения Онегина": "Пора: перо покоя просит…", как будто эти слова выражали их самое горячее желание.
На этом вечере я в последний раз видела Александра Блока. Осенью того же года он умер, вероятно, от истощения. Власти не разрешили ему выехать в Финляндию, где он, может быть, мог бы га русская литература, — тысячи людей, — речей не произносили. Не слова — глубокое молчание освятило эту трагическую смерть.
Когда я приехала в Петербург, антропософской группы там больше не существовало. Руководители и другие друзья, спасаясь от голода, уехали на юг. Я встретила только нескольких отдельных членов. Некоторая духовная свобода, сохранившаяся еще в те времена, допускала существование так называемой "Вольной Философской Академии", созданной в первые же дни революции при участии также Андрея Белого. Сам он в 1920–1921 годах находился в Москве. Когда весной меня пригласили выступить в этой Академии с докладом, я согласилась с большим страхом, так как никогда не выступала публично. Темой доклада я выбрала Гетевскую сказку "О Зеленой Змее и Прекрасной Лилии", в которой мне в различнейших аспектах открывались все новые духовные истины. Но как мне одеться для выступления в Академии? Это был трудный вопрос. Погода стояла теплая, а у меня не было летнего платья и обуви. Были только валенки. Выручил случай: в комиссариате выдали служащим тонкое белое полотно для халатов. Разумеется, мы все сшили из этого материала платья, а я, кроме того, смастерила даже туфли. Чудесным весенним вечером, с сильно бьющимся сердцем я шла по улицам Петербурга на свой доклад и сквозь матерчатые подошвы больно ощущала каждый камешек мостовой. Но когда я вошла в прекрасную аудиторию Академии с ее двумя стеклянными стенами, через которые видны были зеленеющие деревья, и увидела публику, расположившуюся не на стульях — стульев в достаточном количестве для "Вольной Академии" достать не удалось, — а на большом восточном ковре, все мое смущение исчезло и я могла говорить свободно. Также и моя обувь на этом мягком ковре оказалась вполне уместной. По окончании беседы, последовавшей за докладом, группа около двадцати человек обратилась ко мне, выражая желание начать систематические занятия духовной наукой. В этом маленьком кружке людей, до того мало знакомых или совсем не знакомых друг с другом, регулярно собиравшемся у меня, участвовали выдающиеся деятели из разных областей культуры.
Были среди них: главный врач крупной больницы, два ориенталиста, философ, известный художник — уроженец Новгорода, и другие. Многообразие интересовавших их проблем, конкретность их знаний придавали нашим занятиям строгий характер, что для меня самой означало хорошую школу. А благодаря катастрофичности всей окружающей жизни, мы и чисто человечески тесно сблизились между собой.
С наступлением весны, когда дни стали длиннее, я снова могла заняться живописью и начала обещанный портрет Ленина. Лигский предоставил в мое распоряжение много фотографий из семейной и частной жизни Ленина, а художник Бруни, знавший его лично, описал его краски: свежие, теплые тона лица, слегка рыжеватые волосы. Чтобы написать хороший портрет, необходимо найти связь с тем духом, который создал для себя эти формы, отдаться ему и как бы в нем проснуться. В эти формы для меня было мучительно вживаться: мощный выпуклый лоб, за которым угадывалась тяжелая масса мозга, формирующая мысли, определяемые материей; глаза по-монгольски узкие и сравнительно короткий нос; сильно очерченная нижняя губа. Абстрактный интеллект в соединении с большой силой активности преобладали в этом лице; середина — чувство — представлялась как бы укороченной. Некоторые люди, раньше хорошо знавшие Ленина, говорили мне, что много занимаясь изучением марксизма, сам он никогда не посетил ни одной фабрики. Жизнь его не интересовала, его цель — осуществить абстрактный идеал. Также и террор был для него абстрактным понятием. А в частной жизни он был очень деликатен и скромен.
Портрет был принят руководителями Наркомата и вывешен в зале.
Теперь, наконец, я могла приняться за картину, которую мне еще с юности хотелось написать. Некогда я увидела ее внутри перламутровой раковины: человеческая фигура, возникающая из вихря; сама же фигура — полуколенопреклоненная — в торжественном покое. Для себя я называла эту картину "Рождение Венеры". Я писала ее большими мазками, а из-за ограниченности выбора красок — я располагала только белой краской, охрой, киноварью, натуральной умброй и чуточку кобальтом — картина приобретала своеобразный стиль. Она еще не была закончена, когда благоприятные для работы условия внезапно кончились: Лигский отправился в Польшу в качестве первого представителя коммунистического правительства. В то же время были проведены массовые увольнения служащих "по сокращению штата". Власти не интересовались участью уволенных. Характерная черта этого "народного" правительства: оно не чувствовало никакой ответственности за бедствия народа. Руководители были чужими в этой стране. "Неважно, — сказал мне один коммунист, — если пара миллиончиков помрут. Очень скоро на земле будет рай". И правда: летом этого года в Петербурге проезд на трамваях был бесплатным, но трамваи были так переполнены, что проезд в них был связан с риском для жизни. Было объявлено, что лекарства по рецептам врачей даются бесплатно; но большинства этих лекарств в аптеках не было. Однако новшества подобного рода продолжались недолго — до введения нэпа, новой экономической политики, восстановившей в известных пределах частную торговлю.
После отъезда Лигского новый глава комиссариата уволил большую часть служащих. В один миг я лишилась и обедов в гостинице, и квартиры. Картину "Рождение Венеры", размером в полтора квадратных метра, я несла на собственной спине через весь город, где у меня не было теперь никакого постоянного пристанища. Окончание картины мне казалось теперь самым важным делом в этой жизни.
Я не умерла от голода потому, что один немец, с которым я познакомилась в комиссариате, уезжая, оставил мне свои консервы. Но у меня началась болезнь легких. Я странствовала из одного медицинского учреждения в другое, стояла в очередях до обморока и видела страшные картины человеческих бедствий. В конце концов меня отправили в санаторий для легочных больных в Новгородской области, где я полгода голодала и мерзла.
В Петербург я возвратилась зимней ночью в санитарном вагоне с выбитыми окнами, в компании с буйным помешанным и сопровождающим его больничным служителем. Когда же я пришла к друзьям, где я наняла комнату, оказалось, что там вообще нет никакой возможности отапливать помещение.
В кругу друзей, с нетерпением ждавших моего возвращения, мы с увлечением возобновили нашу общую работу по изучению духовной науки. Все старались найти для меня работу, чтобы я могла остаться в Петербурге. Но это оказалось безнадежным, и к большому своему сожалению я была вынуждена оставить работу со ставшими мне дорогими людьми и вернуться в Москву. Благодаря новой Экономической политике мои родители смогли продать хрусталь, случайно уцелевший от реквизиции, и помогли мне переехать.