Филадельфия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Филадельфия

На исходе лета, в густых уже сумерках, вы бродите по саду и слышите время от времени, как то там, то сям падает с дерева в траву спелое яблоко. И возникает странное чувство: вы ощущаете исполнение времен. Вы ощущаете действие таинственных законов, по которым нечто во времени зреет и затем в определенный момент и, по-видимому, совершенно внезапно совершается. Когда яблоко падает с ветки, солнечный мир касается Земли, вверяет себя ей.

То же бывает и в жизни людей. Годами в душе что-то зреет, но почему оно в какой-то определенный момент выступает наружу — мы сначала не можем понять. Так и я не могу сказать, почему именно в этом, 1911 году, прослушав в Карлсруэ цикл "От Иисуса ко Христу", я внезапно и безошибочно поняла, что должна связать свою жизнь с духовной работой Рудольфа Штейнера. Личные желания — как то желание жить в России с близкими по духу людьми — должны были отступить.

Своим местом жительства я выбрала Мюнхен, город художников. Желая усилить художественный элемент в антропософском обществе, Штейнер ежегодно во время летнего съезда устраивал здесь представления "Мистерий". Осуществлялись эти представления благодаря тому полному пониманию, преданности делу и энергии, с которыми Софи Штинде и ее подруга графиня Паулина Калькрейт шли навстречу его начинаниям.

Софи Штинде вела антропософскую работу с величайшей серьезностью. Идея построить здание, могущее дать представлениям "Мистерий" достойное обрамление, возникла сначала тоже здесь. И Рудольф Штейнер часто бывал в Мюнхене для лекций и собраний.

Я столовалась у фрау фон Вакано, которая содержала вегетарианский ресторан под названием "Фруктовая корзинка" и при нем небольшой пансион. Позднее получили широкую известность ее превосходные переводы сочинений Владимира Соловьева, вышед-шие под псевдонимом Гарри Келлер. Она воспитывалась в России и была сильной индивидуальностью, способной к большим взлетам и воодушевлению. Но эти свойства у нее соединялись со склонностью к фантастике, и в ее "Фруктовой корзинке" созревали иногда плоды псевдомистического сорта. Я задавала себе вопрос: "Разве Рудольф Штейнер этого не видит? Почему он не вмешивается?" Лишь спустя годы, когда все это дошло до абсурда и было осознано, сказал также и он, как тягостно ему было, например, во всех городах и на всех лекциях оказываться в окружении дам в лиловом. Одевались в лиловое потому, что он однажды сказал, что этот цвет оказывает моральное действие духовного характера. Это, конечно, мелочи. Но и в серьезных вещах Рудольф Штейнер оставлял людям свободу. Закон истинной эзотерики, соответствующий нашей эпохе, гласит: "Учитель не должен влиять на волю ученика. Он дает ему знания, доверяя его высшему существу и водительству судьбы, которая укажет ему истинный путь".

В той же "Фруктовой корзинке" я познакомилась с графом Отто фон Лерхенфельдом. Он жил с семьей в своем родовом поместье Кеферинг и на все антропософские мероприятия приезжал в Мюнхен. Он обладал унаследованным от предков, обаянием истинного аристократа. Он был еще крепко связан с традициями семьи, страстно любил охоту и прекрасно рассказывал шуточные истории.

Главное в нем — и это очень скоро можно было заметить — заключалось не в образе жизни и не в идеях, а в самой судьбе. Судьба принадлежит личности, и судьба Отто фон Лерхенфельда постоянно давала ему возможность в самые решающие минуты не только желать придти на помощь своему учителю Рудольфу Штейнеру, которому он был целиком предан, но и действительно эту помощь оказывать. Так, для здания, которое первоначально предполагалось построить в Мюнхене, он подарил Обществу большое земельное владение. Он же в 1916 году в Берлине в момент катастрофического положения, в котором очутилась Германия, задал Рудольфу Штейнеру вопрос: "Что же должно произойти? Дальше так не может продолжаться". На это Штейнер пригласил его к себе и две недели ежедневно развивал ему идеи "трехчленности социального организма". "Возражайте мне, — говорил он графу, — надо, чтобы ничего не осталось неясного". Пользуясь своими связями с влиятельными государственными деятелями, Отто фон Лерхенфельд пытался ознакомить их с этими идеями. Но одним было некогда этим заняться, а другие видели несовместимость этих идей с фактически существующим монархическим строем. Они были слишком пристрастны к этому строю и слепы, чтобы принять идеи социального устройства, которых требует наша эпоха и которые могли бы спасти человечество от дальнейших катастроф. Позднее, когда Рудольф Штейнер дал так называемые "био-динамические методы сельского хозяйства", именно Отто фон Лерхенфельд предоставил свои крупные поместья для применения этих методов. Ко всем начинаниям Общества он относился с живейшим интересом и помогал везде, где только мог.

Более близкие дружеские отношения завязались у меня с художницей-француженкой и со скульпторшей из Польши. Первой было тогда уже шестьдесят лет: маленькая худенькая фигурка, короткие черные локоны, полульвиное, полуорлиное лицо. Она носила всегда узкие, наподобие рубашки, платья песочного цвета. На когтистых пальцах сверкали крупные смарагды и топазы, привезенные ею из Индии. Зимой она куталась в широкую и длинную меховую шаль тоже песочного цвета. Во всем она была правдива и неподдельна и шла своим одиноким художественным и эзотерическим путем, большинству людей непонятным. Мне она казалась самой судьбой предназначенной к отшельнической жизни. Двадцатипятилетняя польская художница-скульптор всеми повадками напоминала оруженосца рыцарских времен. Это была душа, целиком преисполненная огненного энтузиазма. Голос ее вибрировал от эмоций. Как и все ее соотечественники, она была страстной патриоткой и позднее, после первой мировой войны, послужила отечеству, будучи членом Польского сейма и руководительницей антропософского движения. Но она очень рано умерла. Через нее и ее друзей я познакомилась с мистическими учениями Вронского и Мицкевича.

Христиана Моргенштерна мы в России уже знали как превосходного переводчика Ибсена. Его удивительные лучистые глаза поражали меня, когда я раньше встречала его на антропософских собраниях, не зная, кто это. Теперь он уже месяцами жил в санатории члена Общества д-ра Пейперса, но я об этом не знала. Не знала я также, что молодой швейцарец, регулярно посещавший занятия у Софи Штинде, — поэт Альберт Штеффен. Тогда мне запомнился только его Дантовский профиль и необычайно серьезные глаза. Прозрачный покров кротости лежал на его лице, но резкие, будто вырезанные, черты этого лица напоминали о скалах его родины. Только через десять лет я снова встретила его в Дорнахе.

Люди, с которыми я познакомилась весной 1910 года в Москве, принадлежали к кругу, находившемуся под влиянием идей Владимира Соловьева. Сам он умер десять лет назад, но дух его был жив в различных кругах Москвы. Среди этих моих новых друзей были сильны апокалиптические настроения и искание нового Откровения, духовного знания, конкретного эзотерического христианского пути. Интересно, что у некоторых из них мистика Соловьева сочеталась с гетеанизмом. Естествознание, по их мнению, должно было стать христианской наукой, а духовноведение — приобрести точность природоведения. Большинство людей этого круга было разносторонне образованными учеными. Вскоре большая часть из них пришла к антропософии и образовался круг, к которому принадлежали также друзья моей ранней юности; с ними мы когда-то на лыжных прогулках горячо спорили, обсуждая духовные проблемы. Лично для меня этот круг стал как бы родиной на родине, так как появилась возможность настоящего духовного общения. И если, живя в Германии, я продолжала узнавать духовноведческие истины, я узнавала их не только для себя, но могла через письма, записи лекций и книги передавать их друзьям. Также и в личных беседах с Рудольфом Штейнером я нередко выступала посредником между ним и теми или иными лицами в Москве.

Один знакомый, который тогда еще не признавал антропософии, написал мне, что он верит, что "Дева Радужных Ворот" — образ Соловьева, символ России — охранит себя от всего ей чужого — он подразумевал антропософию. Я перевела Штейнеру это письмо. Он, смотря прямо перед собой, — никогда не забуду потрясающей серьезности этого взгляда и звука его голоса, — сказал: "Да охранит эта Дева Россию от того ужасного, что на нее надвигается, ибо над Россией скапливается ужасное". Это было в конце 1911 года.

Я хочу рассказать здесь об одном человеке, с которым я тоже встретилась в кругу "Мусагета". Его судьба представляется мне симптоматичной для определенного рода людей. Его настоящая фамилия Кобылинский, но его сборничек стихов "Stigmata" и несколько статей появились под псевдонимом Эллис; так мы его и называли в нашем дружеском кругу. Сначала он был марксистом и готов был уничтожить всякого, кто не разделял его убеждений. Потом он стал пламенным поклонником Данте и средневековой мистики. Он жил в скверных номерах "Дон" на грязной Смоленской площади, и его мечтой было воздвигнуть на этой площади готический собор. Его друг Нилендер, живший с ним в одной комнате, был одержим другими грезами. Он жил в мире орфической Греции и переводил тогда "Фрагменты" Гераклита Темного. Оба были постоянно без денег и вели хаотический образ жизни. Эллис обладал мало приятной способностью передразнивать людей, причем всегда в гротескном, карикатурном виде. Его внезапное обращение в антропософию, существо которой он совершенно не понимал, повергло нас в трепет, ибо немедленно начались его крестовые походы. Когда в день приезда в Карлсруэ я увидела его стоящим у почтамта, под проливным дождем, в огромных калошах, я заранее почувствовала, что мне предстоит. И верно: он прежде всего попросил меня дать ему рекомендацию для вступления в Общество, так как на лекции, ради которых он сюда приехал, допускались только члены Общества. Я знала, что на эту поездку он истратил последние деньги. Но как я могла дать ему рекомендацию! Я слишком хорошо знала его нрав. Я пришла в лекционное помещение заранее и объяснила Рудольфу Штейнеру, в чем дело. "Вы можете спокойно подписать рекомендацию, — сказал он, — я беру ответственность на себя". Эллис тогда не понимал по-немецки. Я отреферировала ему первую лекцию, где Рудольф Штейнер говорит о духовном пути, о неприкосновенности воли другого человека, которая должна действовать только под импульсом сознания, мышления, но отнюдь не под непосредственным влиянием чужой воли; только такой путь, оставляющий человека свободным, является единственно правильным для нашей эпохи. Эллис мне не поверил: так сильно эта идея противоречила всему его образу мыслей. Он проверил меня у других друзей и, когда они подтвердили мои слова, был в смятении. "Человечество село в лужу: оставляя его на свободе, нельзя ему помочь", — говорил он. Возвратившись в Москву, Эллис повел такую бурную пропаганду антропософии, в которой он увидел лишь новую догму, что друзья писали мне в Мюнхен, прося поговорить со Штейнером, чтобы он сдержал эту миссионерскую деятельность Эллиса, которая поднимала вокруг него тучи пыли" Но Рудольф Штейнер только улыбнулся и сказал: "Эллису надо говорить. Посадите его в тюрьму или заприте ему, как Папагено, рот на замочек, он все равно найдет возможность говорить". Скоро Эллис приехал в Берлин, и Рудольф Штейнер потратил бесконечно много времени и усилий, чтобы этого возбужденного человека привести в равновесие. А мы получали от Эллиса ругательные письма, в которых он всех нас без исключения упрекал в "прохладном отношении к Штейнеру", Это была первая фаза. Затем наступила вторая. Эллис начал ненавидеть все антропософское общество и обвинял Штейнера, что он "дает этим людям" свободу, не требует от них никакого послушания. Я слышала однажды, как после лекции Рудольф Штейнер сказал: "А Вы, господин Эллис, Вы — мятежник". — "О, нет, я остаюсь Вашим верным рыцарем, а вот их всех, — показывая на присутствующих в зале, — их всех надо сжечь!" Но постепенно он перенес свое возмущение с учеников на учителя и позднее стал ожесточенным врагом антропософии и лично Рудольфа Штейнера. Своими сочинениями он боролся на стороне тех, кто не признает за человечеством никакой духовной свободы.

В марте 1912 года, после долгих колебаний, я отважилась, наконец, приступить к выполнению задуманного большого триптиха "Три жертвы". Я начала писать правую часть, изображающую жертву Авеля, когда получила телеграмму от отца, извещавшего, что мама тяжело больна и мне надо немедленно ехать в Москву. Как раз в эти дни Штейнер был в Мюнхене, а в тот вечер уезжал в Берлин. Я поехала на вокзал, чтобы с ним попрощаться и сказать, что уезжаю. На сообщение о болезни моей матери он ответил очень участливо и сказал мне несколько ободряющих слов. Оставалось под вопросом — смогу ли я приехать на Пасху в Гельсингфорс, где он предполагал прочесть цикл лекций. Это особенно меня огорчало, потому что мои русские друзья тоже намеревались приехать на эти лекции, чтобы впервые лично встретиться с Рудольфом Штейнером.

Отец встретил меня на вокзале, и по его лицу я сразу увидела, что маме очень плохо. Она лежала в частной лечебнице знаменитого хирурга, так как по ходу болезни хирургическое вмешательство могло оказаться необходимым. Дома меня встретили заплаканные Поля и Маша, рассказывая, в каких церквах и часовнях каким святым они ставят свечки и заказывают молебны об исцелении больной. Увидев маму, я испугалась. От жара зрачки расширились так, что ее большие, обычно серые глаза казались черными. Выражение лица строгое, почти суровое. Однако через несколько дней непосредственная опасность миновала и операция не понадобилась. Началась Страстная. Во вторник все мои друзья — двенадцать человек — уехали в Гельсингфорс. В четверг я получила от них телеграмму: "Ваше присутствие необходимо". Я знала, что этрй телеграммой они хотели облегчить мне принятие решения. Я показала телеграмму маме. Ее большие глаза смотрели на меня с упреком, но она ничего не сказала. В большом смятении ехала я в тот же вечер по московским улицам на вокзал, как раз когда во всех церквах народ, каждый с горящей свечей в руке, слушал "12 Евангелий" Страстей Христовых.

В Петербурге на вокзале меня встретил мой друг Борис Леман и привез в дом своего дяди, гдеон жил. Недавно умерла его невеста. Он выглядел очень похудевшим, лицом походил почти что на мертвеца. За столом он, как обычно, шутил и дразнил свою хорошенькую кузину, а она сказала, что Борис уже много месяцев почти не ест и что она о нем тревожится. Но в этом удивительном семействе люди жили вместе, ни в малейшей мере не вмешиваясь в дела друг друга, хотя и очень друг друга любили. Родители, дочери и племянник жили в этой квартире, как в гостинице. Оставшись с Борисом наедине, я спросила, что означает этот пост? "Я просто не могу ничего есть", — ответил он. — "А что думает врач?" — "Я его не спрашивал, я уже давно знаю, что в августе я умру от язвы желудка. Мне только было страшно покинуть невесту, она бы не могла жить без меня. Но она опередила меня и теперь мне легко умереть". — "Но разве это правильно — так вот, без борьбы, уходить из жизни? В конце концов, ведь земная жизнь имеет свою ценность: на земле мы свободны и можем продолжать свой путь развития. И разве момент смерти можно предугадать с такой абсолютной неизбежностью?" — спрашивала я. Он отвечал: "Я давно знаю свой час и так готов к нему, что для меня было бы просто невозможно остаться здесь". Я спросила — как он относится теперь к Штейнеру? Три года назад он был еще настроен против него. Он ответил, что теперь он совершенно изменил свое отношение. За это время он много изучал Штейнера; были у него и внутренние переживания, заставляющие его признать Штейнера величайшим Посвященным земли. — "Почему ты не поехал в Гельсингфорс? Ты так легко мог бы с ним встретиться". — "Да, для меня было бы величайшим счастьем его увидеть и услышать. Но я больше не имею права на счастье, это значило бы только брать. А ведь существует обязанность из всего, что сам получаешь, сделать что-то и для других. Для меня же, попросту говоря, это было бы только личной роскошью. Представь себе: встанет вопрос — кому теперь вести антропософскую работу в Петербурге, И я знаю, что я — единственный, кого можно иметь в виду, а я не мог бы взять это на себя. Пойми меня правильно, мне осталось жить самое большее несколько месяцев. Прошу тебя, не будем больше говорить об этом, мне это больно".

Ранним утром на перроне Гельсингфоргского вокзала я увидела всех москвичей и нескольких немецких друзей из Мюнхена и Берлина. В ресторане на вокзале мы все вместе пили кофе. Это было как во сне: люди, которых я знала до сих пор принадлежавшими к двум различным мирам, здесь соединились. Но самым неправдоподобным явлением был русский "городовой", царский полицейский в заграничном городе, где говорили по-русски.

Две первые лекции цикла "Духовные существа в небесных телах и царствах природы" были уже прочитаны. Мне их отреферировали и тут же рассказали о происшествиях последних дней: Эллис уже приехал из Берлина, он годами боготворил Марию С. как свою Беатриче, а она приехала сюда в сопровождении Викентьева, как его невеста. Эллис вне себя. Он говорил о своем горе со Штейнером, убеждая его, что "она предназначена ему Провидением". Рудольф Штейнер ответил: "Если бы действительно она была Вам предназначена, так бы и произошло, значит — это не так". Он утешал Эллиса, даже обнял его и поцеловал, после чего Эллис возомнил себя "любимым учеником" Штейнера.

После лекции в Страстную Субботу Рудольф Штейнер вместе с нами, русскими, и несколькими немецкими друзьями был у Пасхальной заутрени и остался с нами разговеться. К сожалению, мы попали на службу в гарнизонной церкви. Прихожане — одни только солдаты с тупыми лицами. Хор заспанных мальчиков пел скучно и жалобно. Штейнер присутствовал на заутрени, равно как и на последующей за ней обедне — и все время стоял, — что крайне утомило остальных немецких друзей, непривычных к столь долгому стоянию. Только около трех часов ночи мы пришли в гостиницу, где милая Клеопатра Христофорова приготовила пасхальный стол. Мы пришли в радостном настроении, одушевляющем каждого русского в Пасхальную ночь, и еще особенно счастливые потому, что и Рудольф Штейнер праздновал с нами. Он стоял у дверей залы и с каждым здоровался за руку. Наше восторженное воодушевление встречалось с его очень серьезным, очень строгим вопрошающим взглядом. Когда мы разместились за столом, он разрезал кулич по гексаграмме, раздал всем и, поднявшись, сказал приблизительно следующее.

Вся история человечества есть погребение Божества. Мы с нашим сознанием можем переживать лишь Страстную Пятницу — положение во гроб. Мы не можем нашим рассудком постичь Пасху. Праздновать Пасху мы можем только, давая обет идти путем Духа.

Теперь я поняла его строгий вопрошающий взгляд, встречавший нашу иллюзорную радость. Но полностью я поняла смысл его слов только теперь — я пишу это в 1942 году, — когда ясно стало, к чему пришла история человечества и куда она приведет, если только достаточное число душ человеческих не обратится к исканию путей Духа.

Через несколько дней нам сказали, что Рудольф Штейнер хочет прочесть отдельную лекцию нам, русским, о России. Наш маленький круг собрался в номере гостиницы. Никогда я еще не слышала, чтобы Штейнер говорил так задушевно, так лично. Как будто каждое свое слово, излучавшее бесконечную теплоту, он хотел погрузить в душу каждого. Он говорил о юной душе русского народа; встреча в духовном мире сказала ему, что эта душа еще не может дать своего Откровения. Во всем, что до сих пор Запад узнал о России: в мощных импульсах Толстого, в захватывающей психологии Достоевского, в философии Соловьева, хотя явственно и чувствуется русская народная душа, однако, во всем этом еще слишком много воспринятого от Запада. Но душа русского народа может сказать гораздо больше. И он указывал нам путь к душе нашего народа. Она ставит Духу величайшие вопросы — вопросы, которые должны быть поставлены, без ответа на эти вопросы человечество в будущем не сможет жить. Он говорил об истинной человеческой любви и доброте, о сострадании, о тонком интимном проникновении, об интенсивной мощной связи с Владыками бытия — о вопросах, которые могут прийти только с Востока Европы и которые живут в душах, принадлежащих русскому народу. Русские должны одушевить Дух, дать Духу — душу. Но в этом есть и опасность для русского человека: душа эта часто остается в рамках личного, субъективного. Огонь, жар воодушевления могут препятствовать принятию объективно сущего Духа. Россия по своему географическому положению подвержена двум искушениям. Одно искушение — это материалистическое влияние Запада, материалистических идей, ничего общего не имеющих с русской народной душой. Второе искушение придет с Востока, от мощи восточной спиритуальной культуры. И тогда наш долг — знать, что при всем величии этой спиритуальной культуры Востока человек нашей эпохи должен осознать: не прошлое должны мы переносить в будущее, но новые импульсы. Мы не смеем просто принять спиритуальные импульсы Востока. Россия должна развить то, что Запад сам почерпнул из духовных источников. Тогда только наступит время, когда Европа начнет понимать, чем собственно является Христов импульс в духовном развитии человечества. Большая ответственность лежит на нас. Импульсы, воспринимаемые из духовного познания, мы должны преобразить в импульсы воли, в деяния. Эти два великих искушения мы можем победить, лишь если найдем путь к душе нашего народа, которая приняла на себя эту ответственность перед человечеством.

Все мои друзья хотели иметь с Рудольфом Штейнером личные беседы, на них я часто служила переводчиком. Светлый, широкий коридор гостиницы, где мы подолгу прохаживались в ожидании, конечно, остался для всех нас незабываемым. В наших душах горело пламя любви к Рудольфу Штейнеру, а также и друг к другу. Это было как бы слабым предвосхищением общины Филадельфии в Откровении Иоанна, которая является прообразом будущей славянской культуры, миссия которой — человеческое братство. Все это было у нас еще очень по-детски, мечтательно, субъективно. Но здесь присутствовала уже некая субстанция, которую я снова встречала между этими друзьями в России. Чтобы понять, что нас так объединяло, надо вспомнить, что в эти же дни мы с еще неизвестной нам конкретностью узнавали о духовных реальностях, действующих за внешней природой: в небесных телах, в красках, во временах года, в росте растений и т. д. Дуализм религии в естествознании преодолевался не расплывчатым пантеизмом, а точными исследованиями духовной науки. Давались не догматы или вероучения, но постоянно указывался путь познания, который каждый мог понять и испытать, и вместе с тем давалась школа морального углубления. У финнов, как и у русских, очень сильно духовное отношение к природе. Для нас — я могу сказать так обо всем круге моих русских друзей — эти возвышенные и прекрасные истины вызывали чувство вновь обретенной родины, чувство своего собственного божественного происхождения. В каждом из нас жило это чувство вместе с глубоким благоговением и благодарностью. Каждый знал, что и другой на свой лад чувствует то же самое. При встречах с другими слушателями, даже лично незнакомыми — финны очень замкнуты, — каждый знал, что в этом важнейшем, центральнейшем мы едины. А что же есть любовь к другому, если не глубочайшее чувство этой общей основы?

Мой друг Борис внезапно решил приехать в Гельсингфорс, чтобы услышать Рудольфа Штейнера и говорить с ним. В качестве переводчика я присутствовала при этом разговоре. Рудольф Штейнер держался с ним удивительно холодно, что было для него совершенно необычно. Молча слушал он, что Борис говорил о своем положении. Затем он сказал: "Ну, так ждите спокойно своей смерти. Это тоже может быть определенной установкой". До этого я совершенно выключилась из разговора, я только переводила. Но этой фразой Штейнера я была совершенно подавлена — Борис сказал Рудольфу Штейнеру, что с ним приехали две девушки, с которыми он вел антропософскую работу, и что теперь, когда он уходит, он просит Штейнера их принять. Рудольф Штейнер поклонился и, обращаясь ко мне, сказал: "Я говорил с Вашим другом только потому, что Вы хотели ему помочь". И он попрощался с нами. Выйдя в коридор, Борис тотчас же поддразнил меня: "Вот видишь, он из вас единственный разумный человек. Вы — другие — всегда хотите не того, чего хочет судьба". Борис еще несколько дней оставался с нами. Он был бесконечно добр ко всем. Мы покупали финские народные изделия из бересты и карельской березы, и он всем делал маленькие подарки. И лекцию о финском эпосе Калевала, который в его жизни играл совсем особую роль, он прослушал вместе с нами.

По окончании цикла из двенадцати лекций я поехала в Петербург и два дня прожила в семействе Бориса. С ним и Трапезниковым мы обсуждали предстоящую работу в Петербурге, которую Борис брал на себя "временно". В эти же дни произошло солнечное затмение и призрачный город Петербург при этом тусклом освещении казался еще призрачнее.

Борис не умер, как он ожидал, он выздоровел. Позднее Рудольф Штейнер сказал, что тогда для него существовала возможность смерти. Но если человек принимает решение служить Духу, его судьба может сложиться иначе. Этот сильный импульс Борис получил в Гельсингфорсе. Лично же Штейнер не хотел на него влиять; этим, конечно, объясняется его холодный прием.