ИЮНЬ, 1798. ФИЛАДЕЛЬФИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ИЮНЬ, 1798. ФИЛАДЕЛЬФИЯ

До последнего предотъездного дня, до последнего момента Джефферсон не знал, решится ли он исполнить совсем нетрудное поручение младшей дочери. Полгода назад Мария вышла замуж за своего кузена Джека Эппса, молодые строили планы будущей жизни, выбирали место, где поселиться. Джефферсон подарил им 800 акров земли, 26 рабов, четвёрку лошадей с коляской, несколько коров, свиней, овец и делал всё возможное, чтобы им захотелось жить вблизи Монтичелло. Так неужели теперь трудно было исполнить просьбу новобрачной, содержавшуюся в последнем письме, — нанести визит миссис Абигайль Адамc и передать привет от неё и благодарность за тёплый приём в Лондоне десять лет назад? Писать напрямую жене президента Мария не решалась.

С супругами Адамc Джефферсон встречался в этом году редко и только на официальных приёмах. Отношения делались всё более натянутыми, а обстановка в конгрессе и столице менялась чуть ли не каждый день. Когда Джон Адамc объявил, что депеши из Парижа отданы на расшифровку, республиканцы были уверены, что это уловка, что правительство прячет сведения, рисующие французскую Директорию в благоприятном свете. Они выступали в конгрессе один за другим, требуя немедленного оглашения полученных известий.

И что же?

Когда депеши были расшифрованы и зачитаны, даже самые горячие сторонники Франции должны были умолкнуть в смущении и растерянности.

Оказалось, что ни Директория, ни министр иностранных дел Талейран не удостоили ни одного из трёх американских посланников личной встречей. Вместо этого к ним были направлены три мелких чиновника, обозначенных в депешах буквами X, Y, Z, передавшие предварительные требования Талейрана: взятка лично ему в 250 тысяч долларов и предоставление Франции займа в размере десяти миллионов. Без выполнения этих условий ни о каких переговорах не может быть и речи. Захваты же американских судов будут продолжаться с усиленной энергией.

Буря возмущения быстро перекинулась из зала конгресса на улицы Филадельфии, и очень скоро газеты федералистов разнесли её по всей стране.

«Ни пенса вымогателям-французам!»

«Все средства — на строительство флота!»

«К оружию!»

Трёхцветные кокарды исчезли со шляп, якобинские клубы закрывались, никто уже не смел распевать «Марсельезу». Раздавались призывы изгнать французских беглецов, число которых в Америке к тому времени достигало двадцати пяти тысяч. Подписка на газеты республиканцев стремительно падала, дом редактора «Авроры» кто-то пытался поджечь. Конгресс одну за другой принимал меры, направленные на подготовку к войне: союз с Францией, заключённый в 1778 году, аннулировать, торговлю приостановить, разрешить захват французских судов в американских водах, начать строительство боевых фрегатов, объявить призыв десяти тысяч ополченцев в армию, которая вскоре должна быть доведена до пятидесяти тысяч. Президент Адамc обратился к Вашингтону с просьбой возглавить армию, и тот согласился при условии, что ему будет дано право назначать офицерский состав, а в качестве заместителя иметь Александра Гамильтона.

В условиях этой воинственной лихорадки Джефферсон ощущал себя потерянным, отодвинутым на задний план, ненужным. Его отношения с президентом с самого начала подёрнулись ледком, когда тот, при вступлении в должность, предложил ему отправиться послом в Париж. Довольно странно было отправлять за три тысячи миль вице-президента, который — по конституции — должен был бы занять место главы государства в случае его внезапной смерти или другого несчастья. Джефферсон отказался.

Он не чувствовал себя вправе открыто высказываться против внешней политики правительства. Его правилом стало: не участвовать в газетной войне ни при каких обстоятельствах. На каждую ответную реплику ты всё равно получишь 20 новых нападок, считал он. Его молчание давало возможность памфлетистам противной стороны приписывать ему участие в профранцузских заговорах, обвинять его в атеизме, трусости, бездарности, коварстве, объявлять врагом Вашингтона и союза между штатами. Один конгрессмен на торжественном обеде, восхваляя президента Адамса, вспомнил библейского Самсона, поражавшего врагов ослиной челюстью, и поднял тост: «Да поразит наш президент тысячу французов челюстью Томаса Джефферсона!»

Свирепость политического противоборства стремительно теснила даже правила джентльменского поведения. Когда республиканец, представлявший в конгрессе штат Вермонт, сказал что-то такое, что не понравилось федералисту из штата Коннектикут, тот пересёк зал и плюнул в лицо обидчику. В другой раз между депутатами разгорелась настоящая драка, в ход пошли тяжёлая трость и каминные щипцы.

Джефферсон не верил во французские заговоры, не верил в возможность нападения Франции на Соединённые Штаты. Он надеялся, что мир в Европе наступит, когда Британия и её союзники будут разбиты доблестной армией республики, у которой появился молодой талантливый генерал Бонапарт. Каждое сообщение о его победах укрепляло эти надежды. В разговорах с парижским посланником вице-президент Джефферсон позволил себе высказать уверенность, что американский народ никогда не забудет о помощи, оказанной ему Францией в обретении свободы. Ведь президент избирается сроком всего на четыре года, и всё может измениться, когда к власти придёт более дальновидный политик.

Если бы об этих частных беседах стало известно, его легко могли бы обвинить в том, что он тайно ищет у иностранного дипломата поддержки в борьбе за президентское кресло на будущих выборах. Другая сфера, где следовало проявлять предельную осторожность, — отношения с республиканской прессой. Наверное, было ошибкой заплатить Томасу Кэллендеру за экземпляр его памфлета целых 15 долларов. Да и потом в течение года он подбрасывал бедствующему журналисту небольшие суммы. Как легко это могло обернуться очередным шквалом обвинений: «Вице-президент тайно поддерживает газетные нападки на федеральное правительство!» К тому же бедность Кэллендера не могла быть такой уж отчаянной, если он сумел оплатить приезд из Англии жены и трёх сыновей.

К этому шотландскому беглецу Джефферсон испытывал двойственное чувство. Его неряшливая внешность, низкий рост, запах виски, нагловатая и в то же время заискивающая манера придвигать лицо близко-близко к лицу собеседника вызывали раздражение, почти брезгливость. С другой стороны, взгляды и убеждения Кэллендера почти во всём совпадали с главными идеалами республиканской партии.

На родине он подвергся гонениям за смелые нападки на британскую политическую элиту, с трудом избежал ареста. В своих статьях, печатавшихся в филадельфийских газетах, выступал последовательным пацифистом, доказывал безумие войны с Францией. Нападал на введение налогов, на реформы казначейства, на учреждение банка эдиктом конгресса, на договор с Британией, на самого Вашингтона. В отчётах о заседаниях палаты представителей не позволял себе искажать речи выступавших, но умело вносил замечания в скобках или выделял некоторые слова италиком[9], так что все оговорки, ошибки, несуразности в речах федералистов делались заметны. «Народ должен знать все дела и помыслы политиков!» — таков был его лозунг, его искреннее убеждение.

Серия статей, выпущенная год назад под названием «История Америки за 1796 год», принесла Кэллендеру скандальную славу далеко за пределами Филадельфии. Джефферсон знал о готовящемся издании и не одобрял затею, несмотря на рассыпанные в книге комплименты в его адрес, однако его попытка вмешаться была предпринята слишком поздно. При всей его нелюбви к Гамильтону, ему казалось, что использовать любовные истории человека в политической борьбе не по-джентльменски. Но республиканцы были в восторге. А необъяснимая откровенность бывшего директора казначейства в ответной публикации привела его противников в экстаз. «Двадцать вражеских перьев не могли нанести мистеру Гамильтону такого урона, какой он нанёс себе собственным пером», — писал Кэллендер в письме Джефферсону.

Конечно, пресса федералистов не осталась безответной. Газета «Дикобраз», созданная другим беглым шотландцем, Уильямом Коббетом, называла Кэллендера «…лжецом, вонючим животным, пьяницей, мелкой змеёй, бесстыжим наймитом, страдающим манией реформации». Внешность его тоже подвергалась издевательствам: «…этот запаршивевший шотландец одет как бродяга, шляпу не носит, голову держит набок и постоянно дёргает плечами, будто ему досаждают вши и блохи».

К сожалению, у Кэллендера не было хорошего редактора, который мог бы ему указывать на его собственные ошибки и несуразности. В той же «Истории Америки за 1796 год», ведя атаку на федералистов, главным оплотом которых были Бостон и Массачусетс, он так зарвался, что нарисовал их бандитами, поднявшими в 1770-е ненужный бунт против доброго короля Георга III: «На глазах у собравшейся толпы они уничтожили 342 ящика чая. Акт парламента, закрывший в наказание порт Бостона, был абсолютно оправданной мерой… Весь континент был преждевременно втянут в войну, чтобы спасти кучку бостонских заправил от заслуженного возмездия».

Наверное, была доля правды в нападках хулителей Кэллендера? Подобные пассажи можно сочинять лишь после распития нескольких кружек грога или бутылки виски. Вряд ли найдётся виргинец, которого порадовала бы такая похвала: «Если бы остальные штаты Америки вели себя так сдержанно и разумно, как Виргиния, мы бы до сих пор оставались колонией Англии и горя не знали».

Однако в надвигавшейся борьбе каждым бойцом следовало дорожить, каждое острое перо было на счету. Мозг Джефферсона постоянно искал новые стратегические ходы, с помощью которых можно было бы противодействовать нарастающему самовластью и тирании федерального правительства. Конституция оставляла размытыми многие участки границы, разделявшей законодательную власть конгресса и власть ассамблей штатов. Что произойдёт, если в каком-то штате местные законодатели выразят решительное несогласие с законами, принятыми в Филадельфии? Например, с законом о подрывной деятельности, который вот-вот будет одобрен обеими палатами?

Конституция чётко перечисляла преступления, находящиеся в сфере деятельности федерального правительства: наказание за измену, за изготовление фальшивых денег, за пиратство и нарушение международных законов и правил. Всё остальное было оставлено на усмотрение штатов. Нужно будет по возвращении в Виргинию обсудить с Мэдисоном, ассамблеи каких штатов сегодня готовы были бы выступить с решительным протестом против новых законов.

Из памяти Джефферсона никак не уходило ироничное замечание Долли Мэдисон о сходстве его политических прожектов с его методами перестройки собственного дома. Мысленно возвращаясь к этому разговору, он впадал в запоздалую горячность и сочинял убийственные — как ему казалось — контраргументы:

«Да, перестройка моего дома затянулась, и это создаёт множество неудобств всем живущим в нём. Ну а что, если в результате получится дом, прекраснее которого нет во всей Америке? То же самое и в политическом строительстве. До сих пор на протяжении всей мировой истории республики существовали — и выживали — только на небольших территориях, тесно заселённых народом, связанным единством языка, религии, нравов. Создать нечто подобное из четырёх миллионов людей разноплемённых, разноязыких, с разным цветом кожи, да ещё на территории, имеющей границу в пять-шесть тысяч миль, — такой задачи не выпадало раньше никогда никакому другому народу. Нам не у кого учиться, мы всё должны изобретать сами. А вдруг у нас получится государство, какого ещё не бывало в мире, жить в котором станет мечтой каждого человека на Земле? Согласитесь, что построить такое государство возможно лишь в том случае, если воображение позволяет вам отрываться от поверхности явлений и видеть то, что происходит за чертой горизонта».

Двенадцать лет назад, в письме Марии Косуэй, он свёл своё сердце в длинном диалоге с разумом. Если бы сегодня вновь возник повод для такого диалога, разум, скорее всего, перешёл бы в контрнаступление и отвоевал бы обширные территории. Охота за счастьем — прекрасная вещь. Но как часто она оборачивается ненужными страданиями для окружающих, да и для самого охотника. Разве достижение целей, выбранных разумом и чувством долга, не даёт гораздо более глубокое и долговечное утоление вечно томящейся душе?

Как часто человек, раздираемый порывами страстей, спрашивает себя: «Да чего же ты хочешь? К чему стремишься?» Достаточно изучив себя за пять десятков лет, Джефферсон мог честно ответить себе: «Две вещи важны для меня на свете, две вещи влекут сильнее всего остального: первое — вызывать одобрение или даже восхищение ближних и дальних; второе — оставаться верным себе, оставаться самим собой». И конечно, самыми трудными жизненными ситуациями были те, в которых эти два порыва оказывались несовместимыми, когда они сталкивались лоб в лоб, как два корабля в тумане.

Уж как его всегда радовали одобрительные отзывы Вашингтона, как он дорожил их многолетней дружбой! И чего бы, казалось, стоило промолчать, не выступать против финансовых реформ казначейства, которые вызывали такую поддержку президента? Но нет: согласиться с ними и было бы изменой себе, своим убеждениям. Он предпочёл уйти с поста министра иностранных дел, удалиться в своё поместье, и столь дорогая ему дружба умерла, тихо истаяла на холмах и равнинах, разделявших Монтичелло и Маунт-Верной.

Та же самая судьба, видимо, постигнет и его дружбу с Джоном Адамсом. Нет, президент Адамc не навязывает конгрессу эти ужасные новые законы, но он идёт на поводу у самых рьяных и близоруких депутатов точно так же, как раньше Вашингтон шёл на поводу у Гамильтона. Разве мог он, Джефферсон, всю жизнь отстаивавший свободу слова, высказаться в поддержку закона о подрывной деятельности, грозившего штрафом и тюрьмой тому, кто посмел бы открыто выразить своё несогласие с политикой правительства? А этот закон о чужеземцах? Требовать от людей, чтобы они подавали за пять лет заявление о желании поселиться в Америке, а потом, приехав, ждали 15 лет получения гражданства? Это значило бы поставить крест на мечте сделать Америку убежищем для всех гонимых.

В какой-то момент Джефферсон подумал, что вызывать восхищение и при этом оставаться самим собой ему легче всего с одним человеком — Салли Хемингс. Её любовь к нему не нуждалась в словесном выражении, она струилась в ней так же естественно и негромко, как горный ключ струится между кустов бересклета. Имея талант спасаться от горестей и угроз повседневной жизни прыжком в «как будто», она могла и его одаривать своим душевным бальзамом с той же безотказностью, с какой её пальцы изгоняли мигрень из его головы. Своих прежних возлюбленных он тоже старался оберегать от душевных ран — но как часто для этого ему приходилось удерживать себя от искреннего выражения чувств, ловить ироничные замечания, готовые сорваться с языка, поддакивать, обнадёживать, даже льстить. С Салли в этих уловках не было нужды. Ей было довольно того, что он любит её, — всё остальное было как суета муравьев у подножия горы.

Конечно, если их отношения станут достоянием гласности, если сплетня просочится в газеты, шум поднимется оглушительный. Легко было представить себе кричащие заголовки статей:

«Защитник прав человека принудил чёрную невольницу служить ему наложницей!»

«Борец с тиранией тиранствует над своими рабами!»

«Получат ли цветные потомки нашего вице-президента возможность заседать в конгрессе? В Верховном суде? Исполнять должность послов в других государствах?»

Скорее всего, его шансы победить на президентских выборах будут потеряны так же безнадёжно, как они были потеряны для Гамильтона. Но поддаться страху, соображениям выгоды, отказаться от Салли, найти себе благонравную белую подругу, жениться, нарожать детей? Это и было бы самым большим предательством самого себя. И, конечно, предательством Салли. Ведь она доверилась ему тогда, в Париже, она — бесправная и безденежная — отдала ему самое дорогое, что у неё было в тот момент — мелькнувшую надежду на свободу. Было бы последней подлостью забыть о таком даре.

Во время долгих отлучек сведения о жизни в Монтичелло он получал от Марты. Но она, зная о безудержном любопытстве почтмейстеров, старалась не включать в письма сообщения, которые могли бы компрометировать отца. По той же причине сам Джефферсон отправлял важные депеши друзьям и соратникам только с надёжными посыльными. О том, чтобы написать нежное послание Салли, не могло быть и речи.

В Монтичелло у Салли открылась сверхъестественная способность улавливать момент, когда опасность нависала над кем-нибудь из детей. «У тёти Салли на затылке вторая пара глаз», — говорили внуки Джефферсона. Однажды она вдруг безо всякой причины побежала вниз по склону горы и вскоре вернулась, ведя за руку четырёхлетнего сына Марты, Джеффа, которого нашла гуляющим по берегу Риванны. Этот Джефф был самым непослушным, он всё время удирал в лес один, а также упрямо скидывал любую обувь, предпочитая бегать босиком. В конце концов Салли сшила для него мокасины с такими мудрёными застёжками, которые он не мог расстегнуть.

Салли не принимала прямого участия в управлении плантацией, но её острый глаз не раз помогал Джефферсону делать какие-то улучшения, яснее понимать характеры работавших на него людей. Например, она объяснила ему, что его привычка громко напевать во время конных и пеших прогулок косвенно способствует затуманиванию в его глазах реальной картины жизни поместья. Ибо на полях и в мастерских о его приближении становится известно заранее и лентяи и растяпы кидаются изображать усиленное старание, оттесняя на второй план настоящих честных тружеников.

Своих детей Салли опекала с не меньшим старанием, чем остальных, но, конечно, уберечь их от болезней не могла. Зимой Джефферсон получил от дочери Марты письмо, извещавшее, что двухлетняя Харриет умерла. Зато семилетний Том пошёл на поправку после затяжного приступа плеврита. Была надежда, что некоторым утешением в смерти дочери для Салли послужит ожидание нового ребёнка — её беременность сделалась явной уже в декабре. Марта писала, что для ухода за больными она либо сама приезжала в Монтичелло чуть не каждый день, либо посылала кого-то из поместья Варина, в котором она в это время жила со своей семьёй.

Марта! Вот кто стал самой прочной, самой долгой — уже четверть века! — любовью для Джефферсона. Каким-то образом она нашла в своей душе запасы щедрости и терпимости, чтобы простить отцу двусмысленность положения, в которое ставил её его выбор. Наверное, ей в этом помогало то, что они росли с Салли бок о бок в одном доме, играли в детстве. Они были почти ровесницы, а дедушка Марты приходился Салли отцом. Парижские приятельницы в письмах Марте передавали привет запомнившейся им «мадемуазель Салли».

Но здесь, в Америке, расовое клеймо оставалось неодолимым. Сколько раз в общении с родственниками и знакомыми доводилось Марте ловить укоризненные намёки, косые взгляды, даже насмешки! Не потому ли она предпочитала жить в деревне, избегала появляться в городах? Она с достоинством несла свою судьбу, наверное, беря пример с матери, которой тоже пришлось жить в окружении шоколадных братьев и сестёр. И как он был благодарен ей за это! У них обоих было чувство, что их взаимная любовь была испытана сурово и останется с ними до конца дней.

Строгий голос разума наконец победил нерешительность Джефферсона, и за день до отъезда из Филадельфии он отправился в президентский особняк. Дворецкий объявил ему, что мистер Адамc уже уехал на заседание конгресса, и пошёл доложить миссис Адамc о посетителе. Дожидаясь её внизу в гостиной, Джефферсон пытался вспомнить все тёплые письма, летавшие между ними через Ла-Манш, когда её муж был послом в Лондоне. Они обменивались сведениями о детях, о знакомых, о светских новостях, а также выполняли просьбы друг друга о всевозможных покупках. Абигайль хлопотала об отправке ему заказанной арфы, посылала одежду для подрастающей Полли. Он, в свою очередь, отыскивал для неё и отправлял парижские туфли, флорентийский шёлк, перчатки, батист на платье. Специально поехал в монастырь Мон-Калвери, славившийся изготовлением шёлковых чулок, и потом испытал приятное волнение, пакуя этот деликатный товар.

Но вдруг переписка оборвалась.

Последнее письмо от Абигайль он получил десять лет назад. Что могло быть причиной? Конечно, и он, и Адамсы, вернувшись в Америку, не раз оказывались вместе то в Нью-Йорке, то в Филадельфии. Но при коротких личных встречах таким холодом веяло от обоих супругов, что Джефферсон поневоле стал избегать их. Возможно, политические разногласия были главной причиной. Но не могло ли к этому добавиться что-то ещё? Адамсы придерживались строгих моральных правил и взглядов. Если бы они узнали о его отношениях с Салли Хемингс, вряд ли они отнеслись бы к этому с таким пониманием, как Марта или Долли Мэдисон.

Войдя в гостиную, Абигайль поздоровалась с гостем без улыбки и на некоторое время замерла, положив руку на спинку кресла. На лице её застыло то выражение, которое проницательная Салли подметила ещё в Лондоне и назвала качанием весов с чашами «правильно» и «неправильно». Видимо, вариант «отказаться разговаривать со старинным другом» заставил стрелку весов качнуться в сторону «неправильно» — Абигайль опустилась в кресло и сделала приглашающий жест рукой в сторону дивана, стоявшего напротив.

— Я пришёл проститься перед отъездом, — сказал Джефферсон, — и передать горячий привет от Полли, которая часто вспоминает вас и доброту, с которой вы приняли её в своём доме, когда она пересекла океан и так была полна страха перед новой жизнью.

— Я слышала, что девочка вышла замуж. Кто её муж? Довольны ли вы новым зятем?

— Она вышла за своего кузена Джека Эппса. Он вполне достойный молодой человек, они знали друг друга с детства. Я предпочёл бы, чтобы она выбрала другого ухажёра, моего молодого друга, конгрессмена Уильяма Джилса, но ведь сердцу не прикажешь. А как поживают ваши дети? Знаю, что мой любимец Джон Куинси уже посол в Пруссии. Есть ли новости о нём?

— О да! Он успел преподнести нам сюрприз: наконец в свои 30 лет нашёл себе избранницу. Она дочь американского купца, они венчались в Лондоне.

— А дочь Нэбби и её семья?

— Они прочно осели в Нью-Йорке. Их дети растут здоровыми и очень радуют меня при встречах.

— С её мужем, полковником Смитом, мы в своё время обменивались дружескими письмами, когда жили в Европе.

— Да, он показывал мне ваши письма. Мне запомнилось одно. То, в котором вы восхваляете бунты, объявляете их полезной грозой, очищающей политическую атмосферу в государстве.

Интонация и выражение лица Абигайль Адамc ясно показали, что чаша с надписью «неправильно» опять решительно пошла вниз в её душе и стукнулась о дно весов.

— Я отнюдь не восхвалял. Я просто указал на тот факт, что в мировой истории не было государства, которое могло бы просуществовать без восстаний и революций. И с гордостью подчеркнул, что восстание в Массачусетсе — единственный случай в десятилетней истории тринадцати американских государств. Это получается один небольшой бунт за 130 лет. Какая страна может похвастать таким спокойствием?

— Раз уж мы заговорили о политике, я позволю себе воспользоваться случаем и спросить: сами-то вы верите той клевете, которую республиканские газеты печатают о моём муже? Что он скрытый монархист, что тайно готовит возвращение Америки под власть Британии?

— Конечно, нет. Но в мой адрес газеты федералистов бросают ещё более чудовищные обвинения. Я стараюсь не обращать внимания, говорю себе, что это оборотная сторона, издержки той самой свободы слова, без которой республиканское правление неосуществимо. Да, раскол на партии пронизал все стороны жизни. Когда в Филадельфии отличного врача уволили с поста директора больницы, главный пропагандист федералистов честно объявил в своей газете: «Я скорее доверю собаке зализывать мою рану, чем позволю перевязать её врачу-республиканцу».

— Когда создавалась конституция, было проведено разумное разделение верховной власти на три ветви: исполнительная, законодательная, судебная. Но никто не мог предвидеть, что так быстро в стране вырастет четвёртая ветвь — пресса. Оказалось, что десятки и сотни умелых демагогов, никем не избранных и не назначенных, жонглируя словами, фактами, слухами, домыслами, могут увлекать тысячи граждан то в одну, то в другую сторону. Их ядовитые перья способны перечеркнуть все достоинства, заслуги, таланты избранной жертвы поношений.

— Согласен, у свободы печати есть свои досадные побочные явления. Но очень часто газетчики разных партий переносят огонь друг на друга и забывают заниматься очернением политиков. Во всяком случае, выпускать против них закон о подрывной деятельности представляется мне не только несправедливым, но и опасным. В Канаде оленеводы традиционно боролись с волками при помощи ружей и собак. Оказалось, что применение ядов действует более надёжно. Но в тех местах, где такой метод применялся широко и волки исчезли совсем, среди оленей начался падёж от болезней. Оказывается, добычей волков в первую очередь становились больные животные и распространение заразы замедлялось. Так и среди людей: если политики и чиновники не будут бояться разоблачений, коррупция среди них достигнет масштабов эпидемии.

— Но то же самое случится и в стадах журналистов: если вы не будете удалять из них самых оголтелых, если окажется, что беспардонная и безнаказанная клевета приносит безотказный успех и рост тиражей, эпидемия лжи и бесстыдства захлестнёт все типографские станки. Есть писаки, у которых злоба накапливается на перьях, как яд — в зубах кобры. Полагаю, вам известно такое имя — Джеймс Кэллендер?

— Да, мне попадались его публикации.

Этот человек делает вид, будто борется с пороками и злоупотреблениями, а на самом деле ему ненавистна любая власть как таковая. Живя в Шотландии, он нападал на британское правительство, приехав в Америку, сделал своей мишенью американское. Никому нет пощады: ни верховному судье Джону Джею, ни генералу Вашингтону, ни президенту Адамсу. Я знаю, что вы поддерживаете Кэллендера деньгами, потому что вам нравится, как он поливал грязью вашего врага Гамильтона. Но поверьте моей интуиции, если на следующих выборах ваша партия придёт к власти, и она, и вы сделаетесь объектом его ненависти и нападок. Кобра не может изменить своей сути, не может превратиться в ужа.

— По сути, наш спор, как и все политические споры, есть состязание страхов. Одни страшатся тех тенденций в развитии страны, которые могут привести к ущемлению свобод, возврату тирании. Другие, как ваш муж и его соратники, больше боятся наступления неуправляемой анархии, диктатуры толпы. Но не кажется ли вам, что если закон о подрывной деятельности будет принят конгрессом — а сомневаться в этом не приходится, — если журналистов и печатников начнут сажать в тюрьму и штрафовать, это только создаст им ореол мученичества и усилит их влияние на умы?

— С моей точки зрения, такой человек, как Кэллендер, давно заслужил если не виселицу, то, по крайней мере, смолу и перья. Закон же предполагает довольно мягкие наказания: штраф не больше двух тысяч долларов и заключение на срок не более двух лет. Кроме того, четвёртая статья закона ясно указывает на то, что он будет отменён в марте 1801 года, что он принимается в ряду других оборонных мер на время войны.

— Но Америка не находится в состоянии войны! Если бы все эти военные приготовления не провоцировали Францию…

— Да, я помню вашу страстную любовь ко всему французскому. И вашу способность увлекаться абстрактными идеями. И вашу веру в мечты Руссо о врождённой доброте и незлобивости человека. Однако давнишний друг Америки, британский парламентарий Бёрк, превосходно объяснил в своей книге «Заметки о французской революции», как легко в погоне за прекрасным идеалом свободы народы могут рухнуть в кровавый хаос. Я не хочу свободы для грабителя с ножом, для сумасшедшего с мушкетом, для адвоката с гильотиной.

Позвольте мне сказать следующее. Любой политический лидер, обращаясь к своим согражданам, выступает в роли прорицателя. «Вот какие перемены в нашей жизни желательны, и я верю в то, что у нас хватит сил и мудрости, чтобы осуществить их». Так мы говорили в 1776 году, но лидеры противной партии выступали с обратными пророчествами: «Нет, противоборство с Британией безнадёжно и только принесёт ненужные страдания». И те и другие устремляли свой взор в океан неведомого, который именуется «дух нации». Мы оказались правы и победили. Почему нельзя поверить в то, что и дух французского народа найдёт в себе силы для преодоления крайностей революции? Какое мы имеем право грозить ему оружием?

— Кто и кому грозит оружием? Мой муж прилагает все усилия к тому, чтобы избежать прямого военного столкновения. Он отдаёт себе отчёт в том, какими бедствиями оно будет чревато для народа, насколько Америка не готова к нему. Но, как сказал римский историк: «Хочешь мира — готовься к войне». Кроме того, объявление войны — прерогатива конгресса. Если воинственные настроения захватят две трети депутатов, президент не сможет даже применить право вето.

— Всё равно, глава исполнительной власти мог бы энергичнее использовать своё влияние, мог бы противодействовать принятию провокационных оборонительных мер. Франция поглощена войной в Европе — каким образом она может напасть на нас? Из Вест-Индии? Из Луизианы?

— Вы были главой исполнительной власти в Виргинии в 1781 году. И вы так же не верили в возможность вторжения британцев, откладывали призыв милиции, хотя война уже шла полным ходом. Генерал фон Штойбен рассказывал нам, как вы даже отказались выделить ему рабочих или роту солдат для строительства оборонительного форта на реке Джеймс. И чем это обернулось? Сожжённые города, разграбленные поместья, тысячи угнанных в плен и убитых. Я бы умерла от стыда за своего мужа, если бы он допустил нечто подобное.

Джефферсон почувствовал, что у него перехватывает дыхание. Слова Абигайль ударили в самое больное, в то, что он всеми силами пытался отодвинуть в самые дальние чуланы памяти. Он попробовал привычно захлопнуть створки своей душевной раковины, но было поздно. Стрела торчала внутри. И рана — он знал это — будет болеть ещё долго.

Оставалось только найти силы, чтобы сохранить маску вежливости и проститься, не теряя достоинства. Он встал с дивана, начал говорить что-то о необходимости укладываться перед отъездом.

— Значит, вы уедете, не дождавшись голосования в конгрессе? — спросила Абигайль.

— Мнение вице-президента учитывается только тогда, когда голоса в сенате разделятся поровну. На этот раз перевес на стороне федералистов столь очевиден, что такой вариант исключается. Я могу удалиться в Монтичелло с чистой совестью.

Выйдя из президентского особняка, Джефферсон вдруг вспомнил тот майский день в Париже, когда они вместе смотрели запуск воздушного шара. И как Абигайль сказала: «Какое это счастье — иметь кого-то, с кем можно оставаться самой собой».

Что ж, сегодня она, безусловно, осталась самой собой со своим посетителем. Да и он тоже — не лицемерил, не поддакивал, не скрывал своего несогласия. Но каким крахом, каким болезненным разочарованием это обернулось для его другой мечты — нравиться всем и восхищать ближних и дальних. Он не верил, что когда-нибудь — чем-нибудь — ему удастся заслужить одобрение и дружбу этой неповторимой, непокорной, ни на кого не похожей женщины.

Но на следующий день, выезжая в карете из Филадельфии, он уже улетал мыслями вперёд, на поля предстоящих полемических баталий, укладывал в голове первые фразы резолюции против новых законов, проект которой он переправит в ассамблею штата Кентукки. Сделать это надо будет тайно, потому что главные положения документа легко могут быть подведены под действие закона о подрывной деятельности. Оглядывая зеленеющие берега Делавэра, он незаметно для себя напевал запомнившуюся ему английскую песенку:

Тропа вольна свой бег сужать.

Кустам сам Бог велел дрожать.

А мы должны наш путь держать,

Наш путь держать, наш путь держать[10].

Июнь, 1798

«Да, это верно, что Массачусетс и Коннектикут вполне взнуздали и оседлали нас и едут на нас куда им вздумается, оскорбляя наши чувства и истощая наши силы и ресурсы. Но похоже, что в каждой свободной и развивающейся стране сама природа человека будет приводить к тому, что люди станут раскалываться на партии, вступающие в яростное противоборство друг с другом. Однако если спасаясь от диктатуры одной партии, другая решит отделиться от союза, существование любого федерального правительства сделается невозможным. Допустим, мы отделимся от Новой Англии, поможет ли это примирению? Нет, немедленно возникнут пенсильванская и виргинская партии и общественное сознание снова будет разорвано партийными разногласиями. Точно то же произойдёт, если мы ограничим наш союз лишь Виргинией и Северной Каролиной. В истории не существовало ассоциаций людей, которые сумели бы не ссориться друг с другом. Поэтому я предпочитаю оставаться в союзе с Новой Англией и ждать, когда общественное мнение склонится на сторону республиканцев».

Из письма Томаса Джефферсона другу

Лето, 1798

«Подрывные силы в нашей стране используют в качестве инструмента пришельца по имени Джеймс Кэллендер. Во имя чести и справедливости, как долго мы будем терпеть, чтобы такая гнида, воплощение партийной грязи и коррупции, принявшее облик человеческий, продолжала действовать безнаказанно? Не пришло ли время, чтобы он и ему подобные боялись поносить нашу страну и правительство, выражать презрение ко всему американскому народу, призывать наших врагов презирать нас и поливать ядом клеветы наши власти, учреждённые конституцией?»

Из газеты федералистов

Декабрь, 1798

«Ассамблея штата Виргиния выражает свой решительный протест против опасных нарушений конституции, содержащихся в двух законах, принятых на последней сессии конгресса. Закон об иностранцах предоставляет федеральному правительству право изгонять из страны неугодных, которое не было оговорено конституцией. Закон о подрывной деятельности прямо нарушает первую поправку, запрещающую конгрессу принимать законы, ограничивающие право граждан свободно обсуждать действия властей и обмениваться мнениями на этот счёт».

Из Виргинской резолюции, анонимно подготовленной Джефферсоном и Мэдисоном

Январь, 1799

«Я горько сожалею о том, что Виргиния стала во главе оппозиции. По счастью, среди остальных штатов только Кентукки присоединился к ней. Всё, что нам дорого, подвергается атакам. Оппозиция висит тяжёлым грузом на колёсах, движущих правительство. Когда она осуждает все оборонные меры; когда ставит интересы Франции выше благоденствия собственной страны; когда акт о нейтралитете и другие меры, одобренные конгрессом, штатными легислатурами и народом, объявляются действиями, корыстно направленными к выгоде Британии в ущерб Франции; когда предлагаются меры, грозящие расторжением союза; в момент такого кризиса все честные и способные люди должны употребить свой талант и авторитет для противодействия подобным тенденциям».

Из письма Вашингтона Патрику Генри

Декабрь, 1799

«Смерть нашего возлюбленного главнокомандующего генерала Вашингтона пробудила, я уверен, в вас те же чувства, что и во мне. Может быть, среди его друзей нет никого, кто имел бы так много оснований скорбеть о его кончине, как я. Для нашей страны это огромная утрата. Сердце моё в печали, разум в унынии».

Из письма Александра Гамильтона другу

Зима, 1800

«После генерала Вашингтона осталось множество бумаг и документов, и не следует принимать всё это наследие как неопровержимую истину. То, что содержит его собственное описание событий или его мнения, заслуживает абсолютного доверия. Мало было людей, чьи мысли отличались бы такой честностью и глубиной. Его страсти были сильны, но его разум умел побеждать их. Однако его собственные слова запечатлены в оставшихся бумагах лишь как малая часть их. Остальное представляет собой смесь слухов и реальности, подозрений и свидетельств, фактов и домыслов. История будет черпать из этого материала то, что составитель, роялист или республиканец сочтёт полезным выбирать. Вот если бы историю Американской революции писал сам генерал Вашингтон, получился бы достойный памятник цельности его ума, глубины его суждений, его способности отличать истину от фальши, принципы от претензий».

Томас Джефферсон. Автобиография

Данный текст является ознакомительным фрагментом.