1798-й год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1798-й год

Этот год из всего царствования был наименее богат событиями, что объясняется весьма просто: всякого рода ошибки, делаемые императором, еще не достигли своего полного развития. Будучи слишком занят переделкой всего вокруг себя и работая пока в небольших размерах, Павел не испытал еще силу событий, которые не успели противопоставить его намерениям сопротивление, могущее развить все его деспотические принципы и всю необузданность его воли.

Человек, причинивший ему уже много зла и сделавший его еще более подозрительным и произвольным, был генерал Архаров-старший, занимавший раньше должность по полиции[193], для которой он казался рожденным и наводивший впоследствии ужас на Петербург и Москву. Он первый вздумал властвовать над Павлом, указывая ему повсюду на бунтовщиков, так что государю казалось, что он не может без него обойтись; кроме того, он старался удалить от Павла всех тех, кто не был лакеем по должности, или по характеру, и воздвигнуть между государем и его великодушными порывами непреодолимую преграду, унижая его мысль до самых недостойных предосторожностей, не достигавших, к тому же, цели, как показали последствия.

Прелестная столица, где можно было раньше двигаться так же свободно, как в воздухе, где не было ни ворот, ни часовых, ни таможенной стражи, превратилась в обширную тюрьму, куда можно было проникнуть только через калитки, а дворец сделался обиталищем террора, мимо которого, даже в отсутствии монарха, нельзя было проходить иначе, как обнажая голову; красивые и широкие улицы опустели; старые дворяне не допускались иначе к исполнению своих служебных обязанностей, как по предъявлении, в семи различных местах, полицейских пропусков — вот в каком положении очутилась столица. Хотя Архаров скоро впал в немилость, но его принципы легли в основание карьеры его преемников.

Другой человек, пользовавшийся не меньшей милостью, чем он, который, может быть, имел бы возможность успокоить увеличивающуюся раздражительность государя, поощряемую такими мерами и может быть даже попробовал это сделать — был Безбородко, возведенный в княжеское достоинство и назначенный государственным канцлером, который имел счастье принять государя в своем дворце во время коронования и продал ему впоследствии этот дворец. Но он был слишком большой эгоист и слишком занят государственными делами и разными таинственными развлечениями, а кроме того слишком осторожен — скажу даже слишком ничтожен по своему происхождению, своей осанке и своим манерам — чтобы взяться с успехом за такую задачу. К тому же он был занят продолжением карьеры своему любимому племяннику Кочубею, которого он провел в вице-канцлеры, несмотря на его молодость и на его посредственные способности, — как только ему представился случай облегчить себя от тяжести работы, ставшей невыносимой для его лени, и сложить, без опасений последствий, часть дел на человека, преданность которого стояла вне всяких сомнений.

Был еще человек, который казался подходящим для роли, пленительной по своей красоте, — это был князь Александр Куракин, племянник[194] графа Панина, бывшего гувернера императора. Куракин был близким другом Павла, с самого детства, но он оставался в милости лишь благодаря лести и потому что Павел привык его видеть и что он не возбуждал беспокойства в других. Он любил блистать, не в силу своих заслуг или внушаемого им доверия, а своими брильянтами и своим золотом, и стремился к высоким местам лишь как к удобному случаю, чтобы постоянно выставлять их на показ. Он достиг всего и не сумел воспользоваться ничем, — даже изгнанием в виде антракта, — чтобы побудить своего государя к более достойному образу мыслей. Находя опору в своем брате Алексее, которого мы, в скором времени встречаем генерал-прокурором и Андреевским кавалером, он мнил себя почти что властителем государства, где последний гатчинец пользовался большим доверием, чем он; даже союз, заключенный этими господами с г-жей Нелидовой и императрицей не спас их от общей всем при Павле I судьбы, — немилости.

Оба брата Куракины поддерживали появившегося в то время в Петербурге голландца Роберта Воота с его несчастным проектом уплаты долга русского правительства банкирскому дому Гопе в Амстредаме. Я скажу об этом несколько слов, чтобы показать до чего довело, в царствование Павла I, доверие, оказываемое людям, которых можно было назвать только условно честными.

Роберт Воот представил свой проект, состоящий в учреждении «государственного вспомогательного банка для дворян» для ограждения его от ростовщичества и преследований кредиторов, которых они, будь сказано в скобках, никогда особенно не боялись. Но каким образом оградить дворянство от ростовщичества? План состоял в том, чтобы заплатить, в течение двадцати пяти лет, капитал с процентами, что составляло для несчастного дворянина 14 процентов годовых на занятый капитал. Каким образом проект Воота ограждал должников от кредиторов? — Тем что он уполномочивал правительство конфисковать заложенные имения, как только происходило замедление в уплате следуемого с должника взноса. Я позволил себе высказать это генерал-прокурору (Куракину) со всею откровенностью, допускаемою старою дружбою, но он не хотел меня слушать. Я говорил об этом также и другим лицам с тем большею убедительностью, что, не имея сам долгов, я мог руководствоваться исключительно своею преданностью общественным интересам. Это произвело много шума. Императрица[195], которая никогда не удостаивала меня своего благоволения и никогда не упускала случая вмешиваться в дела, сказала, рассчитывая на большой успех, генерал-прокурору, во время приема, громко: «Пусть себе невежды говорят; что бы они не говорили, я всегда буду на вашей стороне»[196]. Я мог воздержаться, чтобы не сказать, правда, очень тихим голосом, что мнение императрицы, какое бы оно не внушало уважение, не имеет курса на бирже. Об этом было передано императрице, которая пожаловалась императору. Последний, не выказывая мне большого нерасположения, чем всегда, ограничился, на следующий день, распоряжением о возобновлении указа императрицы Анны Иоанновны, карающего всех тех, кто осмелится злословить по поводу правительственных мероприятий, прокалыванием языка каленым железом. Но какой, спрашивается, могли иметь интерес в этом деле генерал-прокурор и вице-канцлер, люди богатые сами по себе и по милости государя? Вот какой: владение землями, заложенными в новом банке, обеспечивалось на двадцать пять лет; земли же, полученные благодаря щедрости императора, были гораздо менее обеспечены за их владельцами; что подарено, может быть снова отнято, а потому их-то именно и следовало заложить в банке; при отсутствии же долгов, можно было, на занятые деньги, купить новые земли и, таким образом, в течение двадцати пяти лет, утроить свою земельную собственность. Вот почему следовало прокалывать языки тем, кто возражал против этого безнравственного учреждения, усугубившего неурядицу знатных родов!

Из уважения к некоторым семействам я не буду приводить последствий помощи, оказываемой этим банком, хотя они вполне оправдывают мое возмущение, за которое императрица хотела меня наказать.

Это наводит меня на одно обстоятельство, бывшее причиною многих несчастий и событий, начала которых иначе не могут быть выяснены. Императрица по своему характеру не была зла, но желание иметь влияние заставило ее натворить в это царствование много бед. Будучи сама добродетельной и дорожа верностью своего мужа, она полагала, что лучшее средство привязать его к себе должно состоять в передаче ему, в интимности супружеской жизни, всяких верных и неверных сведений, сопровождаемых ее хорошими и дурными советами, которые ее подозрительный ум жадно подбирал. В эти минуты откровенности все средства были хороши; друзья и враги одинаково приносились в жертву и, теснимая вопросами по поводу разных событий, она не щадила никого. Ее приближенные предупредили меня об этом. Мне рекомендовали обратить внимание на дни, следующие за вечерами, когда императрица прощалась с императором словами: «Дорогой друг, я хотела бы поговорить с Вашим Величеством о многих вещах, если вы позволите». На другой день после такой фразы следовала всегда какая-нибудь немилость, малая или большая. Эта оригинальная фраза определяла комнату, где государь ляжет спать, и императрица бывала так уверена в своем деле, что она в этот день не торопилась заканчивать свою игру.

Я еще сомневался в правдивости этого слуха, когда со мной произошел случай, убедивший меня в его достоверности. Это было в Гатчине. Императрица повелела мне принять участие в игре, и кроме меня еще графу Мусину-Пушкину и Нарышкину; между последними вышло какое-то недоразумение и они просили меня рассудить их, но я отказывался. Императрица присоединилась к ним, чтобы убедить меня. Я умолял ее избавить меня от этого, но она, наконец, приказала мне исполнить их просьбу. Я высказался за Мусина-Пушкина, хотя императрица видимо склонялась на сторону Нарышкина. Последний обиделся и не хотел подчиниться моему решению. Я объяснял ему, что ведь я не домогался решения спора и сделал это по Высочайшему повелению, что я привел мотивы моего мнения и считаю его правильным. На это императрица заметила мне недовольным тоном, что я не имею права противоречить лицу с высшим чином, чем мой собственный. Я почтительно замолчал, потупив взор. Но императрица начала снова насмешливым тоном: «Кому нечего возражать, тому полезно замолчать! Что вы на это можете ответить?» — «Что, я не знал, Ваше Величество, что существует отношение между чином и талантом!» Ужин временно прекратил игру. Император за столом разговаривал только со мною. Когда, после ужина, снова сели за игру, император подошел ко мне и положил мне руку на плечо. Когда же он затем собирался уйти в свои покои, императрица сказала ему свою знаменитую фразу, а на другой день, в восемь часов утра, пришли мне сказать от имени императора, что Его Величество не терпит в России якобинцев. С тех пор он со мною разговаривал только по делам департамента церемониальных дел.

Императрице пришлось поставить крест на своих гатчинцев. Она присутствовала при их зарождении и видела, как они вырастали. Ее политика внушала ей смотреть на них, как на своих преданных слуг, но та же политика требовала также противодействия всем тем, кто мог иметь влияние на императора. Во избежание обвинения в том, что она всех удаляет от государя, она не пропускала случая, чтобы расхваливать за их нравственность людей весьма посредственных. В числе их находился престарелый граф Строганов[197]. В один прекрасный день он оказался обер-камергером. Но императору скоро надоели его старые парижские анекдоты и его неспособность к этой должности, которая считалась весьма важной. Его опала являлась неминуемой и хотя императрица старалась отразить удар, но ее усилия оказались тщетными. По истечении некоторого времени, однако, император, встретив его где-то, велел ему сказать, что он может опять прийти ко Двору и что он с удовольствием увидит его за своим столом. Как только императрице удалось подойти к нему, она потянула его к окну и сказала ему: «Ради Бога, граф. Будьте как можно осторожнее»… и хотела продолжать, но Строганов, вспомнив что ему стоили ее покровительство и его собственная неосторожная болтливость, прервал ее словами: «Да, да государыня, надо нам обоим быть поосторожнее».

Случайно я, в начале года, присутствовал при сцене, которая, может быть, не поразила бы другого, но мне доставила большое удовольствие. Это было 3-го февраля, в день празднования ордена св. Анны. После обедни, государь, бывший в парадном мундире удалился в свои покои, в ожидании обеда и разрешил принявшим участие в церемонии немного отдохнуть. В комнате, кроме государя, находились только великий князь Александр и я. После небольшого молчания государь сказал своему сыну: «Что бы ни говорил Дюваль, эта корона очень тяжела». Когда великий князь на это ничего не ответил, государь продолжал: «Вот возьми ее и попробуй сам». В этих словах, я уверен, не было никакого умысла, но великий князь, по-видимому, понял это иначе, сильно смутился, пробормотал что-то, кашлянул и не осмелился высказать свое суждение о тяжести короны. Обер-гофмаршал, вошедший в это время, выручил его из неловкого положения.

Самое достопримечательное событие произошло в разгар лета, когда Двор находился в Павловске[198]. Оно обратило на себя особенное внимание лиц, следивших за развитием характера императора. Престарелый адмирал Чичагов[199], которого политика Екатерины так широко вознаградила за ошибки, допущенные им во время войны со Швецией, имел сына, контр-адмирала[200], человека с талантом и характером. Он почему-то не понравился гатчинцам, которые стали к нему придираться, так что ему не оставалось ничего другого, как испросить свою отставку под предлогом, что ему надо поехать в Англию, чтобы там жениться. Министр отказал ему в этом разрешении, но английский посланник сэр Чарльз Витворт заступился за него. Император прежде всего потребовал, чтобы он снова поступил на службу. Адмирал не отказывался, но поставил условием, чтобы с него не взыскивали за прошлое. Этот вопрос обсуждался в большом кабинете государя. Полчаса спустя, слышно было, как гробовой голос императора все более возвышался; наконец дверь отворилась и адмирал вышел. Он казался спокойным, но сюртук, лента и даже галстук были с него сорваны. Не подлежало сомнению, что он был постыдно избит. В таком виде он, посреди аванзалы, ждал решения своей участи. Флигель-адъютант государя накинул ему на плечи казачью шинель и передал ему приказ отправиться прямо в крепость. Когда он, под сильным караулом, выходил из комнаты, он обернулся к обер-гофмаршалу Нарышкину и сказал с благородным жестом: «Александр Львович, будьте так любезны вынуть из кармана моего сюртука ассигнацию в пятьдесят рублей и мой бумажник; я не думаю, чтобы государь хотел меня лишить этих вещей и так как я не знаю, куда меня ведут, то я, может быть, буду в них нуждаться». Он храбро вытерпел в своей тюрьме несколько недель, несмотря на все старания смирить его, пока, наконец, не почувствовали некоторого стыда, главным образом перед английским королем, и не согласились на его условия[201]. Тогда он, с своей стороны, согласился опять поступить на службу, а так чтобы там жениться, то ему, ради приличия, поручили командование над русской эскадрой, действовавшей тогда совместно с английским флотом. Это дело доставило Чичагову большую известность. В следующее царствование он был назначен морским министром и, как говорят, хорошо исполнял эту должность. Но после заключения мира с турками, он принял командование русскими силами на Березине и это погубило его репутацию и, хуже того, — досада, которую он оттуда вынес, послужила поводом к лишним разговорам с его стороны.

В это же время при Дворе появилось с большим блеском итальянское семейство Литта. Его история была коротка, но его судьба — блестяща. Я начну с более раннего времени, так как прежде чем описывать людей, надо объяснить, откуда они появились и, рассказав об этих деяниях, присовокупить, что из этого вышло. Покойная императрица Екатерина II, признав необходимым возобновить крайне запущенный галерный флот, обратилась к Мальтийскому гросмейстеру с просьбою рекомендовать ей человека способного им командовать. Выбор пал на кавалера де-Литта, сына маркиза Литта из Милана, кавалера ордена Золотого Руна и одного из самых знатных вельмож этой страны. Не удовольствуясь организацией галерных караванов, исполненной вполне удовлетворительно, кавалер де-Литта занялся вопросами морской службы более чем было принято среди этого монашеского ордена. Скоро после его прибытия возникла война между Швецией и Россией, при чем Литта очутился под начальством принца Нассау-Зигенского и получил чин контр-адмирала и георгиевский крест. Так как стало известно, что во время войны его мнение всегда противоречило мнению его начальника, а принц Нассауский был повсюду бит и намерения его не достигали цели, то это создало кавалеру де-Литта своего рода репутацию отрицания, которая, хотя и не вызывала особенного доверия к нему, но не была также противна здравому смыслу и могла ему пригодиться в будущем. В основании его ломбардского характера было, однако, не мало интриги, а нескромные речи и жалобы на мнимую неблагодарность правительства испортили ему положение при Дворе Екатерины. Он просил отставки, в чем ему было отказано. Но он сумел все-таки добиться полугодового отпуска и воспользовался им, чтобы посетить Вену, Милан и Мальту, где он хвастался, что его огромный рост был одной из главных причин его карьеры в России. Это дошло до Екатерины и окончательно погубило его в глазах императрицы. Он полагал, что его успехам положен предел и начал расточать свое состояние, стараясь вместе с тем обратить на себя внимание, чтобы получить еще ленту ордена Белого Орла, который, в то время был уже очень обесславлен. По окончании отпуска он должен был возвратиться в Россию, хотя ему это сулило мало удовольствия.

В то время он стал заниматься делами ордена Св. Иоанна Иерусалимского. Польша была уже окончательно разделена и этот Орден, а равно римский Двор должны были отстаивать в России свои важнейшие интересы. Семейство же Литта сообразило, не без основания, что наступил момент отличиться. Один из сыновей, о котором я только что говорил, уже вернулся в Россию, а другой, в качестве нунция папского престола, находился еще в Варшаве, где события застали его врасплох. Их отцу, пользовавшемуся громкой репутацией во всей Италии и обладавшему, благодаря фамильным бракам, огромными связями, было не трудно обеспечить за сыновьями почести и выгоды будущих сношений с Россией. Я, в то время, был как раз в Риме и папа мне об этом говорил. Я, по долгу совести, не мог скрыть от Его Святейшества, что, по моему мнению, господа Литта меньше всего подходили к успешному выполнению такой задачи, так как, по несчастью или вследствие неловкости с их стороны, они навлекли на себя недовольство Ее Императорского Величества, — один своими речами и претензиями, а другой — своим пристрастным поведением, в котором его обвиняли во время и после Варшавской резни. Я представил папе, что всякий другой прелат был бы приятнее русскому Двору; что же касается дел Мальтийского Ордена, то императрица, желая воспользоваться сношениями с Римом, чтобы восстановить состояние одного достойного человека, была бы польщена, если бы преимущество было дано князю…[202], родственнику гофмаршала и посланнику в Риме. Но влияние г.г. Литта взяло верх над моими представлениями, а это увеличило нерасположение к ним императрицы. Таким образом, архиепископ Фивейский (Литта) и его брат были назначены поверенными в делах в Петербурге, но первый не получил разрешения прибыть туда, а второй, тем временем, уже приехавший в Петербург, не имел возможности проявить там свой характер.

Между тем императрица скончалась, и все изменилось. Господа Литта, помимо большого интереса, который они возбуждали новизною своего появления, — так как папский нунций и Мальтийский посланник были не совсем обыкновенные лица при русском Дворе — имели за собою еще то преимущество, что в Петербурге теперь преобладал принцип благосклонного отношения ко всему тому, что раньше не нравилось, и осуждения всего того, что раньше выдавало удовольствие. Итальянское лукавство и подавленное раньше честолюбие нашли возможность распустить крылья, и мы сейчас увидим до чего они дошли. Кавалер Литта, выведенный в звание командора Мальтийского Ордена, стал проявлять свой характер в качестве полномочного посланника. Нунций прибыл к коронационным торжествам и был принять с отличием. Император уделял большое внимание своим католическим подданным, но еще больше Мальтийскому Ордену. Командор[203] старался поддерживать этот зарождающийся интерес. Он делал вид, что признает положение своего Ордена критическим, и стал работать совместно с императором, как будто обоих что-то соединяло в ущерб третьему. Один предложил подготовить приезд ко Двору торжественного и чрезвычайного посольства, а другой учреждал командорства. Мы увидим, какое значение эти две меры имели впоследствии.

17 января 1798 года последовал указ о князе Потемкине, которого все считали настолько же забытым, насколько он уже давно был покойником. Этим указом предписывалось разрушение памятника воздвигнутого в его честь покойной императрицей в Херсоне, причем в указе разъяснялось, что подданный, управление которого было столь порочным, не мог заслужить подобной чести. Говорят даже, что его останки были брошены в воду[204]. Мнение на счет управления этого временщика было единодушно, но каков бы оно ни было, он, хорошо или плохо, все же основал города, углублял порты, строил верфи, Черноморский флот был великолепен, и это колоссальное творение нельзя было уничтожить местью над несколькими камнями. Император, который первоначально возымел мысль разрушить Таврический дворец, но потом решил сохранить его, хотел только доказать, что это решение происходило не от излишней деликатности или от уважения к предшествующему царствованию, а от экономических соображений.

28 января родился великий князь Михаил. Это было большим происшествием при Дворе, так как он был первый сын императора Павла, родившийся в России, и разговорам по этому поводу не было конца. Я хорошо помню, как кто-то спросил, не имеет ли новорожденный, в качестве «сына императора», больше прав на престол, чем остальные три сына, его старшие братья, родившиеся в то время, когда Павел был великим князем, и мнение публики на этот счет расходилось. Тем временем Его Императорское Величество рассудил, что рождение и крещение новорожденного должны сопровождаться такими церемониями, которые указали бы на разницу между детьми, рождающимися у наследника престола и у императора.

Самая неприятная и самая комическая из этих церемоний выпала на мою долю. Она состояла в том, чтобы тотчас же после родов императрицы торжественно довести об этом до сведения дипломатического корпуса. Я особенно напираю на это обстоятельство не потому, что я лично в нем участвовал, а чтобы дать картину тех деспотических приемов, которые входили тогда в систему правления. Полночь миновала, когда я выехал из Зимнего дворца в карете о семи зеркальных стеклах, отправляясь в одну из самых холодных экскурсий, какие только можно себе представить, и которая могла иметь смертельный исход для всякого другого, обладающего менее железным здоровьем, чем я. В это время ночи все парадные подъезды оказались запертыми и, несмотря на важность моей миссии, не было никакой надежды проникнуть ни в один из них без значительной потери времени. Но это была еще меньшая из бед. Надо было, вообще, добиться открытия ворот, а между тем швейцары при виде придворной ливреи трусили и отвечали чрез слуховые окошечки, что все в доме спят. Приходилось им объявлять, что я приехал по Высочайшему повелению и что мне нужно видеть самого хозяина дома. «Но все спят!» — «Что ж такое, разбудите от моего имени камердинера и скажите ему, что я должен с ним переговорить». — «Но он спит в гардеробной Его Превосходительства». — «Делайте то, что я вам говорю!» Тогда только швейцар отправлялся, чтобы исполнить мое поручение и разбудить камердинера. А там происходил внутренний совет. Будить или не будить Его Превосходительство? А что если его хотят арестовать! Наконец, камердинер одевался и спускался, дрожа от страха, чтобы сказать, что Его Превосходительство спят и что он не может принять на себя ответственности их разбудить. «Я приехал по приказанию императора и требую от вас, чтобы вы сказали Его Превосходительству, что я иду к нему». Дрожащий камердинер удалялся. В этом роде происходили все мои посещения; но в двух случаях посланники безусловно отказались меня принять, извиняясь нездоровьем. Остальные приняли меня или в горделивой позе, или же крайне смущенные, и каждый раз лишь после продолжительного ожидания в приемной. Более счастливыми оказались те, к которым я попал лишь на следующее утро, ибо мое путешествие было очень продолжительным, и я вернулся в Зимний дворец лишь между десятью и одиннадцатью часами утра, чтобы доложить государю об исполнении моего поручения.

Можно себе представить все то, что было бы сказано о моей ночной экспедиции, если бы вообще кто-нибудь осмелился рассуждать. Что же касается меня, то я утешался надеждой, что император, которому я с полною откровенностью доложил о всех встреченных мною затруднениях, по крайней мере выведет из них заключение, о чувствах внушаемых им людям. Я при этом постарался скрыть от него смешные стороны моей поездки: эти иностранцы лакеи, умирающие от страха, и эти полураздетые дипломаты, а также мое скомпрометированное достоинство и ужасный холод, который пришлось перенести мне и другим сопровождавшим меня придворным.

Я возвращаюсь к императрице, для которой время родов на сей раз заключало в себе столько неприятностей. Последствия для ее здоровья были, как и во всех других случаях, когда она рожала, крайне опасны, так как Ее Величество имела несчастную привычку затягиваться во время беременности, чтобы сохранить тонкую талию, в чем она, впрочем, несмотря на свою тучность, вполне успевала. Хотя во время этих родов не случилось ничего более тревожного, чем в предшествовавших им девяти случаях, но фавориты императора, из коих некоторые, как мы увидим дальше, имели свой вполне определенный план, заставили акушера, выписанного из Геттингена, высказать на этот счет особое мнение. Этот господин, которому последствия его речей были совершенно безразличны, объявил, что ввиду плодовитости императрицы можно опасаться, что она будет продолжать иметь детей и что это, согласно правилам и указаниям науки, неминуемо должно повести к ее смерти[205].

Император принял это известие с ужасом, и потому ли, что он знал о помянутом выше плане, или не знал о нем но он объявил, что жизнь императрицы ему бесконечно дорога и что он считает долгом любви не ставить ее отныне в такое положение[206], тем более что Богу угодно было даровать ему многочисленное потомство, так что государству с этой стороны ничего не оставалось желать. Императрица, как все добродетельные женщины, будучи очень привязана к своим супружеским обязанностям, была очень недовольна этим решением, назвала немецкого профессора невеждой и нахалом, но не могла его изменить. Профессор вернулся восвояси… осыпанный золотом и подарками, и, с этого самого дня, их Величества заняли отдельные опочивальни, что очень не понравилось приверженцам императрицы и немного успокоило тревогу тех, кого она недолюбливала.

Несколько дней спустя, из Венеции приехал Мордвинов[207], бывший там долгое время посланником. Это был ничтожный и к тому же болезненный человек, который так хорошо понимал свое ничтожество, что думал остаться незамеченным и позволил себе, после столь продолжительного путешествия, несколько дней отдыха. Но император, извещенный всегда обо всем полицией, посмотрел на это иначе. Можно было умалить себя сколько угодно, но это никого не освобождало от соревнований в усердии перед государем. Не считая удобным наказать его за то, что он почувствовал усталость, но не желая также терять случая к унижению и огорчению человека — император называл это «поддерживать порядок», — он велел через полицию объявить во всех домах, что правительство будет признательно тому, кто укажет местожительство этого бедняка, который явился на следующий день, но только для того, чтобы снова исчезнуть, — такую прелесть для него имело удаление на покой! Он впрочем и в Венеции жил таким же образом, защищаясь лишь от интриг графа д’Антрэг и г-жи Сент-Юбер, его супруги, и от беспокойства, причиняемого Французским Двором, устроившимся в изгнании, недалеко от Венеции, в Вероне; этот Двор уже при Екатерине несколько раз жаловался на беспричастность и бездействие Мордвинова, но эти жалобы не имели успеха. Его брат, адмирал Мордвинов[208], был, напротив, человек больших способностей и высокой добродетели и оказал большие услуги государству, управляя черноморскими губерниями; но вместе с тем он доказал также, что в некоторых широтах просвещение и ум оказываются неприменимыми.

Другая история вызвала меньше толков, так как о ней не решались громко говорить, но все же проникла в публику два дня спустя. Герцог Гольштейн-Бек выкинул довольно пикантную штучку. Это был маленький человечек, довольно дурного тона, живший раньше очень скромно в Кенигсберге с женой и с детьми, любивший браться за все, даже за агрономию и писательство. Когда император Павел взошел на престол, герцог состоял на прусской службе генерал-майором. Он был приглашен в Петербург, поехал туда и удостоился великолепного приема, хотя от него до упаду несло табаком и пивом. Его сразу произвели в генерал-лейтенанты, назначили Павловским и Гатчинским комендантом и командиром одного из лучших гвардейских полков. Император почувствовал к нему такое расположение, что не мог более обойтись без этого «принца моей крови». Но этот принц крови требовал прежде всего побольше денег на уплату своих долгов и желал обеспечить за своими детьми пенсию, так как у них не было собственных средств и одна из его дочерей даже была вынуждена выйти замуж за одного силезского генерала, барона Рихтгофена. Видя, что его обнадеживают одними только обещаниями и что ему предстоят одни почести и труды, он испросил себе шестинедельный отпуск, чтобы навестить жену. Но как только он переехал через прусскую границу, он послал Павлу отказ от своих должностей, обращаясь при этом к нему, как к равному. Император был обижен, но не мог ему отомстить.

С тех пор как установился новый порядок супружеской жизни, императрица вопреки ожиданиям стала пользоваться большим влиянием, чем прежде. Император, видимо, желал вознаградить ее за разлуку, признанную необходимой, своим особенным вниманием и знаками своего доверия. Можно было наблюдать, как он обращался к ней за советами или давал ей дипломатические поручения. В наиболее трудном вопросе — по поводу отношений к своему супругу, — императрица руководствовалась советами г-жи Нелидовой. Если их до тех пор соединяла общая политика, то теперь общие интересы сблизили их еще гораздо больше, так как Нелидова сама стала проявлять страстность в своих отношениях к императору. Нельзя было закрыть глаза на то, что фавориты настойчиво работали в смысле подрыва нравственных принципов государя, чтобы заставить его завести официально фаворитку. Можно было догадываться, кто именно предназначался для этого блестящего позора, но вся эта интрига, весь этот роман — император добивался скорее романа, чем внезапной победы — был еще настолько покрыт мраком, что было бы более достойно положения занимаемого императрицей и ума ее подруги если бы они сумели удержать императора на краю этой пропасти ловкостью своего поведения, продолжая оказывать ему уважение и почтение. Но человеческие страсти похожи на снежные обвалы — они увеличиваются от всего, что находят на своем пути, и усиливаются от встречаемых ими препятствий.

Наконец, 25 июля, гроза разразилась. Около десяти часов император послал за великим князем наследником и приказал ему отправиться к императрице и передать ей строжайший запрет когда-либо вмешиваться в дела. Великий князь сначала отклонил это поручение, старался выставить его неприличие и заступиться за свою мать, но государь, вне себя, крикнул: «Я думал, что я потерял только жену, но теперь я вижу, что у меня также нет сына!» Александр бросился отцу в ноги и заплакал, но и это не могло обезоружить Павла.

Его Величество прошел к императрице, обошелся с ней грубо, и, говорят, что если бы великий князь не подоспел и не защитил бы своим телом мать, то неизвестно, какие последствия могла иметь эта сцена. Несомненно то, что император запер жену на ключ и что она в течение трех часов не могла ни с кем сноситься. Г-жа Нелидова, которая считала себя достаточно сильной, чтобы выдержать эту грозу и настолько влиятельной, чтобы управиться с нею, пошла к рассерженному государю, но вместо того, чтобы его успокоить, она имела неосторожность — довольно странную со стороны особы, воображавшей, что она его так хорошо изучила, — осыпать его упреками. Она указала ему на несправедливость его поведения со столь добродетельной женой и столь достойной императрицей, и стала даже утверждать, что знать и народ обожают императрицу, — что было неверно и опасно высказывать в такой момент; далее она стала предостерегать государя, что на него самого смотрят как на тирана, что он становится посмешищем в глазах тех, кто не умирает от страха и, наконец, назвала его палачом. Удивление императора, который до тех пор слушал ее хладнокровно, превратилось в гнев: «Я знаю, что я создаю одних только неблагодарных, — воскликнул он, — но я вооружусь железным скипетром и вы первая будете им поражены, уходите вон!» Не успела еще г-жа Нелидова выйти из кабинета, как она получила приказание оставить двор. Кажется, что ее даже официально отправили в ссылку, в замок Лоде в Эстляндии.

Князья Куракины, вице-канцлер и генерал-прокурор, генерал Нелидов, племянник бывшей фаворитки, и др. были уволены в отставку, и, чтобы ничего недоставало к уничижению императрицы, Кутайсов, который из брадобреев сделался егермейстером, тот самый Кутайсов, который был главной причиной всех ее несчастий и которого она не выносила, был, в день ее рождения, пожалован кавалером ордена св. Александра Невского!

Тем временем в Петербург прибыл из Раштадта граф Кобенцль, которому император, во время аудиенции, сказал: «Если у вас есть пакеты для императрицы, вы мне их передадите публично, в тот момент, когда я буду садиться за стол, ибо обстоятельства изменились. Императрица более не участвует в делах. Сообщение было очень странно, и посол очутился в крайне неловком положении. При своем отъезде, он, по приказанию императора, совещался только с императрицей; он должен был ей кое-что сообщить и дать некоторые объяснения, что можно было сделать только устно. Князь Безбородко задрапировался ответственностью своего положения, направляя только внешнюю политику, и предоставил дворец лакеям, которые стали теперь занимать там первое место.

Тогда рассудили, что императрица будет попеременно находиться то в милости, то в немилости и что, сообразно с этим, должности министров и сановников будут переходить из рук в руки. Последствия подтвердили верность этого мнения. В то время мы имели случай наблюдать удивительный пример силы хорошего воспитания: на следующее утро, после описанной выше сцены, император возвращался во дворец с маневра и встретил, при входе, г-жу Нелидову и г-жу Б…, собирающихся отбыть в ссылку. Его Величество надел опять перчатку и пробыл со шляпою в руках до тех пор, пока карета с дамами не тронулась в путь.

Событие, малозначительное само по себе, но приобретшее случайно некоторую пикантность, вызвало накануне еще другую катастрофу. Дьякон, прислуживавший во время обедни, провозглашая многолетие императорскому дому и дойдя до великого князя Константина, назвал его не великий князем и «всемилостивейшим и великим государем». Император, разгневанный, приказал его немедленно прогнать. Правда, что этот бедный священнослужитель мог бы найти более удобный момент для такой крупной оплошности!

Но величайшим событием этого года было дело Мальтийского ордена. Я не буду много распространяться по этому поводу, так как это дело общеизвестно, и ограничусь только некоторыми подробностями, которые менее известны, но объясняют его лучше чем все что по этому поводу дошло до нас. Я уже сказал, как г. де Литта, который при Екатерине II не имел никакого успеха в своих происках, воспользовался восшествием на престол Павла и его антипатию к прежнему царствованию, служившею основанием всех действий этого государя. Литта обещал императору прибытие торжественного посольства, и хотя оно не состоялось, но зато Литта был снабжен полномочиями, чтобы самому составить такое посольство и придать ему величайшую торжественность. Можно себе представить, какое удовольствие доставило императору и г-ну де Литта все это устраивать по своему. Сам Литта был возведен в посланники и мог подготовить для себя всякого рода жатву. Его мнимая поездка на остров Мальту для того, чтобы устроить все, что было заранее условлено, была непродолжительна, и потребное на то время было использовано для изготовления пышных карет и колясок, которым предстоял лишь небольшой путь в несколько верст и в которые некого было посадить. Наконец, Его Преосвященство скрылся в окрестностях столицы, и мне пришлось его встретить у ворот Петергофа в придворных экипажах. Все вельможи тоже выслали туда свои выезды. Выезд был великолепен, но народ во всем этом ничего не понимал. Один мясник, узнав в лицо посланника, воскликнул: «Этот человек — обманщик. Он хочет уверить государя, что он только что приехал, а он мне, в продолжение двух лет, задолжал шестьсот рублей». Посланник просил императора принять титул протектора Мальтийского ордена. Павел, облекая себя тотчас же властью, которую ему никто не передавал, пожаловал Мальтийские кресты всем тем, кого он награждал вновь созданными командорствами. Посланник, получив на свою долю самое прибыльное из них, кроме того был награжден красною лентою через плечо. Как только хотел, был осыпаем бриллиантами; великолепное орденское одеяние было придумано специально для российского отдела Ордена, в отличие от других отделов, и казалось, что этим дело кончилось; но, в действительности, это только была прелюдия к более необычайным мерам, которые я сейчас приведу, чтобы не терять нити этого странного дела.

Французы в их победоносном шествии, мимоходом, напали также на Мальту и великий магистр Гомпеш сдал им эту крепость, по беспечности или из трусости, ибо, когда один из французских генералов ее осмотрел, он сказал: «Очень счастливо, что мы нашли кого-то, кто нам открыл ворота этой крепости!» Как только это известие дошло до Петербурга, все интересы Ордена оказались сразу скомпрометированными. Дальше я выскажу то, что думаю о поведении императора в этом деле. Что же касается г-на де Литта, то если бы он ограничился прямым путем, он мог бы заслужить величайшую похвалу и, в то же время, соблюдать свои частные интересы. Милость, которою он пользовался, наделяла его всем могуществом России и он должен был ее употребить на то, чтобы созвать в Германии общую орденскую думу и обсудить на ней публично действия великого магистра. Не могло быть сомнения на счет выбора ему преемника, и г. де Литта, во главе наших войск, уже готовых нестись повсюду, мог отнять у победителя столицу своего Ордена и вернуть христианству свой главный оплот. Для осуществления этой столь простой и благородной мысли ему стоило только поехать в Германию. Но его желания были обращены более в сторону наживы, чем славы. В него влюбилась графиня Скавронская, статс-дама императрицы, располагавшая годовым доходом в двести тысяч рублей; Литта вздумал на ней жениться, и пылкий характер императора, который ухватился за случай, чтобы проявить свой авторитет под новой формой, не дал ему времени изменить свое намерение и придумал что-нибудь лучшее, чем то, что обесчестило его и окончательно погубило Орден. Его брат, пунций, который в то время уже был великим приором российского отдела, с девятью тысячами рублями жалования и всеми почестями, подобающими ему, как посланнику папского престола, выхлопотал необходимое разрешение со стороны духовного начальства. Алчность и эгоизм подавили чувства приличия. Командору было разрешено вступить в брак, не теряя ничего из своих командорств и почестей. Император в восторге от возможности создать еще одно звено, связывающее его с фаворитом, соблаговолил вспомнить, что г-жа Скавронская имела счастье быть в родстве с императорским домом и сказал ей публично в день помолвки: «Я вам очень благодарен, сударыня, что вы взяли на себя расплату за то, что я лично и государство должны г-ну Литта».

В скором времени император стал заниматься исключительно делами Ордена. Собрание российского приорства было превращено в всеобщий российский капитул, с доступом в него всех тех, у кого был мальтийский крест, т. е. всех кавалеров этого ордена в мире. Г. де Литта, торжественно отказавшийся, в силу своего брака, от своих орденских прав, сделался председателем этого собрания и этот сброд людей, в числе коих, кроме кавалеров де ля Гуссэ и де ля Туретт, никто не приносил орденского обета, провозгласил 29 ноября императора Павла I великим магистром Ордена Св. Иоанна Иерусалимского. Для этого избрания даже не приступили к голосованию. Высочайшая воля того, кто желал снизойти до сана, принятие которого его унижало, управляла устами присутствующих. Г. де Литта, одновременно с должностью помощника великого магистра, получил годовой оклад в двенадцать тысяч рублей. Но все это необыкновенное событие было бы в глазах императора несовершенным, если бы оно не дало повода к большой церемонии. Поэтому придумали церемонию возведения в сан нового схизматического великого магистра, женатого и самозваного. Она произошла в Белом зале Зимнего Дворца, где все кавалеры российских орденов были расставлены в парадных костюмах. Для этого случая были изготовлены: корона великого магистра, орденское знамя, кинжал веры и большая печать Ордена. Все это было пронесено торжественным шествием. Император сидел на троне. Командор Литта публично покаялся в своих грехах, и великий магистр принял это покаяние со слезами умиления. Фаворитка государя, г-жа Лопухина, и г-жа Литта были пожалованы большими орденскими знаками и дабы они почитались самыми старшими кавалерственными дамами этого Ордена, было постановлено до начала церемонии лишить ордена всех других дам в Европе, которые его имели, а затем снова восстановить их в своих кавалерственных правах. Кутайсов, бывший камердинер, тоже удостоился получить орден, в качестве шталмейстера, великого магистра. Бывший великий магистр Гомпеш и все его приверженцы без объяснений с их стороны были объявлены изменниками и негодяями. Обо всем этом не сочли даже нужным предупредить ни герцога Ангулемского, который тогда находился в Митаве, ни многих других доблестных кавалеров из отделов Франции, Прованса и Оверни, находившихся тогда при армии принца Конде, согласие которых придало бы этой процедуре некоторый вид законности. Отдел Баварии, обратившийся с просьбою дать ему некоторые разъяснения, подвергся оскорблению, и посланник курфюрста по этому поводу был даже выслан из Петербурга. Вообще никогда еще умоисступление не достигало таких размеров и не проявляло столько незаконных и комических сторон. Император, видимо опустившись, попирал законы, приличие и благоразумие.

Вскоре мысль отвоевать столицу Мальтийского ордена заставила позабыть мудрую и мирную политическую систему князя Безбородко, ученика Екатерины II, Стали вооружаться. Не сомневаясь никогда и ни в чем в вопросах, касающихся своей власти, император назначил коменданта и гарнизон в крепости, которая еще находилась в руках грозного неприятеля, уже известного тем, что он никогда не соглашался возвратить то, что было им завоевано. Наконец, венскому двору дали возможность впутать нас со всеми нашими силами во всеобщую войну.

Столица была наводнена настоящим дождем мальтийских крестов. Мои братья, мой двоюродный брат и я, будучи единственными русскими, имевшими законное право на этот крест, как потомки, по женской линии, Альфонса дю Пюй, брата Раймонда, первого великого магистра, — удостоились специальной церемонии, в которой нас признали кавалерами по рождению Ордена Св. Иоанна. Была образована особая гвардия великого магистра, команда над которой была поручена г-ну де Литта. В момент его назначения, когда он выходил из кабинета государя, а я находился в числе лиц, находившихся по близости дверей кабинета, он мне объяснил, что его новая должность обязывает его никогда не расставаться с государем, и, желая, как всегда, немного похвастаться, он прибавил: «Я был генералом на море, теперь мне приходится быть генералом на суше». — «Берегитесь, милостивый государь, — ответил я ему быстро, — как бы вам в один прекрасный день не пришлось быть генералом на воздухе!» Мои слова оказались для него пророческими. Ненависть и ревность, возбуждаемые им, увеличивались с почестями, которыми его осыпали.

В продолжительных совещаниях, происходивших между ним и государем по делам Ордена, попадались также другие дела, не имевшие с ним ничего общего. Посланники пользовались этим новым путем и министры каждый день все больше убеждались в умалении своего влияния. Гибель г-на де Литта была между ними решена и он выказывал слишком много слабых сторон, чтобы долго противостоять их усилиям. Я не знаю в точности, какими они воспользовались средствами, но они действовали быстро. Сначала он был вычеркнут из списка приглашаемых к высочайшему столу, а затем исключен из списков на придворные балы. Его жена жаловалась, что шпионы следили за ними у всех дверей. Наконец, после того, как все придирки относительно их были исчерпаны, они были высланы в тот самый момент, когда казалось, что главная гроза уже миновала. Нунций, неаполитанский посланник, наконец все принадлежавшие к так называемой итальянской партии, попали в немилость, и так как религиозное всегда любят смешивать с мирским, католическим церквям был дан приказ не признавать более главенства Рима.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.