ДЕКАБРЬ, 1768. ШЕДУЭЛЛ, ВИРГИНИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДЕКАБРЬ, 1768. ШЕДУЭЛЛ, ВИРГИНИЯ

За мостом дорога сворачивала направо, огибала чёрную дубовую рощу и возвращалась к реке. Кое-где у берега с ночи удержался тонкий ледяной припай, его прозрачные лезвия там и тут нависали над несущейся водой. Видимо, заморозок был сильным. Даже грязь на дороге стала такой твёрдой, что копыта коней не оставляли на ней следов.

Вся кавалькада растянулась на добрую сотню ярдов. Впереди маячили высокие тульи старомодных шляп — там ехали поселенцы с западной границы. Каждый раз, являясь на выборы в Шарлоттсвилл, они держались с важной торжественностью, говорили негромко, избегали жевать табак, сквернословить, и даже даровая выпивка, выставляемая кандидатами, не могла пробить их чопорности. Местные фермеры вели себя куда развязнее. Они окружили пегую лошадку сына трактирщика, Джона Джута, и хриплыми голосами подпевали ему: «Эх, был я одинок, звенел мой кошелёк, хочу быть всегда одинок». Ещё громче их, задирая к небу красные лица и обросшие щетиной кадыки, горланили охотники за пушниной. Права участвовать в выборах у них не было (по закону избиратель должен был иметь хотя бы 50 акров земли), но, чёрт побери, они тоже были честными виргинцами и имели все основания отпраздновать наравне с прочими избрание этих славных сквайров — мистера Уокера и мистера Джефферсона — в Законодательное собрание колонии. Охо-хо, уж эти не дадут спуску зарвавшимся британцам! Они покажут им, какое это небезопасное дело — тянуть через весь океан свою загребущую лапу, чтобы запустить её в карман свободным людям.

Несколько индейцев, приехавших в городок за солью и порохом, были так захвачены общим возбуждением, что тоже пристали к кавалькаде и теперь трусили рядом с новоизбранными «вождями белых». Грубошерстные плащи спускались почти до мокасин, кое-где мерцали карминной вышивкой. Из лошадиных ноздрей вырывались короткие столбы пара.

Джефферсон оглянулся, отыскал взглядом молодых Уокеров и помахал им рукой. Они оба тотчас привстали в сёдлах, заулыбались, замахали в ответ. Джон что-то крикнул, но из-за гвалта, поднятого фермерами, слов было не разобрать. Лицо Бетси Уокер с высоко поднятыми бровями, с приоткрытым в улыбке ртом светилось тем требовательным ожиданием каких-то неведомых маленьких чудес, тем нетерпением зрителя перед опущенным занавесом, которое так больно задело его уже несколько лет назад, когда он был шафером на их свадьбе. Раньше это постоянно лучащееся из неё ожидание отзывалось в нём порой чувством тревоги, он боялся празднично-разрушительных порывов, ответно просыпавшихся в нём, боялся за целостность сложившегося уклада, за дорогую ему рутину их дружной и спокойной провинциальной жизни. Но теперь, после того, что произошло между ними летом, во время отлучки Джона, он каждый раз улавливал в её улыбке: «Видите, мы уцелели, слышали пение сирен и остались в живых» — и счастливо улыбался ей в ответ. Чувство вины перед Джоном если и было (но за что? за минутный порыв? за волшебное «ах, если бы»?), то где-то глубоко, скрытое под ощущением полноты бытия, накатывавшим на него последний год с каждым утром нового дня.

Если доводилось ему спрашивать самого себя, счастлив ли он, то чаще всего отвечал «да», всё-таки счастлив.

Счастлив не только молодостью, здоровьем, богатством, почтительной приязнью друзей и соседей, не тем, что в свои 25 лет оказался среди тех, кто управляет колонией, а главное тем, что за такую короткую жизнь выпало ему так много и горячо любить в окружавшем его мире. Он любил эту бурлящую в камнях реку, облетевший лес, полоску расчищенного поля и те острия зелёных всходов, которые появятся на нём весной, любил свой дом, выплывающий вдали из-за холма, стены кабинета в нём, закрытые кожано-золотыми рядами книг, слабый запах лака, шедший от футляра со скрипкой. Он любил буйное веселье ехавшего кругом люда, эту смесь разнузданности и достоинства, их задубелые лица и мелькавшее среди них нежное высокобровое лицо Бетси Уокер, и лица других женщин, запавшие ему в память, томившие по ночам, и особенно лицо Ребекки Барвел, из-за которой он столько намучился когда-то, и этот бумажный силуэт, который она подарила ему, и он носил его под крышкой часов, пока часы не попали под дождь и бумага не расползлась — такое было горе.

Странное, едва уловимое внутреннее сродство порой чудилось ему во всём, чем он дорожил в этой жизни, что любил.

Будто за столь непохожими внешними обличьями скрывалось некое единое мировое действо, тайная внутренняя суть, состоявшая в вечном противоборстве гармонии с хаосом, стройности с разладом, законосообразности с произволом. Хаос мог быть прёодолён возделанным полем, поэмой, плодоносным садом, справедливым законом, прекрасным человеческим обликом; мог, наоборот, восторжествовать — засухой, разрушением, бездарностью, внешним безобразием, бессмысленным насилием, смертью. За всю жизнь Джефферсон не мог вспомнить случая, когда в этой смутно угадываемой вечной борьбе он почувствовал бы себя на стороне хаоса.

Ему уже пришлось столкнуться вплотную с ужасом и страданием — в 14 лет он схоронил отца, в 22 — любимую сестру. Жестокость белых по отношению к чёрным видел с детства, видел хладнокровное беззаконие, отнимавшее у индейцев землю пядь за пядью, почти физически ощущал те невидимые щупальца, которые тянулись сейчас из далёкого города на Темзе, из-за которых им всем становилось труднее дышать. Но всё это подступало к нему тем открыто чуждым, враждебным и ненавистным, с чем он готов был, с чем чувствовал в себе силы бороться до конца дней своих.

Хуже было, когда любимое и чуждое сливались неразрывно в чём-то одном.

Например в близком человеке.

Тогда разлад мира словно переносился в собственное сердце и сидел там болезненным пятном. По мере приближения к воротам Шедуэлла одно из таких пятен в душе Джефферсона, то, которое было связано с матерью, ныло всё сильнее.

— …Нет, брат Логан, у белых всё не так просто, — втолковывал мистер Уокер ехавшему рядом с ним старейшине индейцев. — Наша ассамблея, которая соберётся весной в Уильямсберге, конечно, похожа на ваше собрание вождей. Но тот, кого мы — я и мистер Джефферсон и представители других графств — выберем в качестве главного, не будет обладать очень большой властью. Он будет следить за порядком в нашей палате, за тем, чтобы говорили по очереди и спорили вежливо, а не ругались непотребными словами и уж тем более не дрались. Мы называем такого человека «спикер». Спикер палаты представителей.

— Значит, главным вождём останется толстяк, сидящий во дворце?

— Губернатор Фуке, упокой Господи его душу, умер недавно.

— Говорят, он целыми днями играл на этой штуке, которую зажимают под подбородком, а по ночам бросал кости в тавернах.

— Что говорить, его светлость поигрывал не только на скрипке. Но был при этом человеком добрым и весьма, весьма учёным. Сейчас прибыл новый губернатор, барон Ботетур.

— Вы хотите избрать его главным вождём?

— Мы не избираем губернаторов, брат Логан. Их присылает его величество английский король.

— Брат Уокер, я учился в вашей школе для индейцев в самом Уильямсберге. Я могу понимать вашу речь и могу понимать, что написано на бумаге. Но этого я понять не мог никогда. Разве английский король завоевал вас? Вы платите ему дань?

— Не то чтобы дань, но некоторые налоги идут в пользу короля. Например, мы оплачиваем содержание губернатора, его свиты, его дворца. Мы содержим также священников, присылаемых из Лондона, хотя, честно сказать, не всем они по вкусу.

— Но зачем?!

— Ты помнишь, как мы расколошматили французов пять лет назад? Война тянулась семь лет, но в конце концов мы разбили их и прогнали отовсюду. Думаешь, одни мы смогли бы победить? Без помощи британцев?

— Моё племя помогало вам в этой войне.

— Французам помогали другие племена. Сегодня вы за нас, завтра переметнётесь — на вас надежды мало. Но пока мы остаёмся под властью и покровительством английского короля, никто не сможет напасть на нас безнаказанно. Наши берега защищает всей своей мощью британский флот. Наш табак, хлопок, мех, мука спокойно переплывают океан, взамен к нам приплывают лучшие вещи, какие только научились делать белые на своей родине.

— Да, это так. Вы умеете делать очень хорошие вещи. Прочные, красивые, полезные. Истина в словах твоих, и я не в силах с ней спорить.

Похоже, индеец был рад предлогу вежливо закончить разговор.

Но вскоре жена померла как на грех, —

распевал Джон Джут, —

Не скрою, неделю душил меня смех.

На кладбище вёз — смеялся до слёз,

Я снова остался один, ну их всех!

Потом я женой обзавёлся другой,

Как будто мне бед не хватало с одной.

Заснул-то с женой — а встал с сатаной,

И рад был хотя бы тому, что живой.

Юнцы и мужчины, столпитесь вокруг!

Бесценный совет даст вам истинный друг:

Вы с первой женой обращайтесь добрей,

Страшней будет втрое вторая — ей-ей!

Поселенцы с западной границы уже въезжали в раскрывавшиеся навстречу ворота Шедуэлла. Юпитер пятился от них через двор, то вздевая чёрные руки к небесам, то хватаясь за голову в деланом испуге. Угощение было накрыто в большом амбаре на длинных столах, и две негритянки, изогнувшись в талии, как раз вносили туда дымящийся котёл с варёной олениной.

— Масса Том, масса Том! — Юпитер подхватил у спешившегося Джефферсона поводья и пошёл рядом, жуя табак и кивая головой в сторону верхних окон бокового флигеля. — Хозяйка очень просила-велела зайти к ней. Сразу, как только приедет, пусть поднимется ко мне — вот что она просила-велела.

Джефферсон подождал, пока гости заполнят амбар, попросил Уокера-старшего начать пир без него и незаметно ушёл в сторону флигеля. Поднимаясь по лестнице, привычно пригибая в опасных местах голову, он подумал, что вся путаница его отношений с матерью ни в чём не отразилась так полно, как в этом глаголе, придуманном Юпитером, — просила-велела. Хотя сын распоряжался всеми работами по дому и в имении, большая часть рабов оставалась собственностью матери, и если она не находила кого-то на месте (молодой хозяин послал работать на дальнее поле), то обижалась до слёз. Болезненное пятно в груди сгустилось, затвердело, но где-то рядом с ним возникла слабая надежда — он гнал её, не разрешал себе принимать всерьёз и в то же время не мог не надеяться, что хотя бы на этот раз, хотя бы в такой день ему не надо будет прятаться от матери за стеной холодной вежливости. В конце концов, разве не могла она звать его просто для того, чтобы поздравить с победой на выборах?

Миссис Джейн Рэндольф Джефферсон сидела на кушетке у окна, далеко отставив руку с раскрытым томиком Фиддинга. Отяжелевшие книзу щёки придавали её всё ещё красивому лицу постоянно скорбное выражение. Красные глаза и мокрый комочек платка на коленях ясно показывали, что речь пойдёт отнюдь не о поздравлениях.

— Я хотела вас спросить, Томас, — сказала она, откладывая книгу и снова беря в руку платок, — хотела спросить и получить искренний ответ: чем заслужила я подобную обиду?

— О какой обиде вы говорите, маман?

Джефферсон почувствовал, что губы его сами собой стянулись в сухую, жёсткую черту, а глаза сощурились так, что узор кружевного воротника на платье матери, переплёт окна, черепица на крыше амбара за ним — всё расплылось, подёрнулось дымкой.

— Умоляю, хотя бы на этот раз не делайте вид, будто вы нанесли мне рану непреднамеренно. Не усугубляйте жестокость лицемерием.

— И всё же я прошу вас выразиться яснее.

— Вы хотите сказать, что уже не помните оскорбительных записей, сделанных вами в своей расходной книге. «Уплачено доктору Эллису 8 фунтов за нанесённый вам визит». «Уплатил вместо вас Джилю Аллегре 4 фунта». Записать такое и с терпеливым злорадством ждать моей реакции. О, как вы не похожи на своего отца!

— Маман, я записываю все траты наличными — на вас, на себя, на сестёр. Абсолютно все траты, вы прекрасно это знаете.

— Но раньше вы всегда писали «для миссис Джейн Рэндольф». Что значит это прямое обращение на «вы»? Что вы хотели им сказать? Вы вознамерились попрекнуть меня тем, что я заглядываю в ваши расходные книги? Но я владею большей половиной имения и я имею полное право как мать и совладелица проверять ваши расходы.

— Мне бы и в голову не пришло отказать вам в этом праве, если б вы обратились ко мне открыто.

— Но есть же понятия такта, душевной тонкости, щепетильности.

— Видимо, мы по-разному их понимаем.

— Значит, вы запрещаете мне проверять ваши книги?

— Я не хочу и не могу запрещать вам что бы то ни было. Я просто искал способ показать вам, что ваш тайный контроль надо мной не является тайной и что он мне неприятен. Особенно в моём нынешнем положении.

— Что это за «нынешнее положение»?

— Маман, ваш сын сегодня был избран в ассамблею колонии Виргиния от графства Албемарл. Честно сказать, я наивно полагал, что вы позвали меня лишь для того, чтобы поздравить с этим событием.

— Ах, ну о чём говорить — я поздравляю вас и желаю успеха. Воображаю, чего вам это стоило. Улыбаться всякому простолюдину, сносить их шутки, их пение, их запах, изображать приветливость и дружелюбие. Для человека вашего вкуса и воспитания это должно быть мучительно.

— Да ничуть не бывало, уверяю вас.

Нет-нет, не уверяйте, я всё равно не поверю. Тот, кто читает Гомера в подлиннике, знаком с музыкой Вивальди и Пёрселла, принят во дворце губернатора, не может не страдать от наших дурацких обычаев, от необходимости заискивать перед чернью. Что у вас общего с этим сбродом? Вы просто умеете держать себя в руках, и за это я восхищаюсь вами. Мне бы такое было не под силу.

Джефферсон подумал, что порой даже похвала матери оставляет тяжёлый осадок в его душе.

— Значит, вы не выйдете к моим гостям?

— Нет, мой друг, увольте. Ваши язвительные записи в книге расстроили меня глубже, чем вы думаете. Если Уокеры захотят меня повидать, пусть поднимутся сюда. Остальным скажите, что я прихворнула — это будет почти правдой.

Она вытерла последний раз глаза, улыбнулась ему страдальческой улыбкой и отпустила кивком головы.

Амбар встретил его гомоном, табачным дымом, головокружительной смесью запахов — сапожной мази, кожаных ремней, пота, мясного соуса, свечного чада. Бетси Уокер разливала пунш и, завидев его, послала ему большой, полный до краёв кубок — он проплыл по рукам к почётному концу стола, и под взглядами десятков требовательных и смеющихся глаз Джефферсону не оставалось ничего другого, как осушить его за здоровье гостей.

Сразу стало легко и жарко, болезненное пятно в груди начало уменьшаться, таять и вскоре почти пропало. Он обводил взглядом лица сидевших, кивал или махал рукой тем, кого знал лично и помнил по именам. Вот сидит Гордон Кольер, которому он помог отсудить у богатого отчима полоску земли. Вон Дэвид Фройм, просивший как-то возбудить дело о клевете против соседа — тот якобы видел его, женатого человека, в постели с другой женщиной. (До суда дело решено было не доводить — уж слишком красочные подробности знал злодей-сосед.) А вон старый Томбол, хорошо помнивший ещё его отца, землемера Питера Джефферсона, составлявшего карту западной границы колонии и нарезавшего новым поселенцам их участки. И этого одноглазого охотника он видел не раз в суде, в Шарлоттсвилле. Являясь туда, охотник обычно требовал, чтобы ему заплатили за убитого волка премию не в 70 фунтов табака, а вдвое больше, как за матёрого, кипятился, показывал зубы мёртвого зверя, бил себя в грудь, а когда его выставляли из здания суда, шёл в таверну и с гордостью рассказывал, какие дошлые клерки в суде — даже ему не удалось провести их.

«Что у меня общего с ними? — с горечью вспомнил Джефферсон слова матери. — Она прожила здесь почти всю жизнь и осталась чужой, и я должен пытаться объяснять ей то, что для меня просто, как воздух».

По адвокатской привычке он пытался выстроить свои мысли в яркую защитительную речь, но хмель уже кружил ему голову, и никак не удавалось уловить то главное, что он почувствовал сейчас, — вот это глубокое сердечное сродство и свою связь с разношёрстной толпой, пировавшей под его крышей. Ну да, конечно, их связывали земля, на которой они жили, и одинаковые заботы о том, как примется в этом году табак и пшеница, и не снесёт ли разлившаяся Риванна мельницы, и найдут ли уголь и железную руду на Северном ручье, и не нагрянет ли оспа или лесной пожар или какая другая беда, и какие будут цены на скот, и как уродятся яблоки для бренди, и сколько будут скупщики платить за пушнину, и всё другое, из чего плелась их повседневная жизнь в этом полудиком краю. Но кроме этого, роднило их ещё нечто неуловимое, то, чего ему порой так не хватало в изящном губернаторском дворце, — независимая повадка, вызывающий, насмешливый и уверенный взгляд, отсутствие подобострастия к кому бы то ни было. Словно каждый точно знал, что, богатый ли, бедный ли, он наделён от рождения — хвала Господу! — свободной и бессмертной душой, и так велик этот главный дар, что рядом с ним все различия по знатности, богатству, престижу лишь маловажные довески, и поэтому жалким и ничтожным можно считать только того, кто не видит и не ценит этого главного дара в себе и других.

— Достопочтенный мистер Уокер, досточтимый мистер Джефферсон! — Джон Джут, отложив в сторону гитару и отирая с подбородка олений жир, поднялся с кружкой в руке во весь свой гигантский рост. — Много уже говорилось о том, но дозвольте сказать вам ещё раз. Мы все хорошо знаем вас, знаем, что вы джентльмены учёные и справедливые, потому и выбрали вас заседать от нашего графства в Уильямсберге. И всякому закону и налогу, который вы там решите принять, мы подчинимся без слова. Но те лорды и джентльмены, которые сидят за три тысячи миль отсюда в лондонском парламенте, — их мы не выбирали, мы знать их не знаем и, если они опять решат обложить нас налогом, мы не заплатим им ни пенса. Верно я говорю, ребята?

— Верно!

— В самую точку!

— Складно сказано, Джут!

— Ни пенса они от нас не получат.

— Сладко поёт паренёк.

— Прямо как под гитару.

— Колонии Виргиния — виват!

— Новым депутатам — виват!

— Поместью Шедуэлл — виват!

Разъезжались засветло, чтобы попасть домой до темноты.

Индейцы, с трудом держась на лошадях, заплетающимися языками требовали от хозяина Шедуэлла поклясться, что он приедет к ним в гости не позже весны.

Одноглазый охотник обещал добыть для него таких бобров, каких не подносили и губернатору.

Уокеры отбыли все вместе. Сомлевшая Бетси ехала рядом с мужем, почти повиснув у него на плече, и при виде этой нежной сцены Джефферсон почувствовал, как мысль о собственном одиночестве прорвалась сквозь нестойкий хмель и кольнула душу привычной иглой.

Зима, 1769

«Осенью в Бостон прибыли таможенные чиновники из Великобритании и высадились первые войска. Вернувшись, я видел, что город полон солдат. Всю зиму полк майора Смола устраивал маршировки как раз напротив моего дома. Резкий звук барабана и пронзительный свист флейты будили меня и мою семью каждое утро очень рано, и возмущение, вызываемое ими, лишь отчасти сглаживалось серенадами, которые устраивали в мою честь Сыны свободы по вечерам. Само появление солдат в Бостоне было весьма веским доказательством того, что намерение Великобритании согнуть нас и заставить платить пошлину за ввоз было серьёзным и неизменным: все наши протесты и действия истолковывались превратно, и ничто из сказанного нами не вызывало доверия».

Джон Адамс. Автобиография

Весна, 1769

«В течение ста пятидесяти лет своего существования Американские колонии пользовались правом облагать налогом своих жителей только с согласия своих законодательных собраний. Если и бывали исключения из этого правила, то весьма незначительные. В войне 1755 года, события которой были ещё у всех на памяти, парламент ни разу не попытался затребовать у колоний людей или денег без их согласия. Вклад колоний в благосостояние империи осуществлялся за счёт того, что они подчинялись законам, предоставлявшим Великобритании монопольные права на торговлю с ними. К этому времени британский экспорт в Америку оценивался в 6 миллионов фунтов стерлингов, то есть около трети всей её внешней торговли».

Дэвид Рэмси. История Соединённых Штатов

Апрель, 1769

«Поскольку становится всё очевиднее, что наши сиятельные владыки в Великобритании не успокоятся, пока окончательно не лишат Америку её вольностей, нам необходимо что-то предпринять для того, чтобы отвести удар и отстоять свободу, унаследованную от наших предков. Вопрос лишь в том, каким путём можно вернее достичь желаемого. Я глубоко убеждён, что ни один человек не поколеблется поднять оружие для защиты столь бесценного дара, без которого всё в жизни, как доброе так и дурное, теряет смысл. И всё же, позвольте мне заметить, оружие должно быть последним, самым крайним средством. Мы испробовали уже обращения к трону, протесты, петиции парламенту и убедились в их бесполезности. Остаётся посмотреть, не станет ли правительство внимательнее к нашим правам и привилегиям, когда мы начнём подрезать доходы метрополии от торговли с нами».

Из письма Вашингтона Джордоку Мэйсону

Данный текст является ознакомительным фрагментом.