Просветленная земля
Просветленная земля
Все это время я продолжала работать в мастерской. Благодаря углублению в чистый мир красок и звуков я стала восприимчивой к впечатлениям иной реальности. Сначала этот мир коснулся меня в удивительных снах. В них развертывались целые повести, которые позднее в метаморфизированном виде осуществлялись в моей жизни. Также и некоторые образы, и слова — как указания для работы в искусстве — я выносила из этих снов. Тогда же я впервые прочитала "Братьев Карамазовых" Достоевского. Образ и слова старца Зосимы произвели на меня глубокое впечатление. Вопрос о существе христианства стал передо мной и требовал решения. Ранней весной я поехала на несколько дней отдохнуть в деревню к тете Анне; ее муж, управляющий фабрикой, жил там в то время один. В этом доме я и раньше нередко спасалась от треволнений города. К своему удивлению я заметила, что и этому столь "земному" человеку не чужды духовные интересы. Он дал мне прочесть "Оправдание добра" Владимира Соловьева. Это была моя первая встреча с философом. Будто золотой свет озарил мою душу и преобразил ее, и вся природа вокруг стала откровением этого света, этой любви. Перламутровые блики на стволах и фиолетовые на безлистных еще кронах березовых лесов с темно-зелеными елями между ними, душистые фиалки на коричневой прошлогодней листве под ногами, смарагдовые вспышки новой зелени, дыхание влажной земли и нежно-зелено-голубое небо — все возникло из творче-ского Слова, из той же любви, которая живет в душе, возвращая творение к его первоисточнику. Я снова увидела вокруг себя мир как нечто исконно свое. Божественное Слово открывалось в мировом свершении, как Оно открывалось во мне самой, в моей любви, в моих мыслях. Также и краски стали реальнее, в них проступала живая душа.
В то же время сюда приехал отдохнуть мой младший дядя Сергей Сабашников, издатель. Я пробовала описать ему свои переживания. Но его одностороннее материалистическое воспитание не допускало подобных восприятий. — "Как, — говорила я, проходя с ним по лесу, — можете Вы верить, что эти фиалки, эти ликующие птичьи хоры, этот золотистый свет — только результат механических процессов, бессмысленно и случайно возникшие образования?" Да, так именно думал он, такой умный и музыкально одаренный, но внутренне как бы сведенный судорогой скепсиса человек. Как хотелось мне вывести его из этой судороги, которая, собственно, была судорогой отчаяния! Но тщетно. Бели этот новый мир, который я открыла в себе и вокруг себя, останется только моим субъективным чувством и будет радовать только меня — этого мне мало. Но без серьезного знакомства с естествознанием я не могла обосновать значимость моих мыслей для других. Надо хорошо изучить границы научного познания. Чтобы иметь твердую почву под ногами, я решила поступить на Московские высшие женские курсы (тогда женщины еще не допускались в Университеты). Моя мать одобрила это решение, но по совсем другим причинам: непонятный страх перед будущим, тревога, что мы можем лишиться состояния, всегда жили в ней. Она хотела для меня какой-нибудь надежной профессии, хотя бы лаборантки, потому что живописью, по ее мнению, нельзя прокормиться. Так я записалась на курсы. Новый семестр начинался осенью. Но между весной и осенью многое может случиться.
В мае мы вместе с целой компанией молодежи были приглашены в имение Авенариусов. Так как большой новый дом еще не был готов, мы все ютились в домике управляющего. Я спала в комнатке, весь день и для всех служившей проходной. И тем не менее на меня напал там удивительный сон — восемь суток я спала день и ночь и появлялась только к столу в виде какой-то полусонной фигуры. Этот странный сон был как бы погружением в живое море чрезвычайно освежающих образов. Во сне кто-то обучал меня живописи. Я и теперь еще помню несколько слов. Когда это состояние прошло, я усердно принялась писать и сделала этим летом совершенно неожиданные успехи.
Несколько недель я провела у бабушки в имении Соколово, в том самом доме, где когда-то жил Александр Герцен с друзьями; он рассказывает об этом в своих воспоминаниях. В большой круглой комнате под самой крышей я писала свой автопортрет. Эта работа имела для меня большое значение, так как принесла первый успех у публики.
Судьба послала мне тогда "Мысли" Паскаля. Паскаль и Соловьев — две колонны ворот, открывавших мне путь к новому пониманию христианства. Я была глубоко счастлива; мысль больше не противоречила вере. Полувеком раньше здесь, в этом доме, Герцен окончательно порвал с верой в существование духовного мира. Для него это означало также разрыв с ближайшими друзьями, не совершившими такого же шага. В то время Герцен радовался, встречая молодого человека, имевшего мужество отрицать реальность духовного мира. То, что Герцену в лучших людях его эпохи казалось освобождением человека, в наше время привело к уничтожению человечности. И вот в том же самом Соколове юная душа праздновала теперь открытие нового, соединяемого с мыслью, свободного пути к христианству!
В Соколове я читала бабушке вслух книгу Лескова "Соборяне", повествующую о страдальческой жизни русского священника. Какая Христова сила живет в этом художнике! У него, как ни у кого другого, открывается душа русского народа. Эту живую Христову силу я искала теперь повсюду, где она чувствуется в России; я была счастлива, найдя мир, связывающий меня с моим народом. Это был также мир моей бабушки, а я ее очень любила.
И в нашей усадьбе, где мы провели конец лета, эта живая Христова сила встречала меня повсюду. Я глубоко вдыхала ее вместе с картинами природы, лицами людей, книгами, которые тогда читала — Глеба Успенского, а также Мельникова, описавшего прошлое родного мне края. Каждое воскресенье мы с кузиной Елизаветой ходили в нашу деревенскую церковь. В деревне, в атмосфере жизни народа, связанного с землей, богослужение воспринималось иначе, чем в городе. Чаша, возносимая над полями, видными через створчатые окна церкви, и над коленопреклоненным деревенским людом, являлась мне солнечным сердцем самой Земли. Кто-то сказал однажды, что в русской церкви чувствуешь себя, как в пра-ячейке Земли.
В осенней природе — просветленная кротость. Согретая солнцем солома на сжатых полях блестела, как золотая, под неправдоподобно синим небом. Нога скользила по теплому жнивью, и эта блестящая солома сама казалась мне божественного происхождения. Как будто летнее солнце отдало себя в жертву земле и теперь излучалось из земли в пламенном пурпуре листвы. Снова думала я о стихах Тютчева:
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.
С того времени глубокая дружба связала меня с Елизаветой. Она явилась мне воплощением России. Только теперь я заметила, как она красива. Смирение и величавость в осанке, те же смирение и величавость в крутом изломе бровей. Миндалевидные глаза, нос с небольшой горбинкой и очень маленький рот придавали ей сходство с русскими иконами Богоматери. Сторонясь свободомыслия, господствовавшего тогда в нашем кругу, она с детства шла своим собственным религиозным путем. Ее находили неинтересной, мне самой она раньше казалась чем-то вроде старой девы. Моя мать считала, что Елизавета так неумна, что никогда не станет взрослой, и она всегда старалась ее опекать, поэтому, пока она жила у нас, своеобразие ее натуры не могло раскрыться. Только мой отец всегда говорил: "У Елизаветы мудрое сердце". Какая душевная зрелость отличала эту женщину, что это был за характер — открылось по-настоящему много позднее, в жестокие годы революции, когда она была опорой не только своей семьи, но и многих людей, которым она помогала с поистине безграничной самоотверженностью.
Тем же летом, столь богатом впечатлениями, когда мы — три сестры — жили в нашем имении, я писала портрет Нюши; впоследствии он имел большой успех и был приобретен музеем. В бабушкином платье из шелка-сырца, мерцающего розовыми полосами — мы нашли его в старом сундуке, — Нюша сидит на перилах балкона, на плечах — серая кружевная шаль, в руке — букетик васильков; на заднем плане — золотые березы, через них просвечивает светло-голубое небо. Впечатление, которое эта картина производила и, как я слышала, до сих пор производит, объясняется, может быть, тем, что эти краски в то время во мне самой действительно жили.
Осенью тетя Саша, писательница, взяла меня с собой в поездку по Италии. Мы посетили Вену, Венецию, Болонью, Падую, Равенну, Флоренцию и Рим. Тетя смеялась над моими взрывами восторга и, в противовес, требовала от меня основательного изучения источников. Я должна была объяснять архитектуру церквей, особенность стиля или мастерства, предварительно подготовившись. Она не разделяла моего восхищения византийской мозаикой, египетской скульптурой, архаическим искусством. Для нее все это имело только научный интерес. Я же, напротив, тогда не понимала ее поклонения Рафаэлю, которого я хотя и любила в детстве, но в котором я лишь много позднее снова увидела величайшего мастера. Это раз-личие наших склонностей объясняется не только разницей возра-ста; мое тяготение к сакральному гиератическому искусству, которое в те годы еще не было модным, а шло только из меня самой, связано с началом новой эпохи. Мы должны глубже отойти в прошлое, где еще можно отыскать те творческие родники, которые в будущем заново откроются на другой ступени сознания. Тетя же со своим устоявшимся замкнутым мировоззрением, была вне всего этого. Но в церкви Санта Мария делла Арена в Падуе или перед фресками Джотто мы были с ней абсолютно едины в своем восхищении.
Полная новых впечатлений, я приехала в Москву и с опозданием начала занятия по естествознанию на курсах. Но сухость и скука читаемых лекций ужасала меня. Каждый день, проведенный в этих серых аудиториях, казался мне потерянным. Теперь я любила только живопись, мои научные планы улетучились. Но мама не соглашалась, чтобы я так скоро бросила занятия на курсах, и мне пришлось выдержать еще несколько месяцев. Случай мне помог. У нас бывал известный утонченный художник Мусатов. Он был горбат, но несмотря на скрюченную фигуру, обладал огромным человеческим обаянием. Его монументальные и в то же время романтические картины — люди среди природы — были праздничны и величавы. Он прошел французскую школу живописи, но его картины были полны чисто русской, тургеневской поэзии. Увидев мои работы, он настоял, чтобы Нюшин портрет и свой автопортрет я представила на выставку "Московский художник", где он был членом жюри. От-крытие выставки было назначено на следующий день. На другое же утро отец со счастливым видом показал мне в газетах несколько очень хвалебных отзывов. Нюшин портрет оказался на выставке в центре внимания, был воспроизведен в журналах, позднее показан в Петербурге на Дягилевской выставке "Мир искусства", а затем на его же ретроспективной выставке русского искусства в Париже. Первый успех укрепил мою решимость отказаться от изучения естествознания, что очень не понравилось моей матери.
Один наш знакомый, желавший послужить русской культуре, задумал заказать разным художникам серию исторических картин; их дешевые репродукции любой крестьянин мог бы купить на базаре и повесить у себя на стенке, как это издавна водилось в русском народе. Вдохновляющая задача! Я тоже получила такой заказ. Темой я выбрала "Убийство царевича Дмитрия в Угличе". Сделав несколько рисуночных набросков, я решила, что картина должна полностью рождаться из движения красок: открытая лестница дворца в Угличе на фоне громоздившихся грозовых туч, на переднем плане — мать на коленях, вся в белом, опираясь на раскинутые руки, как орлица, защищающая свое мертвое дитя. Кругом толпа, очень пестрая, в ужасе; в отдалении — смятение и погоня, как красное пламя. В том, как я тогда писала, я была ближе к моему теперешнему идеалу, чем во все промежуточные годы.
Теперь только я понимаю, как символична для судьбы русского народа эта трагедия — убийство ребенка.