Part one
Part one
Где-нибудь в багдадской или стамбульской кофейне сидят над чашечками кофе южные люди и кейфуют, то есть, насколько я понимаю, проводят в приятном расслабляющем безделье лишнее время.
Я же сижу на табурете за столом, привалившись спиной к горячей печке, и передо мной полупустая чайная кружка с потемневшей, выжатой, скучной долькой лимона. И этот цитрусовый штришок недавней трапезы – единственное, что дает право размышлять о мусульманском кейфе: ведь за окнами минус тридцать пять губительных градусов Цельсия, а в двух десятках метров от моего временного жилища начинается Ораниенбаумский парк, скованный лютой зимой. Я снимаю жилье за сороковник в месяц, чтобы как-то пережить и переработать зиму, но для печали нет оснований. Парк не скучен и прекрасен. Верхний пруд перед Меншиковским дворцом закрыт льдом и снегом, а подо льдом, пусть и не бурная, как осенью, живет вода, вытекает из пруда через плотину, колеблется черной речушкой в желтоватых торосах, набирая силу на выходе из парка. Черная речушка с клецками снежных бугорков…
А в ноябре желто-кремовые стены дворца отражались в воде, и небо отражалось в воде, делая голубой и эту воду, и тончайший ледок, даже не ледок – леденец, разноцветный от неба и стен…
Но все-таки – зима. Пора вставать, но я еще долго сижу за столом, размышляя о южном кейфе, наблюдая, как за окнами гаснет день. По полу сифонит от окна к двери. У меня густая, криво остриженная борода и поредевшие, немытые волосы. Мыться в такой мороз мука и сущая нелепость. Опять в половине домов полопались водопроводы. Значит, спасибо и за этот северный кейф над чашкой чая с цитрусовой коркой.
«Кайф, – говорю я, – кайф. Да, удивительна судьба слов! Они ведь как люди… У восточных людей кейф, но у нас-то говорят „кайф“, естественнее тут громкое русское „а“, заменившее „е“ – этот протяжный крик муэдзина».
Мне нравится разговаривать с самим собой. Вынужденное и желанное одиночество предоставило-таки возможность выговориться.
«А что ж, – продолжаю, – содержание-то кайфа, как и матерного какого-либо словечка, так же далеко от первоначального смысла. Очень! Он лишь мерещится на дне его многочисленных современных значений…»
Так бы и сидеть возле печки, предаваясь необязательным рассуждениям, но пора выходить на заледеневшую улицу.
Я допиваю быстрым глотком остывший чай и закашливаюсь до слез.
Мне тридцать шесть лет, и у меня насморк.
В июне 1968 года мне исполнилось восемнадцать. Яуже мог жениться, и мне предстояло служить в армии. Но от армии у меня имелась отсрочка, а новым правом я просто не успел воспользоваться.
В июне 1968 года я оказался в Париже, через месяц после знаменитой студенческой революции, свалившей самого де Голля. Деревья спилили на баррикады, и в Латинском квартале торчало множество пней, а стены были располосованы красным: «Нет капитализму! Нет социализму! Да здравствует Че Гевара и Мао!» Увидев аккуратные пни в районе Сорбонны, я долго гадал: «А чем пилили? Бензопилой, наверное?» Как-то не представлялся парижский студент с двуручкой.
В маленьком городке Ля-Долле, где родился Паскаль (это если от Парижа на юг через Дижон – то ли в Бургундии, то ли в Шампани, то ли во Франш-Конте), состоялся матч молодежных команд СССР – Франция по легкой атлетике, в котором я принимал участие. Матч мы неожиданно проиграли. После проигрыша нас долго везли автобусом по разноцветному, густому, знойному французскому вечеру, высадив возле здания, стилизованного под старинный постоялый двор. В том здании состоялось нечто вроде товарищеского ужина. На нем французские коллеги и сверстники вели себя так, что на Среднеевропейской возвышенности подобное квалифицировалось бы как мелкое хулиганство. Коллеги переворачивали столы, били посуду, и все это легко и весело, будто праздновали полупобеду своей полуреволюции. И еще они пели «Мишель» Леннона и Маккартни. Я знал эту песню с пластинки «Битлз» «Резиновая душа» и подпевал незатейливому, казалось тогда, с особым смыслом, припеву:
– Ай лав ю, ай лав ю, ай лав ю!
К июню 1968 года я знал полтора десятка аккордов на гитаре, в которых и упражнялся без устали. Я был молод, полон сил, честолюбия, амбиций и самонадеян. Впереди ждала вся жизнь.
Побывав в местах, где буквально накануне бунтоваламолодость, я утвердился в юношеском нигилизме, и через год в Сочи, где состоялся ответный матч, явился в рваных джинсах, рваной футболке с блестками, с волосами до плеч, с первой щетиной и гитарой, озадачив тренеров сборной. Те всё спрашивали о здоровье. Но в нездоровье я был уже не один. С Лешей Матусовым после тренировок где-нибудь на скамеечке под платанами мы брякали на гитаре по очереди. И в родном городе хватало единомышленников. Даже существовали в Ленинграде настоящие рок-группы, точнее бит-группы. Так их тогда называли. Но на их выступления я попасть не мог и поэтому пытался собрать собственную.
Где-то в шестьдесят пятом по ленинградскому радио прокрутили безобидную песенку «Битлз» «Герл», сообщив, что исполняют ее «наши друзья, грузчики из Ливерпуля». «Грузчики» быстро разбогатели, достигнув классово чуждых коммерческих вершин, и, мигом переориентировавшись, вчерашних друзей у нас стали поносить почем зря. Умельцы тогдашней контрпропаганды добились того, что скоро российские тинейджеры уже бегали друг к другу с магнитофонными бобинами и крутили их сутки напролет на худых отечественных магнитофонах.
Отец научил меня когда-то исполнять на мандолине «Коробейников», используя тремоло, и этого опыта оказалось достаточно, чтобы с самонадеянностью восемнадцатилетнего, освоив на гитаре несколько звучных аккордов в первой позиции, я начал выдавать первую песенную продукцию.
Пройдя все стадии полового созревания, среднюю школу и поступив в Университет, наслушавшись «Битлз» и «Роллинг стоунз», я с восторгом человека, выросшего на диетеческом питании и вдруг отведавшего восточных перченых блюд, набросился на рок. Молодость жаждала остроты, и поклонение революционному року давало ее в полном объеме.
В Америке молодежь бунтовала против вьетнамской войны, в Европе – против всего сразу, а в авангарде бунта шла рок-музыка. Музыкально явление эклектичное, впитывавшее на ходу любые звуковые традиции, ложившиеся на четкий ритм, оно наполнилось молодежным нигилизмом, и нам, коль уж созрели и жаждали остроты, ничего не оставалось, как отращивать волосы, переодеваться в рваное, выпиливать из спинок родительских кроватей деки для электрогитар и в спешном порядке искать объекты для отрицания.
Битлы, красивые аккуратные юноши, певшие красивые аккуратные песенки, стали по-хорошему злыми и небритыми и подтвердили участие в мировом молодежном восстании гениальными пластинками – «Оркестр Клуба одиноких сердец сержанта Пеппера» (1967) и «Белый альбом» (1968). Черный Джими Хендрикс стал играть с белыми музыкантами Митчеллом и Реддингом и потряс мир двадцатилетних своей говорящей, кричащей, рыдающей гитарой. Джим Моррисон из «Дорз» сделался символом протеста молодой Америки и вместе с Дженнис Джоплин уже приближался к той грани, за которой начиналась посмертная слава. Ян Андерсен, Джо Кокер, Род Стюарт, «Прокл харум», «Лед зеппелин», «Кровь, пот и слезы», «Благодарный мертвец», «Дип перпл» и много– много прочих – да, это были имена! Сперва мерси-бит, ритм-энд-блюз, первые сполохи хард-рока… Толпы хиппи мечтали об Индии, наркотики же еще не стали болезнью миллионов и миллиардной преступной коммерцией, а лишь казались одним из символов восстания.
Мик Джаггер, лидер «Роллинг стоунз», теперешний мультибогач, почти не уступал по популярности Джону Леннону после исполнения своей и Кита Ричарда композиции «Удовлетворение». «Стоунз» выпустили в пику битлам две прекрасные пластинки – «Сатаник» (1967) и «Банкет нищих» (1968). На картонном развороте еще можно увидеть гитариста Брайана Джонса, но его уже нет в живых – первая жертва арьергарда наркотиков, первый мученик в реформаторском воинстве рок-н-ролла. Скоро с ним в ряд встанут Хендрикс, Джоплин, Моррисон…
Кажется, Элвис Пресли изрек афоризм: «У каждого свой рок-н-ролл».
Выпилив лобзиками деки из родительских кроватей, приладив грифы, звукосниматели и струны, мы, доморощенные нигилисты, сбивались в рок-группы, которых к концу шестидесятых бунтовало в каждом институте по несколько штук сразу. В «америках» рок-музыку уже скупал большой бизнес, а нас же, по Пресли, ждал свой рок-н-ролл, который, святой подлец, испортил жизнь многим. Но жизнь – такая штука, ее портят не только музыка и молодость.
Боб Галкин пытался освоить четные ритмы на барабанах, Леша Матусов старался совладать с бас-гитарой. Я претендовал на первую гитару, а Мишка Марский колотил по клавишам рояля так, что мне, несмотря на освоенный нигилизм, становилось страшно.
Мы собрали по сусекам пару плохоньких усилителей, полудохлую акустику, пыльный лаокоон проводов, хреновенькие микрофоны. К барабанам нашим постыдился бы притронуться барабанщик пионерской дружины.
Не подозревая дальнейшего развития событий и педагогически поддерживая увлечение музыкой, вспомнив, похоже, об успешно разученных мной в отрочестве на мандолине «Коробейниках», мама подарила мне чехословацкую гитару «Илона Star 5», купленную ею по случаю в советском магазине и стоившую фантастически дешево по сравнению с нынешними ценами – сто шестьдесят рублей. И это была уже настоящая гитара!
Я сочинял мелодии, по ходу осваивая квадрат и нисходящие гармонии, сочинял слова, подгоняя мужские и женские рифмы, сочинял аранжировки, узурпировал полномочия дирижера и диктатора, не терпящего возражений. Бывал неосознанно жесток к друзьям и вообще порядочной свиньей.
Однажды, рассерженный непонятливостью нигилистов, я объявил на репетиции конкурс дураков. «Побеждал» тот, кто более других ошибался. Лешу, кроме прочего, я заставлял еще и чечетку отбивать, воплощая, так сказать, режиссерскую задумку.
Не знаю, почему они слушали меня, а не надавали по шее. Я требовал, требовал, требовал, не понимая, как можно ссылаться на очередную сессию, очередную девицу, на что-то там еще, а не бросить всё и репетировать, репетировать, репетировать. Их молодые заботы казались предательством по отношению к нигилизму. Вся жизнь ждала впереди, подходил к концу шестьдесят девятый год.
Теперь-таки, через много лет, рок-музыка уже не новинка века. Ее не замалчивают и не обругивают. Множество людей пишут о ней или с ее помощью. Поселившись тогда в Ораниенбауме с видом на царские чертоги, я неожиданно испугался, что распишут ее по необязательным страницам. Куда же мне тогда деваться со своими воспоминаниями?
А они интересны и, надеюсь, важны.
Ведь я первым в стране стал настоящей звездой рок-музыки.
Волосатикам вслед плевали старушки, хмурились милиционеры. Иногда за длинные волосы могли побить. Несколько раз, возвращаясь с репетиции вечером, мне приходилось защищать свою честь, и защищать кулаками. Родители перестали со мной разговаривать. В припадке какого-то юношеского безумия я ночами слушал новую музыку, записи или пластинки, днем сочинял сам, вечерами репетировал в «Мухе», терроризируя товарищей, доставал динамики, сколачивал акустические колонки, тратя деньги, полученные за профессиональный спорт, паял провода, таскал, сотни раз таскал аппаратуру по этажам «Мухи», из «Мухи» и в «Муху», когда нас гнали оттуда и пускали обратно. Мне не исполнилось еще и двадцати.
Тогдашние городские рок-группы если и пели собственносочиненное, то лишь в виде кокетливой добавки к «фирме». Это называлось «снять один к одному». «Лесные братья», «Садко», «Аргонавты» и «Фламинго» копировали лучше всех. Мы же репетировали свое – тяп-ляп, ржавые гвозди и горбыли, но – свое. Творили, елки-палки, наперекор Востоку и Западу. Как въедливый юноша, ночами я вслушивался не только в рок-н-роллы, но и, накупив пластинок по дешевке, в записи Вивальди, Баха, лютневой музыки, Малера и прочих, оплодотворяя рок-н-роллы гармониями великих. Впрочем, это лишь расширяло кругозор, не добавляя ничего к музыке «скиффл» – музыке подворотен, которую я сочинял. Правда, тогда мы репетировали в окультуренном подвале ЖЭКа. Выходит, это была подвальная музыка, настоящий «андерграунд».
В результате «конкурсов» и иной террористической деятельности Боб и Леша отдались безраздельно прыжкам с шестом, а их место заняли блистательные «слухачи», рыжие братаны Лемеховы из Академии художеств.
В подвале на репетицию Серегу принесли, а Володя пришел сам. Он сел за барабаны, дрянные барабаны ожили, запели на разные голоса, принесенный Серега поднялся, перекинул ремень баса через плечо и басовым глиссандо вонзился в первую четверть. У меня аж слюнки потекли. Такая получалась кайфовая ритм-секция!
Серега и Володя учились на архитектурном с Альбертом Асадуллиным, вместе музицировали до поры, но Альберт, сильный тенор, уже присматривался к профсцене. У брательников имелась солидная практика, они были выразительные рослые парни с рыжими усами. Среднийрост нашего нигилистического сборища равнялся 185сантиметрам, а это тоже имеет значение. До сих пор я считаю, что для успеха в первую очередь следует понравиться девицам в зале, а девицам в зале и не в зале отчего-то больше нравятся высокие артисты.
Тогда же велись переговоры с Михаилом Боярским. Он учился в Театральном на Моховой, неподалеку от «Мухи». Там же, на Моховой, он репетировал с «Кочевниками» в малюсеньком зальчике, одно время мы репетировали параллельно.
Помню, лето, зной, ангелы и кариатиды, шпили отражаются в воде. Берем лодку напрокат и гребем по каналу Грибоедова в ласковой тополиной июньской метели. Боярский говорит, будто намеревается собрать группу, голосами аналогичную «Битлз». У меня низкий баритон, у него – высокий баритон. Мои нигилисты не аналогичны «Битлз», а идеи Боярского нас не устраивают. И наш «Санкт-Петербург».
Названию, прическам и иным аксессуарам нигилисты тогда, да и теперь, уделяли значительную часть своей нигилистической деятельности.
– …«Санкт-Петербург», – сорвалось с языка во время праздного толковища.
Рыжие братаны и Летающий Сустав замерли, молчали долго, цокали языками, я же, вспотев от удачи, ждал.
– …«Санкт-Петербург»? – переспросил Летающий Сустав.
– Круто! – сказали рыжие братаны.
Да, мы родились в этом городе, выросли в старом центре, и город жил в нас и станет жить до последнего дня; мы плохо умели, но сочиняли сами, на родном языке, а ведь иные – многие! – доказывали:
– Рок не для русского языка! Короткая фраза англичан – в кайф, а русская – длинна, несуразна и не в кайф! Не врубаетесь, что ли?
Это оскорбляло. И мечталось, пусть не на уровне четкой формулировки, проявить себя, доказать, что приобретенные с возрастом обязанность служить в армии и право жениться должны быть дополнены необходимостью обязанности и права на крик; словно новорожденные, мы мечтали закричать по-русски:
– Мы есть!!!
Я написал композицию «Сердце камня» и посвятил ее Брайану Джонсу: «И у камня бывает сердце, и из камня можно выжать слезы. Лучше камень, впадающий в грезы, чем человек с каменным сердцем…» Ми-минор, ре-мажор, до-мажор, си-мажор по кругу плюс вторая часть – вариации круга, да страсти-мордасти низкого баритона и ритм секции. Я написал боевую композицию «Осень» и еще более боевую «Санкт-Петербург».
У меня в «допетербургские» времена имелся некоторый опыт – провал на вечере биологического факультета в ДК «Маяк». Случайный наш квартет первокурсников играл плохо, и нас освистали. Дело случилось осенью 1967 года, и теперь даже самому сложно поверить, что я выходил на сцену в том же году, когда «Битлз» выпустили своего великого «Сержанта». Чуть раньше я помогал играть на танцах в поселке Пери ансамблю, собранному из охтинских рабочих парней, – помню пыльный зальчик, помню, как перегорели уселители, помню, как дрались в зале из-за девиц и помяли заодно кого-то из оркестрантов.
* * *
Уже запекались по утрам на парапетах первые льдинки. Днем же сеял дождик, а встречный ветер боронил невские волны. Той осенью семидесятого года я рехнулся окончательно. Часть жизни, что ждала впереди, начиналась.
У «Санкт-Петербурга» появилась «мама», «рок-мама» – Жанна, взрослая, резкая, выразительная женщина-холерик. Она устраивала джазовые концерты (с Дюком Эллингтоном и его музыкантами организовала встречу в кафе «Белые ночи»; в припадке восторга городские джазмены повыдавили там стекла и снесли двери), устраивала выступления первым нашим самостийным рок-группам и, побывав случайно на репетиции «Санкт-Петербурга», решила содействовать нам.
Сошедший с ума, я получил с ее помощью неожиданное приглашение выступить на вечере психологического факультета Университета. Нам даже обещали заплатить. Сорок рублей.
Стоит вспомнить, как концертировали первые рок-группы. Контингент болельщиков был не столь велик, сколь сплочен и предан, рекрутировались в него в основном студенты. В вузах же, под видом танцевальных вечеров, и проходили концерты. Зал делился по интересам – к сцене прибивались преданные, а где-то в зале все-таки выплясывали аутсайдеры прогресса. «Муха», Университет, Академия, Политехнический, Техноложка, Бонч, Военмех – надо бы там вывесить мемориальные доски.
Рок-групп наплодилось словно кроликов, каждую субботу выступали в десятке мест. Героические отряды болельщиков проявляли поистине партизанскую изворотливость, стараясь проникнуть на концерты, поскольку на вечера пропускали только своих учащихся, а посторонних боялись, зная, чем это может кончиться. Но все равно кончалось. Отчего-то наиболее удачливые просачивались через женские туалетные комнаты. Иногда влезали по водосточным трубам. Иногда приходилось разбирать крышу и проникать через чердак. Главное, чтобы пробрался в здание хотя бы один человек. Этот человек открывал окна, выбивал черные ходы. Если здание оборонялось и местные дружинники перехватывали хитроумных лазутчиков, приходилось идти колоннами напролом, пробивать бреши, срывая с петель парадные двери, и растекаться по коридорам. Бред какой-то! Видимо, не один я сошел с ума той осенью семидесятого года.
Мы привезли на Красную (теперь, как при царях, Галерную) улицу нашу электрическую рухлядь. Там, в низеньком особнячке, дугой обнявшем двор с булыжным старинным покрытием, расположился факультет психологии. Актовый зал оказался с небольшой низкой сценой и высокими, до пыльного потолка, окнами.
Мы расставляли с брательниками и Мишкой усилители и акустику, пробовали микрофоны и пытались разобраться в проводах. Эти красивые рослые парни не волновались. Я им заговорил зубы, затерроризировал уверенностью, а сам же уверен не был, и теперь мне было зябко, нервничал. Жизнь еще только ждала впереди, и это сейчас легко делать выводы и теоретизировать о происхождении и социально-музыкальных корнях рока, о причинах его успеха.
Громко появилась Жанна, «рок-мама»:
– С премьерой вас, мужики! – Голос у нее высокий и ломкий. Она на таких, как мы, насмотрелась, а на меня тогда глянув, добавила: – Перестань, право. Эй, студент! Теперь уже ничего не исправишь, – и довольно засмеялась.
– Н-нет. Н-надо еще пор-репетировать. – Я к тому же и заикаться стал.
– Какие, к черту, репетиции! Поздно! Идите в комнату и ни о чем не думайте. Будете слушать рок-маму или нет?
– Жанна! – крикнул Мишка. – Из «Мухи» человек двадцать придет. Не знаю, как провести.
– Да, – сказал Серега, отрываясь от гитары, а Володя пояснил:
– И из Академии притащатся. Надо провести. Они все с бутылками придут.
– Какие бутылки! – прикрикнула Жанна. – У вас же премьера, мать вашу!
– Так ведь ты наша мама, – сказал Летающий Сустав.
– За бутылки комсомольские билеты полоґжите на стол! – Я вспомнил о диктаторских полномочиях, перестал заикаться и дрожать.
– Шутки, шуточки, – успокоил Серега, а мне опять стало страшно.
Особенного ажиотажа устроителями вечера не ожидалось, так как «Санкт-Петербург» был покуда никому не известен. Возможно, нас поэтому и пригласили. Но к вечеру народ стал подтягиваться. «Аргонавты» в тот день играли в Военмехе, а туда пройти было труднее всего. Кто-то, видимо, знал, что на психфаке вечер, и рок-н-ролльщики с кайфовальщиками (как-то надо называть ту публику), сняв осаду с Военмеха, рванули на Красную улицу. Особнячок взяли «на копья» между делом, даже не причинив ему особого ущерба.
За сценой находилась небольшая артистическая, я смотрел в щелку на толпу, запрудившую зальчик. Холодели конечности, била дрожь, а моим нигилистам – хоть бы что. А Жанне только бы веселиться в центре внимания.
Я не боялся зала, привычный к публике стадионов, и вдруг разом мое внимание устремилось в новое русло:
– Встали! Готовность – минута! Первой играем «Осень», а после – «Блюз № 1»!
Я стоял в гриме, разодетый в малиновые вельветовые брюки и занюханную футболку. На ногах болтались разбитые кеды. Коллеги мои были под стать. А тогда, надо заметить, на родную сцену даже самые отпетые рокеры выходили причесанные и в костюмчиках.
– Ну и ну, – сказал Серега и подкрутил рыжие усы.
– Во, правильно. Счас покайфуем, – хмыкнул Володя.
– Пора, мужики, – засмеялась Жанна. – Я пока окно открою. Ничего, со второго этажа спрыгнете, если бить станут.
– Играем «Осень», а потом блюз! И провода не рвать! И струны тоже не рвать ни за что! – Я устремился к дверям, коллеги за мной. Дернул ручку на себя, помедлил – из зала доносились голоса и табачный дым, – помедлил, сбросил кеды и выбежал на сцену босиком.
Мы врезали им и «Осень», и «Блюз № 1», и «Сердце камня» без пауз, поскольку страшно было останавливаться, и, остановившись поневоле и услышав ликование, выразившееся в свисте, топоте, размахивании пиджаками и сумками над головами, хлопании в ладоши, бросании на сцену мелких предметов, – остановившись и сфокусировав зрение и различив их лица, эти милые теперь лица моей юности, остановившись поневоле, я зло понял, что зал уже наш.
Мы играли дальше под нарастающий гвалт, я метался по сцене как пойманный зверь, размахивал грифом гитары и падал на колени, хотя никогда не метался и не падална репетициях, и не собирался метаться и падать, но так подсказал инстинкт – и не подвел, подлец, поскольку вечер рухнул триумфом и началась на другой день новая и непривычная жизнь, жизнь первой звезды городского молодежного небосвода волосатиков, властелина сердец, и этим властелином стал на четыре долгих года «Санкт-Петербург».
Через неделю мы выступили в Академии, и весь город (условный город волосатиков) пошел на штурм. Двери в Академии сверхмощные, а лабиринты коридоров запутанные, так что шанс устоять у администрации имелся. Но вокруг Академии стояли строительные леса, замышлялся ремонт фасада, и это решило исход дела.
«Санкт-Петербургу» предоставили в распоряжение спортивный зал и обещали через профком шестьдесят рублей.
Все желающие не могли пробиться в Академию. Главные двери уцелели, но защитникам пришлось распылить и без того ограниченные силы и гоняться за волосатиками по лесам, походившим издали, говорят, на муравейник. Администрация пыталась перекрывать двери внутри здания, и это отчасти сдерживало натиск, лишь отдаляя развязку.
Случайный имидж премьеры, вызванный страхом и инстинктом самосохранения, стал ожидаемым лицом «Петербурга», и было бы глупо не оправдать ожиданий.
Малиновые портки оправдали себя, а босые ноги – особенно. Я добавил к костюму таджикский летний халат в красную полоску, купленный год назад в Душанбе, а на шею повесил огромный тикающий будильник.
В спортзале не предполагалось сцены, и мы концертировали прямо на полу. На шведских стенках – народ; люди сидели и висели, как моряки на реях, перекладины хрустели и ломались, кто-то падал. В разноцветной полутьме зала стоял вой. Он стоял, и падал, и летал. И все это язычество и шаманство называлось вечером отдыха архитектурного факультета.
Я сидел на полу по-турецки – или по-таджикски – и сплетал пальцы на струнах в очередную композицию, когда вырубили электричество. Сквозь зарешеченные окна пробивался белый уличный свет. В его бликах мелькали тени. Стоял, падал, летал вой, и язычники хотели кого-нибудь принести в жертву. Тогда Володя стал лидером обесточенного «Санкт-Петербурга» и на сутки затмил славу моей «Осени». Он проколотил, наверное, с час, защищаемый язычниками от поползновений администрации. Он был очень приличным барабанщиком, даже если вспоминать его манеру играть теперь. Особенно хорошо он работал на тактовом барабане, и особенно удавались ему синкопы. Он играл несколько мягковато и утонченно для той агрессивной манеры, которую желал освоить, но таков уж его характер, а ведь именно характер формирует стиль.
Братьев Лемеховых все же не исключили из Академии. Наше выступление даже пошло на пользу – ремонт здания уже нельзя было откладывать на неопределенное «потом».
В родительской квартире на проспекте Металлистов (то ли в честь Фарнера, то ли в честь Гилана, на радость теперешним «металлистам») я оставался один, и с утра телефон не умокал, напоминая о славе и подстегивая самолюбие.
Звонили по ночам. Приходилось выбегать из постели в коридор, пока не успевали проснуться родители.
Слышались в трубке смешки, долгое дышание, перешептывание, хихиканье. Утром звонили приятели по делу и с лестью, а по ночам не по делу звонили девицы: «Вы извините… хи-хи… Вы, конечно, нас простите… хи-хи… Может, вы не отказались бы сейчас к нам… хи-хи… Вы сейчас можете приехать?» Отчего-то ночные звонки злили. Я, естественно, мог приехать, а иногда даже и хотел, но теперь приходилось осваиваться в новой обстановке и быть настороже.
Пришлось на ходу досочинять программу, убирать из нее некоторые песни лирико-архаического толка, заменив их тугим около-ритм-энд-блюзом. По утрам я колотил на рояле, тюкал известными мне аккордами и манкировал Университетом. Чиркал на бумажках:
Мои гнилые кости давно лежат в земле.
Кофе, кофе, кофе – ты аутодафе!
Это сочинение так и не дожило до сцены.
Ты, как вино, прекрасна.
Опьяняешь, как оно.
Ты для меня как будто
Веселящее вино!
А вот эта фиговина стала супербоевиком.
«Петербург» довольно быстро привык к славе, и стоили мы теперь около восьмидесяти рублей. Но рублей не хватало, поскольку усилители у нас были плохонькие, акустика хреновая, микрофоны вшивые, а провода запутанные. Получаемых рублей не хватало никак.
И еще я собирал пластинки. Почти каждый вечер, в солнце и дождь, в снег и слякоть, отправлялся в сквер у Инженерного замка, где напротив конной статуи Петра Великого, исполненной великим Растрелли, собирались страждущие и менялись роґковыми пластинками. Я собрал десяток пластинок «Битлз» в оригиналах «Парлафона» и «Эппл», от «Плиз, плиз ми» до «Лет ит би», десяток «Роллинг стоунз», «Стэнд ап» и «Бенефит» андерсеновского «Джетро Талла» плюс охапку классической музыки.
В начале семидесятого года я в последний раз отличился на спортивном поприще, выиграл «серебро» на зимнем первенстве страны среди юниоров по прыжкам в высоту, весной в Сочи повредил связку под коленным суставом, а в конце лета залеченное, казалось бы, совсем колено рванул еще раз. На перекрестке судьбы с юношеским вселенским задором возможным казалось все: и причуды первой звезды рока, и суровая олимпийская стезя.
Мой тренер, Виктор Ильич Алексеев, великий человек, сокрушался:
– Он хиппи! Я же был в Америке и видел таких с гитарами! Он же настоящий хиппи! А они все алкоголики и наркоманы. Сделайте же с ним что-нибудь!
Но я ничуть не относился к бездеятельным хиппи. Я являлся деятельным безумцем молодежности, не понимая, в начале какой тропы нахожусь – ровной и стремительной сперва, но теряющейся далее в трущобах страстей.
Во второй половине шестидесятых советские административно-культурные единицы относились к игре на электрогитарах снисходительно-доброжелательно, а к концу десятилетия – уже обоженно-индифферентно. В 1969 году ленинградский состав «Фламинго» выступал в Политехническом институте, и перед выступлением группы сломались усилители (добрая наша традиция). Пока усилители чинили специалисты, публика чинила залу ущерб, вырабатывая, по Павлову, рефлекс на отечественный рок. Тот день стал переломным во взаимоотношениях административно-культурных единиц и любителей новой музыки. Вышел указ, обязывающий всякий ансамбль иметь в составе духовую секцию, запрещающий исполнять композиции непрофессиональных авторов, обязывающий всякую группу приезжать в Дом народного творчества на улицу Рубинштейна и сдавать программу комиссии, состоящей из тех же административно-культурных единиц. Однако! Мы и такие же, как мы, мыкались по случайным помещениям, из которых нас гнали взашей по поводу и без повода, мы скопидомничали, собирая жалкие рубли на аппаратуру, мы, собственно, были вольными поморами, а нам предлагали крепостное право, нам предлагали оставаться лишь народной самодеятельностью, но ничего не делать самим. Разрешалось лишь мыкаться и скопидомничать. Однако!
Однако систему пресечения еще не отработали, но был сделан первый шаг, точнее, подталкивание к подполью. Удавалось еще концертировать в вузах, но противникам уже удавалось пресекать концертирования. К началу 1971 года в стылом ленинградском воздухе запахло войной.
* * *
Коля Васин, рослый и восторженный бородач, заметно выделялся из публики тех лет. Он считался реликвией и гордостью города (условного города волосатиков), потому что никому более не то что не удавалось, а дажене мечталось получить посылку от самого Джона Леннона. А Коля Васин получил. После раскола «Битлз» Джон собрал «Пластик Оно бэнд», который выступил с концертом в Торонто. Коля Васин поздравил 9 октября 1970 года Джона с тридцатилетием, а благодарный Джон Леннон прислал Коле Васину пластинку с записью концерта в Торонто. Там Джон исполнил «Дайте миру шанс», и под его лозунгом проходят сейчас массовые форумы борцов за мир. «Коле Васину от Джона Леннона с приветом» – такой автограф на невских берегах не имел цены.
Этот-то Коля Васин и вызвал меня к себе по очень важному делу. Не помню точно, но, кажется, стояли холода, и я долго трясся в трамвае, пока добрался до Ржевки. В этом несуразном районе, где деревянные частные дома соседствовали с застройками времен архитектурных излишеств, и жил корреспондент лидера «Битлз». Найдя дом, я поднялся по лестнице и позвонил. Мне открыл Коля Васин. Он был одет в широкую рубаху навыпуск и домашние тапочки. Мы обнялись по-братски. Я довольно сдержан в проявлении чувств, но так полагалось в этом доме. Мы прошли в комнату, по которой сразу можно было представить жизненные приязни хозяина. На стенах висели фотографии битлов, особенно Джона, стеллажи были заставлены коробками с магнитофонными пленками, тут же стояли магнитофон и колонки, проигрыватель, повсюду лежали стопками пластинки, а увесистые, величиной с рождественский пирог, самодельные альбомы составляли, пожалуй, главную достопримечательность. Коля Васин работал художником-оформителем, и, судя по этим альбомам, художником-оформителем являлся отменным. Несколько альбомов он посвятил «Битлз», имелся альбом, повествующий об истории отечественного рока. В нем хранились редчайшие фотографии, и если бы его теперь издать, то он пользовался бы спросом.
Коля Васин сказал:
– Есть идеи. Есть замечательные идеи. Сейчас придет наш человек и все расскажет, а пока, извини, старик, я поставлю Джона.
Он поставил Джона, закрыл глаза и, сидя в кресле, стал раскачиваться под музыку, кайфовать и даже подозрительно постанывать, а я стал ждать «нашего человека», поскольку ехал на Ржевку не кайфовать, а знакомиться с идеями.
Скоро «наш» появился. Худощавый и белокурый, с нервным лицом, с прозрачными глазами, одетый в серый костюм, светлую рубашку, галстук. На лацкане пиджака поблескивал комсомольский значок, и не просто значок, а с золотой веточкой. Такой значок говорил об особых полномочиях. Тогда я представлял «нашего человека» другим – волосатиком в поношенной экипировке, так я выглядел сам, но Коля Васин обещал – придет «наш», а я верил Коле Васину.
– Арсентьев, – представился человек с полномочиями.
Он смотрелся года на двадцать четыре.
Арсентьев сел, зябко потер ладонью о ладонь, помолчал и начал говорить, словно не для меня, а вообще, лишь изредка бросая на собеседников короткие взгляды:
– Есть идея организовать клуб. Некое сообщество людей, объединенных одними интересами, и таковой опыт уже имеется в организации фотоклубов, филателистических и нумизматических клубов. С молодежью, увлекающейся рок-музыкой, дело обстоит не просто, но есть мнение, которое я представляю, что стоит попробовать и объединить их, и сбить нездоровый ажиотаж, который только вредит музыкантам, и дать рост наиболее талантливому.
– «Санкт-Петербург» – самая крутая команда в городе! – Это Коля Васин перестал кайфовать и включился в разговор.
Арсентьев посмотрел на меня внимательно и продолжил:
– Но и много, естественно, противников. Поэтому мы должны сперва организоваться, представить программу действий, провести ряд мероприятий и поставить противников перед фактом. Эта анархия, это «каждый за себя» ничего не даст. Может, стоит подумать и приобрести общую клубную аппаратуру и тем гарантировать профессиональное звучание каждого выступления.
– Да-да, аппаратура нужна! – Я был согласен. Я был согласен объединиться хоть с чертом лысым, чтобы гарантировать профессиональное звучание, и не мог сдержать волнение перед «нашим человеком», обладающим полномочиями.
– Уже согласились «Аргонавты», «Белые стрелы», «Славяне» и даже «Фламинго». Мы победим, старик! – воскликнул Коля Васин.
Помню, опять было холодно, но лед на Неве уже сошел. Мне велели явиться в один из воскресных дней к Медному всаднику, что я и сделал. Большая группа волосатиков по велению Арсентьева также явилась к памятнику. По ходу приветствуя знакомых, подхожу к Летающему Суставу:
– Чего ждем? Что-то будет, Мишка?
– А всё ништяк, чувачок, ништяк! Зачем-то ведь звали. Да и так всё уже в кайф!
Я завидовал простоте его реакций, чувствуя, что неожиданная слава делает меня осторожным и даже пугливым.
Подходили знакомые, посмеивались, подошел Коля Васин – восторженный голос его слышался издалека. Он был в кожанке времен Пролеткульта, кепке-восьмиклинке, сшитой из потертой джинсовой ткани, крупный круглый значок «Imagine» на лацкане кожанки походил на мишень, и вся наша пестрая группа походила на мишень. Но выстрела не произошло. Раздалась команда, мы двинулись к дебаркадеру, что стоял у парапета напротив Медного всадника, и, к общему удивлению, погрузились на речной трамвайчик, который тут же и отвалился от дебаркадера.
Появился Арсентьев. В аккуратном плаще строгой расцветки, с аккуратным пробором. Он вежливо приветствовал каждого рукопожатием. Ладонь у него оказалась холодная, а пальцы цепкие и сильные. Руководителям групп предлагалось пройти в овальную каюту, а рядовым деятелям рок-музыки – в общую.
– Касты какие-то, – расстроился Мишка. – Вы, значит, брахманы, а мы – пушечное мясо рок-н-ролла? Н-да. Ништяк. Ништяк и кайф!
В овальной каюте собралась элита. Арсентьев повторил более развернуто то, что я уже слышал на Ржевке, и предложил наметить конкретный план и проект Устава создаваемого клуба. Говорили много глупостей. Арсентьев конкретизировал и поправлял, а его конкретизировала и поправляла такая же белокурая и голубоглазая, как Арсентьев, молодая женщина, так же строго и аккуратно одетая и причесанная. Арсентьев и Белокурая сидели рядом. Дебаты продолжались бесконечно, и я вышел в общую каюту, где оказалось веселее и бесшабашнее. Брякала посуда, курили – табачные облака клубились над головами рок-н-ролльщиков, воздух горчил.
Музыкальная общественность изъявила желание, и желание исполнилось – речной трамвайчик подошел к первому же дебаркадеру, и выборные от рок-н-ролльщиков рванули в ближайший гастроном. По их возвращении круиз продолжился.
В итоге приняли на речном трамвайчике Устав – довольно жесткий Устав; многое запрещалось, – постановили скинуться по двадцать рублей в кассу Поп-федерации, как мы теперь назывались, и получили от Арсентьева указание ждать дальнейших указаний.
Этот вольный степанразинский круиз добил сомневающихся, и теперь мы представляли собой ярых сторонников долгожданной Федерации, что принесет долгожданную легальность, признание и профессиональное звучание.
Мы ждали дальнейших указаний Арсентьева.
А пока что – квинтэссенцией сезона, катаклизмом года, землетрясением нравов… Мухинскому училищу, построенному на деньги мецената барона Штиглица, исполнялось сколько-то там круглых лет. Нас, как сиюминутных знаменитостей, чуть не слезно просили украсить выступлением «Санкт-Петербурга» юбилей. Мы и украсили, как смогли.
На вечер прибыло много выпускников прежних лет, и они, явившись по пригласительным билетам к началу вечера, увидели огромную толпу, сгрудившуюся у дверей, запрудившую даже пол-улицы, на которую выходил фасад училища. Испуганный милиционер пытался объясниться с толпой через мегафон, но толпа имела навык, толпа стояла стеной, и обладатели пригласительных билетов в большинстве не смогли попасть в училище, а наиболее активных, возмущающихся вслух, пытавшихся пробиться к дверям юбиляров милиция как раз и забрала. Имевшая же навык толпа напирала, но напирала, не нарушая на глазах милиции правил социалистического общежития.
Я оказался в толпе, и меня передали через нее к дверям на руках. В самом училище оказалось не лучше. Но и не хуже. Затейливые коридоры барона Штиглица походили на цыганский табор. Единственно, что не жгли костров. Осторожность и пугливость во мне прогрессировали и приводили к противоположным проявлениям. И хотя я более не практиковал выбегание на сцену босиком, но на колени все же падал и метался зверем, и прыгал через колонки, и кричал в микрофон про осень:
Мне двадцать лет! Я иду против ветра!
И ты со мной – мы два мокрых берета!
И нет лета больше, нет тут!
А Володя лишь еще больше преуспел в синкопах, а Серега еще и дул в губную гармонику, а Мишке хоть и было иногда не до клавишей, но зато еще более он соответствовал прозвищу Летающий Сустав, летая по сцене с бубном и чаруя экзальтированных болельщиц.
Так что два часа самума в актовом зале – и все.
* * *
Теперь я даже ставил под удар родителей: они занимали довольно серьезные должности на производстве, а на одном из совещений по идеологии обсуждали «так называемую рок-музыку»; упомянули и «Санкт-Петербург», приписав ему чуть ли не монархические настроения.
Я этого не понимал. Мы ведь просто сочиняли музыку и слова к ней. И просто выступали не бог весть на каких подмостках. Может быть, это были хреновая музыка и хреновые слова, но мне казалось, что наоборот, «Петербург», запевший на родном языке, достоин пусть не поддержки, но хотя бы невмешательства. Я очень надеялся на Поп-федерацию, на Арсентьева и на его значок с золотой веточкой.
По сложной системе конспиративных звонков узнаю – ночью на улице Восстания, в здании бывшей гимназии, произойдет встреча самых кайфовых наших рокеров с польской рок-группой «Скальды», приехавшей в СССР на гастроли. Иметь при себе три рубля на организационные расходы. Играют с нашей стороны «Фламинго» и «Санкт-Петербург». Под утро – «джем», то есть совместное и импровизационное выступление музыкантов из разных составов. Лишнего не болтать. Аппарат выкатывает «Фламинго».
Не болтая лишнего, собираемся и едем в метро; встречаем по дороге Никиту Лызлова, бывшего участника одной из университетских групп. Никита учился на химическом и там устраивал «Петербургу» концерт.
Не болтая лишнего, зовем Никиту с собой.
– Ночью! Концерт со «Скальдами»? Бред!
У Никиты крупное вытянутое лицо, широкий лоб марксиста, грамотная усмешка и прочный запас юмора. Он красивый, кайфовый парень, такой же, как мы.
– Ночью концерт со «Скальдами». Правда.
– Но ведь разыгрываете!
Заключаем пари и едем, на улице Восстания находим гимназию – тяжелое, мертвое, без света в окнах здание. В дверях быстрая тень – открывают. Поднимаемся по гулкой пустой лестнице и оказываемся вдруг в большом ярком зале с узенькими занавешенными окнами. Народу мало – все знакомые. Но незнакомое чувство простора и свободы в ограниченном просторе гимназии, в которую они вошли по-человечески, через дверь, а не через пресловутую женскую туалетную комнату, – это незнакомое состояние делает их робкими, тихими, даже серьезными.
Знакомят со «Скальдами». Братаны Зелинские, Анджей и Яцек, со товарищи – очень взрослые и, соответственно, пьяные славяне. Арсентьев тут же, и Васин, и всякая музобщественность, обычный мусор, которого – чем с боґльшим напором катила река рок-н-ролла – всегда хватало.
Играет «Фламинго», играет «Санкт-Петербург». С помощью проигранного Никитой пари разошлись-таки в непривычной обстановке и комфорте, и я свое откувыркался по сцене и падал несколько раз на колени, понимая, что пора менять «имидж» «Петербурга», «имидж» ярых парубков на «имидж» людей, не стремящихся к успеху, а достигших его.
Братья Зелинские, надломленные гастрольным бражничеством и буйством ночного сейшена, на вопрос Росконцерта – с каким из советских вокально-инструментальных ансамблей «Скальды» согласились бы концертировать? – ответили:
– Если пан может, то пусть пан даст нам «Санкт-Петербург». – Ответили и, говорят, заплакали, узнав о невозможности исполнить желание.
Пан из Росконцерта не знал про «Санкт-Петербург», а если и знал, то знал так, как знала Екатерина II про Пугачева – страшно, но очень далеко, а между мной и им – не один полк рекрутов и не один Михельсон – прекрасный генерал…
После комфортного сейшена на улице Восстания конспиративный авторитет Арсентьева и, конечно же, Васина стал непререкаемым. Мне же казалось – я более не распоряжаюсь полностью своим детищем, своим «Санкт-Петербургом», а становлюсь исполнительным унтером в железном легионе Арсентьева.
Его адепты, закатив глаза, повторяли: «Идея», «Наша идея», «Идея нашей Федерации», «Мы не позволим, чтобы кто-то предал нашу идею!», «Наша идея священна!».
«Однако черт с ним, – думалось мне. – Должны же быть и толкователи, священные авгуры, стоики и талмудисты. Если есть священная идея, то пусть их – значит, она есть. Главное, Клуб, то есть Поп-Федерация – это глоток свободы, это минимальный комфорт, это будущие концерты без глупой тасовки с администрацией, которой вечно объясняй, что ты не чайник и не монархист, и не бил ты окон, и не сносил дверей, хотя и рад, что кто-то бил и сносил, поскольку если ты, администратор, видишь в нас монархистов, то мы видим в тебе козла вонючего, а точнее – монархиста в квадрате, ведь это нужно быть стопятидесятипроцентным монархистом, чтобы услышать в наших лирических, пардон, песнях прокламацию абсолютизма!»
В чем никогда не было дефицита, так это в дураках.
И в новой Федерации дураков хватало.
Мы же стояли в их первых рядах.
А землю все-таки пробудило тепло, от тепла земля проросла травой, деревья – клейкими листочками. Ночи же от весны к лету становились все светлей, пока не вылиняли, как тогдашний мой «Wrangler», купленный за тридцатку и застиранный до цвета июньских ночей.
Я отвечаю теперь не только за «Санкт-Петербург», но и за группу кайфовальщиков, любителей подпольных увеселений. «Санкт-Петербургом» я распоряжаюсь не полностью, но зато кайфовальщики теперь в моих руках.
По системе конспиративных звонков узнаю время и номер телефона. Звоню. Голос женский.
– Группа номер пятнадцать, – называю.
– Двадцать три-тридцать, – отвечает. – Адрес такой: улица Х, дом Y.
Звоню кайфовальщикам и договариваюсь возле Финляндского. Конспирация вшивая. Все конспиративные кайфовальщики договариваются там же, поскольку на Охту ехать от Финляндского вокзала в самый раз.
Из цветасто-волосатой толпы, пугающей своим видом спешащих к субботним электричкам трудящихся, ко мне пробиваются кайфовальщики из группы № 15 и сдают по трехе. Погружаемся толпой в удивленные трамваи и, громыхая, укатываем на улицу Х, дом Y.
На Охте находим дом – школа нового индустриально-блочного типа.
А ночь светлее юности…
Арсентьев и подруга его белокурая – словно петух и клуха, а яркий галстук Арсентьева только подчеркивает сходство.
В зале – битком. Несколько киношных софитов стоят возле сцены, а на сцене мрачноватые поляки из группы техобеспечения «Скальдов» раскручивают провода. Сдаю трешницы кайфовальщиков Арсентьеву в фонд Поп-федерации. Разглядываю мрачноватых поляков и ту аппаратуру, которую они подключают. Аппаратура что надо – «Динаккорд» и клавиши «Хаммонд-орган». Появляются братья Зелинские со товарищи. Такие веселые. Они опять в России на гастролях. И полтыщи кайфовальщиков в зале становятся всё веселее. А в спецкомнате поляков веселят на трешницы кайфовальщиков.
«Скальды» выходят на сцену играть на «Динаккорде», а зал орет им, а старший Зелинский пилит на «Хаммонд-органе», а младший – на трубе или скрипке. И со товарищи пилят на басу и барабанах. А когда «Скальды» на прощание играют «Бледнее тени бледного» из «Прокл харум», в зале начинается чума. Или холера. Какая-то эпидемия с летальным исходом в перспективе.
– Ну полный отлет! – кричит Летающий Сустав, а рыжие Лемеховы ухмыляются нервно.
Эпидемия продолжается и после того, как «Скальды» уходят со сцены, в ту комнату, где их поддерживают Арсентьев и Белокурая с парочкой приближенных добровольцев-официантов из рок-н-ролльщиков.
Мрачноватые поляки сворачивают «Динаккорд» и «Хаммонд». Мы только хмыкаем. Не дадут, значит, нанести увечье знаменитым фирмам.
Пока кайфовальщики чумеют в зале и на ночной лужайке возле школы, «Аргонавты» вытаскивают свои самопальные матрацно-полосатые колонки, и я думаю, что и это, пожалуй, сгодится для бандитско-музыкального налета.