ИЗ ПИСЬМА Л. ПАНТЕЛЕЕВА Л. К. ЧУКОВСКОЙ[77]
ИЗ ПИСЬМА Л. ПАНТЕЛЕЕВА Л. К. ЧУКОВСКОЙ[77]
Разлив
6. VII — 58
…Вы просите меня написать о последних днях Михаила Михайловича. Ничего не знаю, давно не видел его, перед отъездом на дачу собирался заехать навестить — и не собрался.
О его смерти я узнал из коротенького объявления в «Ленинградской правде». Я все еще болен был, лежал, но упросил Элико[78] взять меня на похороны. Между прочим, мы боялись, что его уже похоронили. Как и следовало ожидать, телефон Союза писателей не откликался. Элико позвонила Л. Н. Рахманову и выяснила, что панихида и вынос — в Союзе, в 12 ч. Чудом поймали на шоссе такси и вовремя прибыли на ул. Воинова.
Народу было много, но, конечно, гораздо меньше, чем ожидали некоторые. Власти прислали наряд милиционеров, однако у П. Капицы, ответственного за все это «мероприятие», хватило ума и такта удалить их.
Эксцессов не было. И читателей почти не было. На такие события отзывается обычно молодежь, а молодежь Зощенко не знала. Все-таки ведь 12 лет подряд школьникам на уроках литературы внушали, что Зощенко — это где-то рядом с Мережковским и Гиппиус. И в библиотеках его много лет не было.
И все-таки наше союзное начальство дрейфило.
Гражданскую панихиду провели на рысях.
Заикаясь и волнуясь, с отвратительной оглядкой, боясь сказать лишнее или недостаточно сказать в осуждение покойного, выступил Прокофьев. О Зощенко он говорил так, как мог бы сказать о И. Заводчикове или М. Марьенкове.[79]
Выступил Б. Лихарев. Позже жена его призналась Элико, что все утро он так волновался, что поминутно пил валерьянку и глотал какие-то таблетки.
Вытаращив оловянные глаза, пробубнил что-то бессвязное Саянов. Запомнилась мне только последняя его фраза. Сделав полуоборот в сторону гроба, шаркнул толстой ногой и сухо, с достойным, вымеренным кивком, как начальник канцелярии, изрек:
— До свиданья, тов. Зощенко.
И вдруг:
— Слово предоставляется Леониду Ильичу Борисову.
Это малоприятный человек. Многие отзываются о нем дурно в высшей степени. Выступает он всегда с актерским наигрышем. И здесь, у гроба M. M. Зощенко, когда Борисов, получив слово, выдвинувшись из толпы, прикусил «до боли» губу, потом минуты две щелкал (буквально) зубами, как бы не в силах справиться с волнением, — мне вспомнилось, как смешно и похоже изображал Борисова Е. Л. Шварц. Точно так же, не в силах справиться с волнением, щелкал Борисов зубами, выступая на траурном митинге, посвященном Сталину. Тогда он, говорят, еще и воду пил.
Но на этот раз он сказал (из каких побуждений — не знаю) то, что кто-то должен был сказать.
Начал он свое слово так:
— У гроба не лгут. У всех народов, во всех странах и во все времена у верующих и неверующих был и сохранился обычай — просить прощения у гроба почившего. Мы знаем, что M. M. Зощенко был человек великодушный. Поэтому, я думаю, он простит многим из нас наши прегрешения перед ним, вольные и невольные, а их, этих прегрешений, скопилось немало.
Сказал он и о том месте, какое занимает Зощенко в нашей литературе, и о патриотизме его, о больших заслугах его перед Родиной и народом.
Одно место в этой речи показалось (и не мне одному) странным. Он сказал, что Зощенко был патриотом, другой на его месте изменил бы родине, а он — не изменил.
Сразу же после Борисова слово опять взял Прокофьев.
— Товарищи! У гроба не положено разводить, так сказать, дискуссии. Но я, так сказать, не могу, так сказать, не ответить Леониду Ильичу Борисову…
И не успел Прокофьев стушеваться — визгливый голос Борисова:
— Прошу слова для реплики.
Борисов оправдывается, растолковывает, что он хотел сказать.
Прокофьев подает реплику с места.
В толпе, окружившей гроб, женские голоса, возмущенные выкрики…
В тесном помещении писательского ресторана жарко, удушливо пахнет цветами, за дверью, на площадке лестницы, четыре музыканта безмятежно играют шопеновский марш, а здесь, у праха последнего русского классика, идет перепалка.
Вдова M. M., подняв над гробом голову, тоже встревает в эту, «так сказать», дискуссию:
— Разрешите и мне два слова.
И не дождавшись разрешения, выкрикивает эти два слова:
— Михаил Михайлович всегда говорил мне, что он пишет для народа.
Становится жутко. Еще кто-то что-то кричит. Суетятся, мечутся в толпе перепуганные устроители этого мероприятия.
А Зощенко спокойно лежит в цветах. Лицо его — при жизни темное, смуглое, как у факира, — сейчас побледнело, посерело, но на губах играет (не стынет, а играет!) неповторимая зощенковская улыбка-усмешка.
Панихиду срочно прекратили. Перекрывая другие голоса и требования вдовы «зачитать телеграммы», Капица предлагает родственникам проститься с покойным.
Я тоже встал в эту недлинную очередь, чтобы последний раз посмотреть в лицо M. M. и приложиться к его холодному лбу.
И тут, когда все вокруг уже двигалось и шумело, когда швейцары и гардеробщики начали выносить венки — над гробом выступил-таки читатель. Почти никто не слыхал его. Я стоял рядом и кое-что расслышал.
Пожилой еврей. Вероятно, накануне вечером и ночью готовил он свою речь, думая, что произнесет ее громогласно, перед лицом огромного скопища людей. А говорить ему пришлось — почти наедине с тем, к кому обращены были его слова!
— Дорогой M. M. С юных лет вы были моим любимым писателем. Вы не только смешили, вы учили нас жить… Примите же мой низкий поклон и самую горячую, сердечную благодарность. Думаю, что говорю это не только от себя, но и от лица миллиона ваших читателей.
Тут же, в этой шумной суете, подошел ко мне незнакомый, очень высокий человек и сказал:
— Пятьдесят лет я знал Мишу. Вместе в 8-й гимназии учились.
Хоронили Михаила Михайловича — в Сестрорецке. Хлопотали о Литераторских мостках — не разрешили.
Ехали мы в автобусе погребальной конторы. Впереди меня сидел Леонтий Раковский. Всю дорогу он шутил с какими-то дамочками, громко смеялся. Заметив, вероятно, мой брезгливый взгляд, он резко повернулся ко мне и сказал:
— Вы, по-видимому, осуждаете меня, А. И. Напрасно. Ей-богу, M. M. был человек веселый, он очень любил женщин. И он бы меня не осудил.
И этой растленной личности поручили «открыть траурный митинг» — у могилы. Сказал он нечто в этом же духе — о том, какой веселый человек был Зощенко, как он любил женщин, цветы и т. д.
Следующим выступил с большой речью — Н. Ф. Григорьев. Он рассказал собравшимся о том, какой Зощенко был интересный, своеобразный писатель. Осмелев, Н. Ф. сообщил даже, что ему «посчастливилось работать с M. M.». Все решили, что Зощенко редактировал Григорьева. Оказывается, наоборот — Григорьев, будучи редактором «Костра», редактировал рассказ Зощенко.
— Работать было легко и приятно. С молодыми иной раз бывает труднее работать.
Стиль был выдержан до конца.
По просьбе кого-то Григорьев соврал, сказав, что хоронят M. M. в Сестрорецке — по просьбе родственников.
На кладбище приехало много народа, пожалуй, больше, чем на панихиду. Из москвичей я узнал Д. Д. Шостаковича, Ю. Нагибина.
Не раз в этот день вспоминали мы с друзьями Конюшенную церковь, вагон для устриц и пр.
Но на кладбище хорошо: дюны, сосны, просторное небо. День был необычный для нынешнего питерского лета — солнечный, жаркий, почти знойный.
Вы пишете: «Какая это потеря для нашей литературы!» Зощенко был потерян для нашей литературы двенадцать лет назад. Он сам это понимал. Еще тогда, в 48-м году, он сказал Жене Шварцу:
«Хорошо, что это случилось сейчас, когда мне уже исполнилось пятьдесят лет и я сделал почти все, что мог сделать».
И все-таки очень горько было — и читать эти холодные казенные слова в узенькой черной рамке, и стоять у свежего холмика на кладбище, и снова ехать в город, где уже нет и не будет Михаила Михайловича.