У разбитого корыта

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

У разбитого корыта

С того дня, когда уехал Эндоуров, все, что Соне удалось наладить, вдруг начало разлаживаться. Прежде всего выяснилось, что у врача, на которого возлагалось столько надежд, был обыск. Обыск, правда, окончился ничем, но действовать сейчас, после того как его взяли на подозрение, он, конечно, не мог.

Соне необходимо было предупредить об изменившихся обстоятельствах самих «централистов». Она надеялась снестись с ними при помощи матери Дмоховского, но из этого ничего не вышло. Дмоховской ни с того ни с сего отказали в свиданиях с сыном, а еще через какое-то время ее, мать Виташевского и жену Долгушина выслали из Харькова.

Передать в Централку записку через жандармов на этот раз тоже оказалось невозможным. Чем напряженнее становилась обстановка в городе, тем неподкупнее делались жандармы.

Соня решила обратиться за помощью к Ковальской. Она надеялась, что Елизавета Ивановна, которая в Харькове свой человек, сможет и захочет ей помочь. Но и из этого ничего не получилось. Жандармское управление установило за Ковальской слежку, и ей необходимо было немедленно исчезнуть.

Соня организовала отъезд Елизаветы Ивановны в Чернигов, снабдила ее рекомендательными письмами, а сама осталась в Харькове у разбитого корыта.

Скрепя сердце обратилась она за подмогой к товарищам по «Земле и воле». Она чувствовала, что им не до ее планов. Понимала, что все происходящее в Харькове — лишь слабое отражение того, что творится в Петербурге.

Петербург похож на осажденную крепость. На углах улиц — казачьи посты. Полиции предписано разгонять с помощью местных гарнизонов и команд «скопища народу», не допускать «сходбищ и сборищ», «пресекать в самом начале всякую новизну, законам противную».

С вечера до утра, все ночи напролет — а ночи осенние, темные, длинные — рыщут по петербургским улицам жандармы. Они ищут убийцу Мезенцева, пытаются найти тайную типографию. Право арестовывать дано теперь любому жандармскому офицеру, любому полицейскому. И все-таки обысков и арестов так много, что и полицейские и жандармы сбиваются с ног. Но все напрасно. Убийца Мезенцева по-прежнему на свободе. Типография не только не обнаружена, но даже на след ее не удается напасть.

На письме исполняющего обязанности шефа жандармов генерал-лейтенанта Селиверстова, в котором он излагает свои соображения по поводу подпольной типографии, есть пометка, сделанная собственной рукой его величества: «Стыдно, что до сих пор не могли ее открыть».

Генерал-лейтенант Селиверстов не оправдывает возложенных на него надежд, и на место шефа жандармов его величество назначает генерал-адъютанта Дрентельна. Новый шеф жандармов с жаром берется за розыски, но и ему поначалу ничего не удается добиться. Он предпочел бы утверждать, что листовки засылаются эмигрантами, а типография находится вне пределов досягаемости — за границей.

Но старая версия при новых обстоятельствах оказывается явно несостоятельной: быстрота, с которой нелегальная пресса откликается на все события дня, с непреложной ясностью доказывает, что типография в Петербурге. Ведь стоит только произойти какому-либо событию, как сразу же на стенах домов, на решетках садов, в парадных подъездах, в почтовых ящиках — всюду, всюду появляются прокламации. И это несмотря на то, что полиция со всем рвением следит за «благонравием и благочинием столицы».

И самое удивительное то, что все эти воззвания, судебные приговоры, предостережения и манифесты читают про себя, потихоньку и те, которые громко, вслух, больше других возмущаются «анархистами».

Эти листовки, по словам князя Мещерского, «читают не только в обществе, но и в правящих сферах точно так же, как двадцать лет перед тем читали Герцена — с благоговейной трусливостью».

Общество, которое с равнодушным любопытством относилось к арестам студентов в пледах и стриженых курсисток, бьет тревогу теперь, когда Третье отделение, взяв на подозрение все молодое поколение, огулом хватает по ничтожнейшему доносу юношей и девушек, часто совсем непричастных к революционному делу, и держит их в тюрьмах, не предъявляя никаких обвинений «впредь до рассмотрения дела».

Мало кто в Петербурге осенью 1878 года может быть уверен, что на него самого или на кого-нибудь из близкой ему молодежи нет доноса. К наговорам прислушиваются, доносам дают ход. Не мудрено, что их становится все больше и больше.

Доносы строчат, чтобы получить денежную награду или повышение по службе, чтобы свести личные счеты. Доносами завалено и полицейское управление и Третье отделение. Есть доносчики, которые обращаются лично к шефу жандармов, а есть такие, которые метят еще выше: направляют свои доносы «его императорскому величеству, в собственные руки».

И его императорское величество собственной рукой делает пометки на анонимных доносах и, пользуясь советами анонима, руководит арестами. В одном письме-доносе царь подчеркивает двойной красной чертой фамилию «Малиновская». По его поручению генерал Черевин посылает из Ливадии в Петербург депешу с приказом подвергнуть живущую близ Царскосельского (вокзала рисовальщицу Александру Малиновскую аресту.

И жандармы приходят на Забалканский проспект в ту самую квартиру, где Соня нашла приют в свое последнее пребывание в Петербурге.

Коленкина встречает незваных гостей выстрелами. Она хочет выиграть время, чтобы дать Малиновской возможность уничтожить поддельные печати, настоящие и фальшивые документы.

Через несколько ночей на квартире у Оболешева арестовывают его самого, Ольгу Натансон, Адриана Михайлова. А при обыске захватывают корректурные листы первого номера «Земли и воли» и «художественно-артистическое», по определению экспертов Третьего отделения, «паспортное бюро».

Землевольцы, оставшиеся на свободе, не могут понять, что знает Третье отделение и откуда знает. Но так или иначе они должны установить связь с арестованными. Легче всего это сделать через родственников. И вот Вера Малиновская получает десятки записок. Товарищи сестры назначают ей свидания в разных концах Петербурга.

Вера Малиновская не отвечает на записки, не приходит на свидания. Она больше не принадлежит себе. Ее вызывают для многочасовых допросов в Третье отделение, с нее в самое неожиданное время снимают допросы на дому.

Эта девочка не отдает жандармам, а бросает в печь полученные ею записки. Она отрекается от знакомства с людьми, которых хорошо знает, не называет никаких имен, не признает никого в предъявленных ей фотографиях. И все-таки именно от нее Третье отделение узнает то, что ему до сих пор никак не удавалось узнать.

В письме, полученном императором в Ливадии, есть такая фраза: «Для будущего времени, если что надобно узнать от Веры Малиновской, тогда прежде всего хорошо допросите со стороны полиции, причем она полиции хотя может сказать неправду, но после, через доверенную ее старушку, по этому поводу легко и удобно вызывается к открытию истины». Фраза эта подчеркнута красным карандашом. И против нее написано: «Следует попробовать. Генерал-майору Комарову сообщить».

Анонимный доносчик не только руководит арестами, но и направляет следствие. В одном из его писем во всех подробностях рассказывается история Сониного побега. На этом письме есть резолюция шефа жандармов Дрентельна: «Проверить, был ли такой случай?»

Неутешительные вести приходят из Петербурга в Харьков. Соня знает: разгромлена главная квартира «Земли и воли», арестовано несколько самых деятельных ее членов. Оставшиеся на свободе посылают ей изредка деньги, но в присылке людей отказывают — людей мало.

Она понимает, что дела центра обстоят плохо, но насколько плохо, представляет себе с полной ясностью только после того, как Михаил Попов — Родионыч, так его называют товарищи, — показывает ей полученное им от Александра Михайлова письмо.

«Продайте все, что можно продать, — пишет Михайлов, — и поспешите в Петербург! Мы разгромлены. Нет ни людей, ни средств».

Прочитав эти строки, Соня уже не спрашивает Родионыча, что заставило его, ярого «деревенщика», уехать в Петербург.

Родионыч заезжает в Харьков всего на несколько дней, чтобы укрыть где-нибудь в его окрестностях. Баранникова. Теперь, когда арестован Адриан Михайлов, другой участник мезенцевского дела, положение Баранникова становится рискованным.

— А Сергей, а Кравчинский? — с тревогой спрашивает Соня.

И, к успокоению своему, узнает, что Сергея Кравчинского петербургские товарищи чуть ли не насильно переправили за границу.

Соня чем может помогает Родионычу в его деле, а потом, проводив его, опять принимается за свое. Она пытается завязать новые связи с Централкой, собственными силами раздобыть необходимые средства: общество «Земля и воля» не в состоянии теперь поддерживать ее деньгами.

Режим в стране становится еще суровее, и это прежде всего отражается на Централке. Туда назначают людей, которые славятся жестокостью. Сонины начинания срываются одно за другим. Она работает за четверых. Ей помогают несколько человек, но массовое освобождение требует много людей и много денег. Недели проходят за неделями, а заключенные между тем сходят с ума, погибают от цинги и чахотки.

Соня не опускает рук. Она деятельна, предприимчива и не только перед посторонними, но и перед самыми близкими делает вид, что она такая же, как прежде, как всегда. Но это днем, а ночью она дает волю своему отчаянию и плачет, уткнувшись лицом в подушку. Ее соседка по комнате притворяется спящей, делает вид, что ничего не слышит. Она знает: Соня человек замкнутый и не любит делиться своими переживаниями.

Соне кажется, что тяжелая туча нависла над ней и навсегда закрыла от нее солнце. Чуть ли не каждый день газеты приносят известия об арестах, вооруженных столкновениях, казнях.

«24 января в Киеве на Крещатике арестован преступник, известный под именем Валериана, оказавшийся сыном генерал-майора Валерианом Осинским, проживавшим совместно с Софьей Лешерн фон Герцфельд. Осинский и Лешерн оказали вооруженное сопротивление, причем Лешерн в упор два раза выстрелила в полицейского чиновника, но последовали две осечки».

Лешерн. Выдержанная, спокойная. Видно, правда другие пути заказаны, если такие, как она, принялись стрелять в полицию. А Осинский? Соне вспомнилось, как. он забежал как-то утром совсем неожиданно в квартиру Малиновской и, не раздеваясь, в пальто и шапке, прочел вслух правительственное распоряжение о предании отныне военному суду всех обвиняемых в государственных преступлениях. Он кончил читать и глубоко задумался. Предчувствовал ли он тогда, что один из первых падет жертвой этого распоряжения?

А через несколько дней там же, на улицах Киева, настоящий бой: шестьдесят выстрелов с той и другой стороны, И в конце концов типография революционеров взята, двое революционеров убиты, несколько ранено.

Почти одновременно выстрелы прозвучали совсем близко — в Харькове. Ночью, в двенадцатом часу, к карете губернатора подбежал неизвестный. Он схватился за дверцу и выстрелил в окно кареты. Лошади помчались. Неизвестный упал от толчка, потом вскочил и скрылся в темноте. И сейчас же вслед за убийством губернатора в городе появились прокламации. В них сказано, что этот выстрел — месть за ужасы Харьковского централа.

Соня задним числом узнала, что автор прокламаций и «неизвестный», совершивший убийство губернатора Кропоткина, одно и то же лицо — Григорий Гольденберг.

Глубокая ночь. Соня просыпается, как от толчка. Свет уличного фонаря падает сквозь окно на каменный пол. Сонина комната в подвальном этаже похожа на сводчатую келью.

Ее мучают воспоминания, тяжелые мысли. Того ли она хотела? Ей трудно поверить, что все это было когда-то: школа, больница, занятия с рабочими. Тогда она была счастлива, чувствовала, что делает благородное, хорошее, нужное дело. А сейчас — все эти убийства, этот выстрел в окно кареты! Когда всеми этими приговорами и приведением их в исполнение занимались от имени несуществующего, выдуманного на страх врагам «исполнительного комитета» люди, не имеющие отношения к организации, Соня могла смотреть на все, что они делали, со стороны. Теперь же, когда организацию покушения взяла на себя «дезорганизационная группа» самой «Земли и воли», Соня чувствовала свою ответственность за каждое дело.

Ей казалось, что она и мечтать не имеет права о «чистой», бескровной революционной работе теперь, когда ее товарищи, которых она считала не хуже, а лучше себя, решились взять на свою совесть убийства. Она верила: они не виноваты, их заставили стать убийцами; и все-таки ей было бесконечно тяжело.

Соне вспомнился Кравчинский такой, каким она видела его в Петербурге у Малиновской, — нервный, возбужденный. Видно было, что он еще не оправился от тяжелого душевного потрясения. Нелегко ему далось это убийство. Недаром он так часто подчеркивал, что встретил своего врага — Мезенцева — лицом. к лицу и ударил его кинжалом не сзади, а спереди.

Кто-кто, а Мезенцев действительно был их врагом. Это он настоял на том, чтобы царь отказался смягчить приговор по делу 193-х. Это из-за него томятся сейчас в каторжной тюрьме Сонины друзья. Перовская вспоминает своих друзей, и боль снова пронзает ей сердце. «Неужели ничего не выйдет? Неужели придется оставить их погибать?»

Идея цареубийства носится в воздухе. В Петербург приезжает из Саратовского поселения Соловьев. Он говорит Александру Михайлову, что хочет одним ударом разрубить гордиев узел — совершить покушение на царя.

О покушении на царя говорят с тем же Михайловым по отдельности Григорий Гольденберг и Людвиг Кобылянский. Михайлов решает всех троих свести вместе, чтобы они сами договорились между собой, как действовать.

Место встречи — трактир. За столом, кроме Михайлова, еще двое землевольцев, сочувствующих цареубийству, — Зунделевич и Квятковский. Михайлов и Квятковский молчат. Зунделевич произносит всего несколько слов:

— Поляку Кобылянскому и еврею Гольденбергу, — говорит он, — неудобно браться за это дело, потому что решили они его сами, а отвечать за них будут народы.

— Александр мой, — заявляет Соловьев, — и я никому его не уступлю.

На войне как на войне. Борьба с каждым днем становится ожесточеннее. Со всех концов России в Харьков доходят вести не только о новых арестах, новых приговорах, но и о новых покушениях, вооруженных сопротивлениях, вооруженных, нападениях на конвой.

У каждого убийства свое, отдельное объяснение: как не уничтожить шпиона, который грозит всей организации? Как не броситься на выручку товарищам, не отомстить за них по крайней мере? Как не постоять за революционную честь, не показать правительству, что белым террором оно не добьется ничего, кроме красного террора? Объяснений много, причин — бесконечное число, но вывод из них почему-то всегда один и тот же: террор. И это несмотря на то, что в теории «Земля и воля» по-прежнему не признавала политической борьбы, не признавала политического террора.

Не все, что делается вокруг, понятно Соне, убежденной стороннице революционного просвещения масс. Не все укладывается у нее в голове. Ей хочется понять, что произошло за несколько месяцев, проведенных ею вдали от Петербурга. Она думает, что. живя на отлете, оторвалась от товарищей, и с жадностью расспрашивает тех из них, которые время от времени с разных сторон приезжают в Харьков.

Но товарищи ее, даже те, которые оставались в Петербурге, в самой гуще событий, смотрят на одно и то же отнюдь не с одной и той же точки зрения.

Поздний вечер. Керосиновая лампа освещает колеблющимся светом стол, уставленный бутылками, бутербродами, и гостей, сидящих вокруг стола. Гости пьют чай с традиционным кренделем, но разговоры, которые они ведут, совсем не похожи на обычные именинные разговоры.

Празднование именин — только более или менее удачный предлог для того, чтобы собрать сразу в одной комнате Большой Совет — всех находящихся в Петербурге членов тайного общества «Земля и воля». Из конспиративных соображений люди говорят вполголоса, но то, что издали кажется застольной беседой, в действительности — ожесточенный спор. Спор этот давнишний. Он начался не в этот вечер, и не в этот вечер ему суждено закончиться.

«Деревенщики» в ужасе от быстрого роста терроpa, в ужасе оттого, что не умеют, не могут поставить ему предел. Их пугает, что террор из средства самозащиты превращается в средство нападения, и то, что должно было быть всего лишь частью дела, непомерно выросло и стремится превратиться в главное, основное. А «дезорганизаторы», вернее — те из них, которых уже начинают называть «террористами» и «политиками», обвиняют своих товарищей в отсутствии логики, в неумении или нежелании доводить мысль до ее логического конца.

— Нельзя, — утверждает Михайлов, — признавать террор по отношению к исполнителям приказов— шпионам, жандармам — и не признавать его по отношению к тем, от кого эти приказы исходят.

Развивая эту мысль дальше, Михайлов приходит к выводу, который, кажется ему, напрашивается сам собой: «За российские порядки должен отвечать тот, кто сам не хочет с кем-либо делить ответственность, — самодержец всероссийский».

— Не все решается логикой, — возражает ему Попов. — Царь в глазах народа — освободитель. А то, что он вынужден был пойти на реформы, что сейчас он не лучше Николая, поймет историк, народ не поймет.

Плеханов поддерживает Попова. Ему ясно: покушение на царя вызовет новую волну белого террора. Удастся оно или не удастся — им всем придется срывать налаженную работу, прикрывать типографию и подобру-поздорову выбираться из Петербурга.

— Под влиянием ваших затей, — говорит он, обращаясь к сторонникам цареубийства, — организация вынуждена покидать одну за другой наши старые области деятельности подобно тому, как Рим покидал одну за другой свои провинции под напором варваров.

Но «варвары», на которых не действует его красноречие, выдвигают в защиту цареубийства все новые и новые аргументы. Одни утверждают, что, убивая самодержца, убивают самую идею самодержавия; другие — что даже неудавшееся покушение дает возможность добиться от царя порядков, при которых, наконец, станет возможной работа в народе.

Каждый по-своему оправдывает то, к чему его неудержимо влечет. Неразбериха, путаница. И самое удивительное то, что в одной и той же голове практические планы отдельных террористических актов великолепно уживаются с теоретически обоснованным отрицанием политического террора. Они пошли бы в народ, если бы верили по-прежнему, что смогут вызвать крестьянское восстание, но этой веры у них больше не было. Нетерпеливый деятельный характер, пылкий темперамент втягивают в террор и тех людей, которые не согласны с ним по существу.

Страсти разгораются. Люди забывают не только о правилах конспирации, но и о мало-мальском благоразумии; время от времени из общего гула вырываются отдельные голоса.

Михайлов с трудом добивается тишины. Но когда он сам сообщает присутствующим, что некто, имени которого он не уполномочен назвать, просит довести до общего сведения, что пойдет на цареубийство без помощи организации и в крайнем случае даже против ее воли, подымается настоящая буря.

— Господа, если среди нас возможны Каракозовы, — чуть ли не во весь голос кричит Попов, — поручитесь ли вы, что завтра из нашей среды не явится и Комиссаров, тоже не стесняясь тем, как к его намерению отнесется организация?

— Если этим Комиссаровым будешь ты, Родионыч, — с запальчивостью отвечает Квятковский своему лучшему другу, — то я и тебя застрелю!

— Тише! Тише! — умоляет хозяйка квартиры то одного, то другого.

Спорящие приглушают голоса, но спор от этого не стихает. Один из «деревенщиков» заявляет, что готов предупредить письмом то лицо, на которое готовится покушение.

— Это донос! — восклицает Квятковский. — Мы с вами будем поступать как с доносчиками.

— То есть как? — грозно вопрошает Попов. — Если вы собираетесь нас убивать, то знайте, что мы стреляем не хуже.

Большинство присутствующих: Зунделевич, Морозов, Михайлов, Фроленко — на стороне Квятковского.

Ссора разгорается. Голоса становятся все громче, и вдруг, перекрывая нарастающий шум, раздается резкий, повелительный звонок. Сомнения ни у кого нет: обыск, провал. Так звонить, да еще среди ночи, могут только жандармы. На несколько мгновений наступает тишина, которую прерывает спокойный голос Михайлова.

— Господа, — говорит он, — мы, конечно, будем защищаться.

— Разумеется, — подтверждают все без исключения и взводят курки своих револьверов.

Конец у этого трагически начавшегося эпизода был самый комический. На лестничной площадке, к общему смущению и радости, вместо вооруженного отряда жандармов оказался дворник, который на этот раз пришел без злокозненных намерений.

Ложная тревога принесла действительную пользу. Во всяком случае, заседание после нее приняло, наконец, мирный характер. Пережитое, хоть и понапрасну, волнение заставило всех сильнее почувствовать свою сплоченность. Разногласия, конечно, остались разногласиями, но людям стало стыдно того лишнего, что они наговорили друг другу в пылу спора.

Большой Совет вынес решение: «Земле и воле» как организации в покушении не участвовать, поскольку оно не предусмотрено программой. А для выяснения дальнейшего направления деятельности — созвать съезд.

Всем присутствующим стало ясно, что спор идет, не об одном террористическом акте, не о тактических изменениях, а о пересмотре программы: о том, ввести или не ввести в программу политическую борьбу.

2 апреля Александр Соловьев подстерег царя на Миллионной улице, около Зимнего дворца, и несколько раз выстрелил в него из револьвера. Царь, подобрав полы шинели, бросился к ближайшему подъезду. Бежал он не по прямой, а зигзагами. Это и спасло ему жизнь. Все пули, кроме первой, которая слегка продырявила царскую шинель, пролетели мимо.

Соловьева схватили. Дальше все пошло так же, как и после выстрела Каракозова. Во дворце был устроен импровизированный выход. В театрах перед началом спектаклей стали петь, «Боже, царя храни», в газетах — писать о «подлых, злоумышленниках», в церквах — служить молебны и славословить бога за «чудесное спасение».

Тем временем Соловьева провели через следствие, потом через суд, приговорили к казни и привели приговор в исполнение.

Реакция свирепствовала. В четырех губерниях назначены были генерал-губернаторы, которым самим царем была дана почти царская власть. В их воле было казнить и миловать. О том, чтобы кто-нибудь из них миловал, не было слышно, а вот казни свершались одна за другой.

Несмотря на то, что следствию не удалось установить связь между Соловьевым и организацией «Земля и воля», правительство было твердо уверено, — что покушение — «дело преступного сообщества». По одному только часто необоснованному подозрению в принадлежности к этому сообществу людей сажали в тюрьмы, отправляли в ссылки.

Обстановка в стране создалась такая напряженная, что даже самым мирным обывателям стало невмоготу.

Казалось бы, правительство приняло крутые меры, и все-таки в высших сферах говорили втихомолку о бездействии власти, о полной ее растерянности. Граф Валуев записал в дневнике: «Не вижу правительственного сознания, хотя и вижу правительствование. Мне кажется, что все-таки по частям все крушится и рушится, и я бессилен крушению и обрушению ставить преграды».

Обо всем, что творилось на заседании Совета, Соня узнала от Родионыча, который, сзывая землевольцев на съезд, объехал чуть ли не пол-России. К тому дню, когда он попал в Харьков, покушение на даря уже свершилось и имя совершившего его ни для кого уже не было тайной.

Соня, как и сам Родионыч, считала, что покушение, к тому же неудачное, принесло только вред. И все-таки то, что его совершил не кто-нибудь из отъявленных террористов, а убежденнейший народник-поселенец, заставило ее призадуматься.

Соня обрадовалась съезду. Она считала, что им всем давно пора встретиться, чтобы покончить с разногласиями и снова обрести общий язык. Если бы не экзамены на акушерских курсах и не созданный ею кружок харьковской революционной молодежи, она давно уехала бы в Петербург, к товарищам.

Как Соне это ни было больно, она не могла не признать, что освобождение централочных, которому она отдала столько сил, теперь, после убийства губернатора Кропоткина, после соловьевского покушения и учреждения в Харькове поста генерал-губернатора, стало делом совсем безнадежным.

Почти одновременно с Поповым выехал на юг Фроленко. Он тоже должен был созвать товарищей на съезд, но не в Тамбов, а в Липецк, Да и поручение пригласить тех, на кого можно надеяться, как на союзников, он получил не От тайного общества «Земля и воля», а от сорганизовавшейся внутри этого общества еще более тайной группы.

Боясь оказаться в меньшинстве, террористы решили за несколько дней до съезда собраться в Липецке, чтобы подсчитать силы и выработать единый план действий.

Фроленко хотел заехать в Харьков, чтобы передать Софье Перовской приглашение в Липецк, но после некоторых размышлений оставил первоначальное намерение. Он поехал в Орел к Ошаниной, затем в Одессу к Желябову и в Киев — к Колодкевичу. Положение у Фроленко создалось нелегкое, он должен был не только заручиться согласием приглашенного, но и быть уверенным в том, что отказавшийся не поднимет тревоги, а уверенности в этом по отношению к Перовской у него не было.

В лодке на реке Цне компания молодежи. Это участники съезда, приехавшие прежде других, наслаждаются непривычным для них отдыхом.

Сестра Веры Николаевны Фигнер, Евгения Николаевна, убедившись, что они достаточно далеко отплыли от Тамбова, соглашается по просьбе товарищей спеть «Бурный поток».

Голос у нее на редкость хороший, и поет она с таким чувством, что трудно не заслушаться. Взглянув случайно на берег, Евгения Николаевна замечает, что у нее гораздо больше слушателей, чем она предполагала. Вдоль реки, параллельно лодке, идет, словно зачарованная песней, неизвестно откуда взявшаяся толпа людей. Как артистка Евгения Николаевна могла бы быть польщена, но она прежде всего революционерка и понимает, что ее успех может для них всех плохо кончиться.

В тот же вечер у приезжей компании потребовали паспорта. А так как паспорта в большинстве своем фальшивые, принято решение: оставить их в подарок полиции и немедленно выехать из Тамбова.

Вера Николаевна и Родионыч сразу же направляются на поиски безопасного места. Тот же Родионыч встречает в Козлове участников съезда и направляет их в Воронеж.

В то время как землевольцы постепенно собираются в Воронеже, в Липецке на высоком берегу озера уже собрались и заседают одиннадцать заговорщиков. Тут Ошанина — мадам Якобсон (так прозвали Марию Николаевну в шутку товарищи за ее якобинские взгляды). Гольденберг, не видящий ничего дальше цареубийства. Морозов, для которого террор — средство добиться конституции. Желябов, считающий политический переворот только первой ступенью к перевороту социальному.

Взгляды у этих людей далеко не одинаковые, но с необходимостью ввести в программу политическую борьбу они согласны все.