Концы нитей
Концы нитей
Борьба между правительством и революционерами пошла не на жизнь, а на смерть. Царь приказывает во что бы то ни стало поймать и наказать «московских взрывателей». Но «московские взрыватели» скрылись бесследно и где-то в своих никому не известных лабораториях готовили новые взрывы. После 19 ноября они выпустили воззвание к народу. Под воззванием стояла подпись: «Исполнительный Комитет «Народной воли».
Никто не знал, где находится Комитет. Что это за таинственный трибунал, присуждающий к смерти царей?
Чтобы распутать клубок, надо схватить конец нитки. Теперь, после взрыва на Московско-Курской железной дороге, как на конец нитки или на ключ к тайне стали смотреть на человека, арестованного в Елисаветграде с динамитом. Следственные органы не сомневались в том, что между ним и «московскими взрывателями» имеется прямая связь. Нужно было только заставить его заговорить.
Но это оказалось нелегкой задачей. Он, хоть и заявил при аресте, что «имеет честь принадлежать к числу членов социально-революционной партии в России», продолжал давать ложные биографические сведения и именовать себя явно не своим именем.
Аресту Ефремова придавалось настолько большое значение, что в Елисаветград будто бы проездом, а в действительности специально для того, чтобы допросить преступника, прибыли одесский генерал-губернатор Тотлебен и его правая рука Панютин. В ход были пущены и обещания помилования и угрозы, но Гольденберг оставался непоколебимым, хоть очень хорошо знал, что угрозы в устах этих прославившихся своей жестокостью людей имеют самый реальный смысл.
К тому дню, когда преступника по приказу Тотлебена перевели в Одессу, его псевдоним уже был открыт. Жандармский полковник Новицкий, знавший Гольденберга еще по киевским делам, опознал его по фотографической карточке, присланной ему, как и другим начальникам губернских жандармских управлений.
Пока Третье отделение изобретало способы для получения показаний от Гольденберга, конец нитки нашелся совсем в другом месте.
24 ноября в полицейский участок на, Загородном проспекте пришел человек с поднятым воротником, в картузе, надвинутом на глаза, и сказал дежурному околоточному:
— Господина пристава по очень важному делу.
Пристав приехал хмурый. Кто посмел его будить ночью? Но когда человек в картузе протянул ему листок с заголовком «Народная воля», глаза пристава заблестели под седыми бровями. И сразу же перед ним мелькнула эмаль ордена Святой Анны 3-й степени.
Человеку в картузе учинили допрос. Он показал, что листок ему дала дочь священника Боголюбская. Немедленно произвели обыск у Боголюбской. Она призналась, что получила листок от Евгении Побережской. Отправив Боголюбскую в участок, пристав сразу же поскакал в адресный стол. Зажгли свечи, принялись рыться в списках. И, наконец, нужный адрес нашелся: Лештуков переулок, дом № 13.
— Недурно, — сам себе говорил пристав, запахивая полость саней, — Анна и чин полковника. Полковник Кулябко! Звучно…
В Лештуковом переулке оказался склад «возмутительных листков». Хозяева квартиры — молодой человек и барышня — смущенно переглядывались. Видно было, что они хотели переговорить между собой, но пристав приказал городовым не допускать никаких разговоров.
Кроме листков, нашли кинжал, револьвер и какие-то аппараты, похожие на бомбы. Пристав побледнел, увидев эти страшные вещи. Орден Святой Анны вдруг потускнел. Но ничего не взорвалось. Все шло благополучно.
Под самый конец обыска пристав увидел в углу комнаты скомканную бумажку. На бумажке было изображено в нескольких видах здание, похожее на Зимний дворец. Кое-где виднелись таинственные значки: кружки, крестики, квадраты.
Если бы пристав Кулябко оказался подогадливее, быть бы ему генералом, а не только полковником. Но ни он, ни другие чины полиции не проявили должной сообразительности. Обитателей квартиры на Лештуковом — отставного- учителя Чернышева и Евгению Побережскую — посадили под замок и на этом успокоились.
Нитка, попавшая в руки пристава Кулябко, оборвалась, и клубок до поры до времени оставался нераспутанным.
25 ноября Соня, забыв всякое благоразумие, прибежала при свете дня на Знаменскую площадь, где под именем инженера Хитрово с супругой проживали Морозов и Любатович.
— Не ходите к Квятковскому, у него сегодня должен быть обыск, — сказала она, задыхаясь. — Я попробую его предупредить. Может быть, еще не поздно.
— Ну, уж нет! — возразила Ольга решительно. — Это дело не для тебя. Ты оттуда не вырвешься.
Это дело, правда, не для Сони, но и не для них обоих тоже. Морозову пришло в голову отправить на разведку Ошанину. Соня не возразила, мысль разумная: Мария Николаевна никогда не судилась, не была у жандармов на подозрении, да и жила на Николаевской совсем близко от Невского.
Соня осталась ждать возвращения Морозова. Ей хотелось убедиться, что он застал Марию Николаевну дома. В том, что она не откажется выполнить любое самое опасное поручение, не могло быть сомнений.
Прошло полчаса. Разговор не клеился. Трудно сидеть сложа руки и разговаривать, когда знаешь, что каждая потерянная минута грозит людям гибелью. Соня, хотя ей и не хотелось оставлять Ольгу, обеспокоенную затянувшимся отсутствием мужа, дольше ждать не могла. Она торопилась предупредить тех, кто должен был в этот день посетить квартиру в Лештуковом.
Через каких-нибудь два часа Соня узнала от Марии Николаевны, что Квятковского и Евгению Фигнер, живших по документам Чернышева и Побережской, арестовали еще накануне вечером. И что вдобавок к этому в оставленную у них засаду попала Ольга, которая, так и не дождавшись Морозова, сама отправилась в Лештуков переулок.
Мария Николаевна попала бы в ту же засаду, если бы, встретив на лестнице Ольгу в сопровождении полицейских, не догадалась подняться этажом выше. Она уже успела предупредить Морозова, чтобы он ушел из квартиры, как только очистит ее от всего, что могло бы дать нить для дальнейших расследований.
Но не тут-то было. Морозов, вместо того чтобы уйти, остался ждать, пока Ольга, решив, что он успел замести следы, приведет полицию по правильному адресу. Этих двух людей связывала самая нежная, самая романтическая любовь. Забыв, что, кроме рыцарских чувств, существует революционный долг, Морозов решил попытаться выручить Ольгу, а на худой конец разделить ее судьбу.
Его расчеты оказались правильными, в результате их супруги Хитрово теперь уже вдвоем очутились под домашним арестом. Для Ольги, бежавшей из Сибири, и Морозова, бывшего одним из «московских взрывателей», это приключение могло окончиться особенно плохо.
Настали тревожные дни. Исполнительный Комитет вызвал для наведения порядка Михайлова. Александр Дмитриевич приехал взволнованный, удрученный. Он знал, что Квятковскому в лучшем случае не избежать каторги. Но его еще больше, чем личная судьба друга, волновала судьба связанного с ним предприятия. Что это было за предприятие, Соня не знала. Она слышала как-то слова Квятковского: «Пока мы делаем все эти приготовления, личная храбрость одного человека может все покончить разом»; знала, что речь идет о взрыве дворца, но только в самых общих чертах, во всяком случае роли Квятковского себе не представляла.
Позднее выяснилось, что Квятковский пострадал из-за Евгении Фигнер. Она по неопытности при знакомстве с людьми называлась фамилией, под которой была прописана.
Прошло несколько дней, и «Народная воля» понесла еще одну потерю: арестовали Ширяева. Узнав, что Ширяев был арестован в квартире невесты, в том месте, где ему по правилам конспирации ни в коем случае не следовало показываться, Михайлов сказал: «Несчастная русская революция». Эти слова он говорил всегда, когда провал происходил из-за неосторожности самих революционеров.
Так как супругам Хитрово удалось каким-то чудом убежать из-под домашнего ареста, Михайлов именно на них вылил весь накипевший в нем гнев. В данном случае поговорка «Победителей не судят» не оправдалась. И Ольге Любатович и Николаю Морозову, несмотря на все их оправдания, пришлось выслушать много горьких истин по поводу «авось да небось», «широкой русской натуры» и «преступной халатности», после чего их для так называемого «карантина» водворили в типографию.
Во избежание дальнейших провалов Михайлов прежде всего нанял на Гороховой улице, в доме между Садовой и Екатерининским каналом, очень удобную в конспиративном отношении квартиру. В ней, конечно под другим именем, прописался Иохельсон, который был тесно связан с Квятковским и нуждался в том, чтобы как можно скорее переменить местожительство. На Бассейную, где он жил до сих пор, уже приходили наводить о нем справки. Гесю Гельфман решили поселить там же под видом гражданской жены Иохельсона. Она только что вышла из рабочего дома, где в ужасающих условиях отбывала наказание по делу пятидесяти, и теперь скрывалась.
Соню, нуждавшуюся в безопасном убежище еще больше, чем они оба, Исполнительный Комитет тоже устроил на Гороховой, но без прописки. Время было такое, что считалось опасным прописывать даже самый лучший паспорт.
Перед тем как переехать на новую квартиру, Иохельсон сдал на Николаевский вокзал в камеру хранения чемодан с «паспортным бюро». Оттуда по квитанции на предъявителя его получил Мартыновский.
После напряжения последних месяцев для Перовской наступил отдых. Она покидала дом только по вечерам, да и то под густой вуалью.
Каждое утро Владимир Иохельсон выходил на улицу около десяти часов, когда служащие обыкновенно уходят на частную службу, и возвращался в те же часы, что и они, с типографскими красками, бумагой, бутылями азотной кислоты от Штоль и Шмидта, с покупками, как он сам говорил, «не для мирного обихода».
За бутылями приходил Тихомиров, за бумагой — Софья Иванова. Она уносила бумагу в черном коленкоре, так, как портнихи обыкновенно носят заказы, в том же черном коленкоре, в котором приносила на Гороховую несброшюрованные номера «Народной воли».
Софья Иванова — «Ванечка», как ее прозвали товарищи за веселый, мальчишеский нрав, работала когда-то в типографии у Мышкина, а теперь она стала хозяйкой народовольческой типографии.
— Искали для роли хозяйки кого-нибудь посолиднее, — улыбаясь, сказала она Соне, — но, видно, солиднее меня в партии не нашлось.
Она шутила, но в ее словах слышалась горькая правда. Почти вся «Народная воля» состояла из очень молодых людей — те, которым удалось проработать на революционном поприще несколько лет подряд, считались счастливым исключением.
Раньше квартира, в которую приходила Ванечка, сразу наполнялась смехом, весельем, жизнью. Одновременно с ней из другого дома приходил за паспортами для нелегальных Квятковский. Товарищи знали, что Софья Иванова и Александр Квятковский муж и жена. По правилам конспирации он не имел возможности лишний раз прийти в типографию, и никого не удивляло, что они пользовались каждым случаем для лишней встречи.
Изредка Ванечка приносила на Гороховую вести из Приморского — Варвара Степановна и Василий Львович писали теперь Соне письма на адрес одной из легальных приятельниц Ванечки.
Соня не была членом «Народной воли» и все-таки участвовала в ее деятельности. В первые дни своего пребывания на Гороховой она удовлетворялась тем, что помогала по хозяйству Гесе Гельфман. Но хозяйство отнимало совсем мало времени, а сидеть сложа руки было не в Сонином характере. И уже через несколько дней она стала наравне с другими брошюровать «Народную волю», надписывать адреса на конвертах, предназначенных для рассылки воззваний и прокламаций, выписывать из принесенных Михайловым листков имена людей, которым предстоит арест, и имена людей, которых следует остерегаться.
В этих листках сообщались вкратце не только приметы и характеристики тайных агентов, но и полученные от них сведения. И самое ценное, что в них было, это предположения и планы самого Третьего отделения. Александр Дмитриевич берег того, кто доставлял ему эти сведения, как только мог, встречался с ним лично на совершенно безопасной квартире у сестры Ошаниной — Наташи Оловенниковой — верного и вполне «легального» человека.
Когда хозяин типографии Бух задал по поводу источника всех этих сведений какой-то недостаточно скромный вопрос, Александр Дмитриевич оборвал его словами:
— У нас, кроме адреса нашей типографии, только две тайны: подробности взрыва и имя полицейского чина. К чему праздное любопытство?
Соня ни о чем не спрашивала и не считала себя вправе спрашивать.
Через десять дней после ареста Квятковского полиция произвела облаву в меблированных комнатах дома № у на Гончарной и арестовала Мартыновского — того самого, который взял к себе для хранения чемодан с «паспортным бюро». Этот арест был для полиции случайной удачей. Не желая делить лавры с кем-либо, она передала найденное не в Третье отделение, как полагалось, а в градоначальство.
Среди бумаг приставу сразу бросились в глаза черновые проекты документов отставного учителя Чернышева, тех самых, которые предъявил при обыске молодой человек, арестованный одновременно с Побережской. Улик оказалось достаточно, для того чтобы привлечь Квятковского и Мартыновского к одному и тому же делу.
Провал Мартыновского вызвал переполох. Всем нелегальным пришлось спешно менять и имена и адреса, а без «паспортного бюро» это стало особенно трудной задачей.
В Москве, в домике у переезда, Соня часто, говорила себе: «Только бы кончить начатое, а потом уехать в деревню».
Но, вернувшись в Петербург, она увидела, что в лагере чернопередельцев — мертвая тишина. Многие из них уехали за границу, «деревенщики» «закрыли лавочку», как про них говорила Ошанина.
Народовольцы, после того как Соня проявила себя во время московского подкопа смелым, деятельным и находчивым работником, буквально жаждали привлечь ее на свою сторону. Они доказывали ей, что у чернопередельцев нет в народе никаких «зацепок», что работать сейчас в деревне — это все равно, что «наполнять бочки Данаид», совершать «сизифов труд».
И больше всего Соню огорчало, что сами сторонники «Черного передела», с которыми она повидалась, как только вернулась в Петербург, в ответ на ее вопрос: есть ли у них какое-нибудь «дело в народе», стали уговаривать ее ехать за границу и там дожидаться лучших времен.
— Нет, — ответила она резко, — я предпочитаю быть повешенной здесь, чем жить за границей.
Однажды, когда в ответ на слова Желябова, полные веры в свержение самодержавия, в народное восстание, Соня сказала: «Сколько еще поколений погибнет, пока это сбудется!», кто-то из народовольцев дал ей тот же совет, что и чернопередельцы.
Но не такой был у Сони характер, чтобы спокойно ждать за границей, пока товарищи ценой собственных жизней добьются того, что работа в народе станет возможной.
Уехать, отказаться от революционной работы или присоединиться к единственной действующей партии — другого выхода Соня не видела.
— Нет, нет, — решительно ответила она, — я останусь погибать с борющимися товарищами.
На следующий день Желябов с необычайной радостью сообщил чернопередельцам, что Софья Львовна уже формально присоединилась к «Народной воле».
В нелегкие дни вступила она в «Народную волю». И полиция работала во всю мощь, и Третье отделение не дремало. Во всяком случае, дело о московском покушении не оставалось без движения.
«Обвиняемый положительно отказывается от всяких объяснений, которые могли бы служить к разъяснению дела», — написал 5 декабря в Третье отделение одесский жандармский полковник Першин и тут же сообщил, что «Гольденберг причастен к делу взрыва полотна железной дороги под Москвой, что в числе 6 человек он работал в минной галерее и жил в том доме, откуда выведен подкоп, что вместе с ним жила какая-то женщина, имя которой от Гольденберга еще не дознано» и что «дом был куплен на имя Сухорукова за 2 500 рублей и тотчас же заложен какой-то купчихе за 1 000 рублей…».
Откуда же он все это знал, если Гольденберг не давал объяснений? Да очень просто — от самого Гольденберга. Он на допросах стоически выдерживал натиск жандармов, а у себя в камере вел откровеннейшие беседы с Курицыным, подсаженным к нему по приказу самого Тотлебена. Не только он, но и его товарищи на воле считали Курицына честным революционером и своим человеком.
Получив некоторые сведения о Сухоруковых, Третье отделение снова вызвало на допрос Кузьмину. Она теперь уже знала из казенных объявлений, какие страшные «злодеи» проживали у нее на квартире, и стала более словоохотливой. Рассказала, что, зайдя как-то в отсутствие жильцов на их половину, увидела, что у них, у совсем простых людей, на столе лежали нерусские ученые книги, а в углу задней комнаты стоял огромный сундук, из которого торчала какая-то тесьма.
— Сундука этого, — объяснила она, — я при переезде Сухоруковых не видела. Его потом, когда они съезжали с квартиры, четыре человека с трудом вынесли.
После допроса жандармский офицер вытащил фотографическую карточку, на которой был изображен человек в арестантской шапке и арестантском халате, протянул карточку Кузьминой и спросил:
— Узнаете?
Она ответила: «Не узнаю», но после того, как офицер прикрыл шапку на фотографии бумагой, неожиданно для самой себя воскликнула:
— Да это они самые и есть!
Утро. Соня и Геся Гельфман пьют чай в комнате, которую Иохельсон в разные часы дня величает то спальней, то салоном, то кабинетом. Но сейчас ему не до шуток. Он торопится — дворники думают, что на частную службу, а на самом деле — в динамитную мастерскую. Иохельсону всего девятнадцать лет, но выглядит он старше и по паспорту числится отставным чиновником.
Вдруг раздается отрывистый звонок, потом еле слышный стук.
— Не стряслась ли новая беда? — говорит с тревогой Геся.
Соня успокаивает ее. Она теперь в курсе происходящего, знает, что пришел Михайлов, и знает, зачем он пришел.
— Владимир, — наскоро поздоровавшись, обращается Михайлов к Иохельсону, — надо переправить Алхимика за границу. Поедешь?
Ответа он не ждет. Знает, что в таком деле отказа быть не может.
— Да, да, — подтверждает Перовская, — Алхимику необходимо уехать, успокоиться.
На Гартмана произвело потрясающее впечатление то, что в новых «объявлениях» сообщается его подлинное имя и, главное, появилась его фотография. Он решил не даваться полиции живым, но, вместо того чтобы удвоить осторожность, нервничает и ведет себя крайне подозрительно: при малейшем шуме в гостинице громоздит перед дверью в свой номер баррикады из столов и стульев.
Иохельсон выходит из дому в обычное время. Вслед за товарищем, чтобы проверить, не установлена ли за ним слежка, уходит и Михайлов. Но не успевают Соня и Геся перемыть посуду и привести в порядок комнаты, как опять раздается условный звонок. На этот раз является Гартман. Его баки выкрашены в черный цвет, а рыжеватые волосы тщательно запрятаны под форменную фуражку. На шее у него широкий вязаный шарф. «Громадные шрамы на шее от перенесенной в детстве золотухи» указаны в объявлении как особые приметы.
После того как возвращается и Михайлов, Соня снимает специально для них обоих выставленные знаки безопасности.
Теперь жандармы стали опытнее: запрещают хозяевам во время обыска подходить к окнам. Но революционеры тоже приобрели опыт и употребляют уже не один простой, а несколько сложных, периодически повторяемых знаков безопасности. Жандармы могут не подпустить к форточке или не разрешить переставить цветок, но не могут догадаться, через какой именно промежуток времени требуется переставлять этот цветок, открывать и закрывать форточку, отдергивать и задергивать занавески.
Конспирация за короткое время была значительно улучшена. И обязана этим «Народная воля» Александру Михайлову — Дворнику, Хозяину, Всевидящему оку организации. Он составил перечень всех проходных дворов Петербурга и Москвы, всех лестниц, имеющих выход на две улицы. В Третьем отделении его не знают, а Михайлов знает в лицо великое множество тайных сотрудников, доносчиков, филеров. Изучил их повадки и манеру следить. Он превратил конспирацию в искусство, разработал как науку.
Дом на Гороховой, в котором Соня нашла приют, иллюминован. У ворот вереница карет. В квартире домовладельца на верхнем этаже музыка, пение, танцы. Шум такой, что кажется: вот-вот обвалится потолок.
Но и они, жители нижнего этажа, не теряют времени даром. Они воспользовались чужой свадьбой, чтобы «под шумок» устроить Гартману торжественные проводы. Соня накрыла на стол, Геся испекла пироги, купила колбасу, сыр. Гости сами принесли пиво и даже вино. Водку революционерам пить не полагается и в самых торжественных случаях.
Сегодня у них тоже пение и танцы, но поют все вполголоса, а танцуют, чтобы не было шума, в чулках и носках. Их веселье — это веселье на вулкане. В квартире на случай обыска хранятся разрывные снаряды.
Среди гостей и Ольга Любатович, и Николай Морозов, и рабочий Пресняков, и Баранников с женой (он по фальшивым документам женат на Мария Николаевне Ошаниной), и младшие сестры Марии Николаевны — Наташа и Лиза Оловенниковы, и сам великий конспиратор — Александр Дмитриевич Михайлов. Проводы устроены с его благословения. Среди гостей и Софья Иванова. Она весела, как всегда. Соню поражает выдержка этой женщины: она хорошо знает, как сильно Ванечка любит Квятковского, как много горя принес ей его арест.
Гости, собравшиеся в конспиративной квартире, разошлись поздно, одновременно со свадебными гостями, которые спьяна даже не заметили присоединившихся к ним у ворот незнакомых людей.
На следующее утро Соня еще не совсем проснулась на своей узкой кушетке за огромной кафельной печкой, как вдруг до ее слуха донесся взволнованный голос Гартмана. Она прислушалась.
— Я не уеду, — говорил Гартман, — уехать сейчас — значит дезертировать.
— Как ты не понимаешь, Алхимик, — возражает Михайлов сурово. Соне показалось, даже чересчур сурово, — что сейчас нам некогда с тобой нянчиться. Тут ты будешь для нас только обузой.
Она поспешно оделась и вышла в соседнюю комнату, где Пресняков, прославившийся среди товарищей как отличный гример, делал при помощи оловянных трубочек с красками, кисточек, бритвы и ножниц все, что только мог, чтобы превратить Гартмана в не Гартмана.
— Послушай, Алхимик, — сказала Соня, — Дворник прав: надо переждать, пока утихнут розыски. Здесь тебе все равно придется сидеть сложа руки, а за границей ты сможешь влиять на общественное мнение.
Гартман не стал спорить. Что-то неуловимо мягкое в Сонином тоне, в самом звуке ее голоса подействовало на него успокоительно.
В тот же вечер Гартман, больше похожий на английского денди, чем на русского нигилиста, простился с Соней и в сопровождении Михайлова отправился на вокзал. Иохельсон должен был ждать его в вагоне.
Перед тем как Иохельсон вышел из дому, Михайлов отобрал у него прописанный вид на жительство, вручил ему новый, приготовленный специально для дороги, и сказал, указывая на Соню:
— Помни, сейчас ты должен особенно беречь свою квартиру.
Вступив в «Народную волю», Соня не прекратила дружеских отношений с чернопередельцами. У одного из них она как-то встретилась с Ковальской. Они обрадовались друг другу, вспомнили прошлое, общих друзей, но, как только заговорили о настоящем, разговор сразу увял. Соня была членом «Народной воли», Елизавета Ивановна — «Черного передела», и это помимо их воли стало между ними стеной.
Тут же был Плеханов. Он пришел, чтобы продолжить с Желябовым все тот же нескончаемый спор. Желябов опоздал. Плеханов стал отпускать по этому поводу какие-то шутки. Соню оскорбил его тон. У нее было такое чувство, будто ее собственная семья разбивается. Она подняла на Плеханова глаза, полные укора, взяла со стола книгу и стала читать.
Пришел Желябов, и начался «словесный бой». Соня жаждала услышать что-нибудь новое, увидеть какой-то выход. Но нет! Опять повторялись те же мысли: индивидуальный террор противопоставлялся работе в народе, политический переворот — социалистической революции.
Заколдованный круг оставался заколдованным кругом.
Перед уходом Соня подошла к Ковальской и спросила ее вполголоса:
— Когда вас можно увидеть одну?
В маленьком ресторане, наполненном учащимися, шум, гам, суета. Соня и Ковальская устроились за отдельным столиком.
— Я позвала вас сюда, — сказала Соня вполголоса, — потому что мне очень хочется перетащить нас к нам.
— Вся моя боевая натура рвется к вам, — ответила Ковальская так же тихо, — но, оторвавшись от народа, вы совершите политический переворот, а не социалистическую революцию.
— Но у вас же нет ничего реального.
Она была бы счастлива услышать возражения, по Ковальской нечего возразить, Соня тоже молчит. Она вспоминает, как хотела когда-то втянуть Елизавету Ивановну в кружок чайковцев, потом в дело освобождения «централочных». В первый раз Елизавета Ивановна внезапно заболела, во второй раз должна была спасаться из Харькова бегством. Что же мешает им вместе работать сейчас? Разница во взглядах? Но полно, так ли разнятся их взгляды? Разве Соня сама не боится оторваться от народа?
— Если бы у вас было живое, серьезное дело, — сказала она, — я пошла бы с вами, но я у вас, к сожалению, такого дела не вижу.