На судебной трибуне
На судебной трибуне
26 марта. 11 часов утра. В здании окружного суда открылось первое заседание Особого присутствия сената по делу «О совершенном 1 марта 1881 года злодеянии».
Заменить военный суд судом Особого присутствия решено было из международных соображений.
«Император Александр III, — свидетельствует полковник лейб-гвардии Преображенского полка граф Пфейль, — решился на публичное разбирательство дела только для того, чтобы положить конец всяким слухам о жестоком обращении и пытках, которым будто бы подвергались обвиняемые в тюрьме».
Подсудимых вводят по одному. Соня обменивается рукопожатиями со всеми, кроме Рысакова.
В публике высшее общество: бахрома эполет, меха, ордена, лорнеты, запах тонких духов.
Обвиняет Муравьев. Тот Николай Валерианович Муравьев, который за год до этого проиграл сражение с Исполнительным Комитетом. Теперь о поражении не может быть и речи. Он спокоен. Что бы ни сказали защитники, победа останется за ним.
Для Сони он не только противник по делу Гартмана, но и товарищ детских игр, Коля Муравьев, которого они с Машей и Васей вытащили когда-то в Пскове из пруда. Он тогда так испугался, плакал, и вода лилась с него ручьями. Да, это его лицо, изнеженное, капризное. Он и родную сестру послал бы на виселицу, если бы это ему понадобилось для карьеры.
Подсудимые сидят на скамье за дубовым барьером: Рысаков, Михайлов, Гельфман, Кибальчич, Перовская, Желябов. Сбоку два жандарма с шашками наголо, неподвижные, как фигуры в музее. А за ними на стене огромный, задрапированный в черное портрет Александра II. Он стоит, как живой, вытянувшись по-военному, в лентах, орденах, с каской в руке.
Соня рядом с Желябовым. Она спокойна. На лице у нее легкий румянец. Председатель суда следит за тем, чтобы они не разговаривали, но им все-таки удается обменяться несколькими словами.
Желябов, Кибальчич, Перовская — авангард «Народной воли». Идет последний бой между ними и царскими слугами.
Но что могут сделать здесь эти обреченные люди? Они могут сделать многое: защитить знамя «Народной воли» от поругания, сказать правду в глаза врагам так, чтобы услышала вся Россия.
Они мечтали о пропаганде. И вот судьба привела их на такое место, откуда их слышно будет всему народу. Не только тем, кто живет сейчас, но и тем, кто будет жить после. И еще другая цель у них в этом бою: отстоять, спасти двух товарищей — Тимофея Михайлова и Гесю Гельфман. Прямых улик против них нет. Их оговорил Рысаков. Его показания надо опровергнуть, разбить, уничтожить.
— Подсудимая Перовская, — говорит первоприсутствующий, — объявите ваше имя, фамилию, где проживали последнее время.
— Дворянка Софья Перовская, двадцати семи лет. Занималась революционными делами.
Первоприсутствующий обращается к Желябову. Желябов называет себя, потом говорит:
— Я двадцать пятого числа подал в Особое присутствие из крепости заявление о неподсудности моего дела Особому присутствию сената как суду коронному, так как признаю правительство одной из заинтересованных сторон в этом деле и полагаю, что судьей между нами, партией революционеров и правительством, может быть только один — всенародный суд. Полагая, что настоящая форма суда лично к нам неприменима, я заявлял о том, что по справедливости и по духу даже наших русских законов, наше дело подлежит рассмотрению суда присяжных заседателей, как представляющих собой общественную совесть, и просил на это заявление ответа…
Ответ, прочитанный обер-секретарем, гласит: «Особое присутствие находит, что отвод о неподсудности дела… лишен всякого основания и не подлежит удовлетворению».
— Я удовлетворен, — к удивлению присутствующих, заявляет Желябов. И правда, он удовлетворен. Ему удалось огласить то, что суд предпочел бы спрятать под сукно.
Первоприсутствующий возвращается к опросу. Он спрашивает Желябова о его вероисповедании. Желябов отвечает:
— Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю. Эта сущность учения среди моих нравственных побуждений занимает почетное место. Я верю в истину и справедливость этого вероучения и торжественно признаю, что вера без деда мертва есть и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, зa права угнетенных и слабых, и если нужно, то за них и пострадать…
Отрицание христианской религии и признание христианской морали — это так похоже на бывшего чайковца.
Во время чтения обвинительного акта бесконечное число раз повторяются ссылки на Гольденберга. Он умер. А его показания продолжают верой и правдой служить жандармам.
Когда адвокаты и Желябов, который отказался от защитника, по формальным соображениям потребовали отвода Гольденберга как свидетеля, Муравьев произнес торжественно:
— В настоящее время имею честь заявить, что показание Гольденберга… должно быть прочитано на судебном следствии, и под условием этого прочтения обвинительная власть считает возможным продолжать судебное следствие.
И самое ужасное то, что, кроме умершего свидетеля Гольденберга, есть живой свидетель Рысаков. Он с ними на одной скамье подсудимых, но Перовская ведет себя так, будто его не существует, не замечает его, не хочет замечать.
Обвинительный акт прочитан. Теперь первоприсутствующий предлагает подсудимым высказаться по существу предъявленных им обвинений.
Рысаков не может не признать себя виновным в преступлении 1 марта, но тут же объявляет, что не считает себя в полном смысле членом партии «Народной воли».
Михайлов называет показания Рысакова ложными. Отрицает свое участие в покушении.
— Я подтверждаю лишь, — говорит он, — что принадлежу к той партии, которая защищает среду рабочих, потому что я и сам человек рабочий, и признаю, что сопротивлялся властям, чтобы не отдавать себя даром.
Гельфман, не отрицая того, что была членом партии и хозяйкой конспиративной квартиры, утверждает, что участия в событии 1 марта не принимала.
— Считаю долгом заявить, — заканчивает она свою речь, — что у меня на квартире, как на собраниях, бывших до первого марта, так и утром первого марта, Тимофей Михайлов не был.
Кибальчичу, может быть, из-за присущего ему спокойного, философского тона удается рассказать о стремлениях «Народной воли», о причинах, заставивших лиц социалистического образа мыслей перейти к политической борьбе. Рассказывая о своем личном участии в террористической деятельности, Кибальчич подчеркивает, что оно ограничивалось исключительно научно-технической сферой.
— Я говорю это, — предупреждает он судей, — не для того, чтобы снимать с себя часть обвинения, а просто по чувству справедливости.
Соня, когда очередь доходит до нее, подтверждает, что, как член «Народной воли» и агент Исполнительного Комитета, участвовала и в покушении под Москвой и в покушении 1 марта.
— Партия «Народной воли», — говорит она, — отнюдь не считает возможным навязывать какие бы то ни было учреждения или общественные формы народу и обществу и полагает, что народ и общество рано или поздно примут эти взгляды и осуществят их в жизни… Относительно лиц, участвующих в последнем событии, я могу заявить одно: Гельфман как хозяйка конспиративной квартиры, как член партии «Народной воли» вовсе не примыкала к террористической деятельности партии… Относительно подсудимого Михайлова я должна сказать, что он точно так же не принимал участия в террористической деятельности партии, не готовился в метальщики и не был первого марта на квартире, где, собственно, решался план действий…
После Сони встает Желябов. Он говорит:
— Я долго был в народе, работал мирным путем, но вынужден был оставить эту деятельность… Оставляя деревню, я понимал, что главный враг партии народолюбцев-социалистов — власти.
Первоприсутствующий останавливает его движением руки.
— Я должен предупредить вас, что я не могу допустить в ваших объяснениях таких выражений, которые полны неуважения к существующему порядку управления и к власти, законом установленной…
— Я это признаю, — соглашается Желябов и продолжает в прежнем тоне, — как человек, из народа вышедший, для народа работавший, я так понимал выгоду от политической борьбы.
— Для суда не нужно знать теории, — опять прерывает его председатель. — Суду нужно знать ваши личные отношения к делу.
— Совершенно верно, — подтверждает Желябов, — я мог бы держаться в таких рамках и к ним возвращусь.
Несмотря на то, что Фукс чуть ли не ежеминутно перебивает Желябова, градоначальник Баранов — протеже Победоносцева — жалуется императору на слабость председателя.
Министр юстиции, вызванный по этому поводу во дворец, заверяет его величество, что никаких неприличий не происходит, и предлагает присутствующему при этом разговоре Победоносцеву вместе поехать в суд.
Победоносцев демонстративно отказывается.
— Я дал себе слово, — говорит он резко, — ноги моей не будет в новых судебных учреждениях.
Не только Победоносцев и Баранов, все приверженцы старого заволновались.
«Неужели же люди энергичные, люди дела; а не пустой болтовни, — пишет Победоносцеву анонимный корреспондент, — все перешли в шайки злодеев, богоотступников, цареубийц; неужели у царя остались слуги лишь честные, деликатные бояре, считающие, что не следует даже с такими отщепенцами, каковы перовские и желябовы, иначе обращаться как учтиво и разыгрывать с ними эту противную и уродливую комедию, которую с ними ломали на суде, дозволяя им разглагольствования, изъяснения их богоотступной деятельности, хвастовства их злодеяниями и ученые прения?»
«Возмутительно, — говорится в воспоминаниях жены начальника штаба Московского военного округа Духовской, — что убийц государя судят правильным судом, спрашивают их: «Признаете ли вы себя виновными?» Их следовало народу отдать на растерзание».
«Хотя и говорят, что убийцам надо дать высказаться, — пишет в дневнике генеральша Богданович, — но я с этим не согласна. Рассуждения Желябова о религии, циничные разговоры Перовской — все это действует губительно и на слушающих на суде и на читающих газеты».
Но и здесь, среди этой тщательно подобранной и профильтрованной публики, не все разделяют такое мнение. На некоторых людей, ожидавших под влиянием газетных описаний увидеть мелодраматических злодеев, подсудимые производят скорее даже благоприятное впечатление.
«Душа дела Желябов и Перовская… — записывает государственный секретарь Перетц, — Перовская — блондинка небольшого роста, прилично одетая и причесанная — должна владеть замечательной силой воли и влиянием на других. Преступление 1 марта, подготовлявшееся Желябовым, было после его арестования приведено в исполнение по ее плану и благодаря замечательной ее энергии».
«Видя на скамье подсудимых эту миловидную блондинку с круглым лицом, с ласковыми голубыми глазами, одетую в простое, но со вкусом сделанное темное платье, — вспоминает через много лет граф фон Пфейль, — трудно было поверить, что это одна из опаснейших государственных преступниц, в числе преступлений которой было и убийство 1 марта…»
«…Высокого роста, — пишет он о Желябове, — стройный, сильный, с удивительным лицом: высокий лоб, густые, слегка вьющиеся волосы, довольно длинная борода, смуглый цвет лица, к которому отлично подходили темные, сильно блестевшие глаза. Никто не мог поверить, что это крестьянин. Его костюм и маленькие руки также не подходили для крестьянина».
«Это был выдающийся, богом одаренный человек… — отзывается он о Кибальчиче. — Не пойди этот молодой человек по преступному пути, из него вышел бы знаменитый специалист своего дела».
Люди тут же в кулуарах суда шепотом передают слова одного генерала, приятеля и сослуживца самого Тотлебена. Этот генерал произнес следующий приговор над Желябовым и Кибальчичем: «Что бы там ни было, что бы они ни совершили, но таких людей нельзя вешать. А Кибальчича я бы засадил крепко накрепко до конца его дней, но при этом предоставил бы ему полную возможность работать над своими техническими изобретениями».
Заседание возобновляется. В залу входят эксперты и свидетели. Их опрашивают, подводят к присяге.
Судебное следствие идет чинно и медленно. Один за другим берут слово председатель, адвокаты, прокурор. Желябов отражает удары. Заставляет свидетелей проговариваться. Ему нужно опорочить их показания, чтобы защитить Гельфман и Михайлова.
Каждый раз, когда Желябов говорит, прокурор пожимает плечами, иронически улыбается.
Кибальчич объясняет суду, что во избежание лишних жертв стремился к тому, чтобы радиус действия мины был по возможности ограничен. Эксперты подтверждают, что в случае взрыва воронка была бы небольшая и люди, находившиеся на тротуарах и в домах, не пострадали бы. Экспертов не мог не поразить Кибальчич, который в невозможных условиях сумел сделать то, что другим не удавалось даже в самых совершенных лабораториях. Они забывают, что он сидит на скамье подсудимых, и невольно говорят с ним не только как равные с равным, но даже с некоторым почтением.
Приговор над цареубийцами не вынесен, прокурор еще не произнес обвинительной речи, а новый царь уже выполнил приговор, который произнес над собой сам. Валуев называет внезапный, совершенный в тайне переезд императорской семьи в Гатчину «мерой о двух цветах».
«В самом деле, — писал парижский корреспондент газеты «Таймс», — странно видеть добычей страха тридцатисемилетнего человека здорового телосложения и геркулесовской силы. Его отъезд в Гатчину был настоящим бегством. В день, когда он должен был выехать, четыре императорских поезда стояли в полной готовности на четырех различных вокзалах Петербурга со всем служебным и военным сопровождением, и пока они ждали, император уехал без всякой свиты с поездом, который стоял на запасном пути».
Маркс и Энгельс писали в 1882 году в предисловии к русскому изданию «Манифеста Коммунистической партии»:
«Во время революции 1848–1849 гг. не только европейские монархи, но и европейские буржуа видели в русском вмешательстве единственное спасение против пролетариата, который только что начал пробуждаться. Царя провозгласили главой европейской реакции. Теперь он — содержащийся в Гатчине военнопленный революции, и Россия представляет собой передовой отряд революционного движения в Европе».
«Следила ли ты за судебным, процессом против организаторов покушения в С.-Петербурге? — писал Маркс дочери 11 апреля 1881 года. — Все это действительно дельные люди, без мелодраматической позы, простые, деловые, героические. Фразерство и дело — непримиримые противоположности. Петербургский исполнительный комитет, который действует так энергично, выпускает манифесты, написанные в исключительно «сдержанном тоне».
«И я, и Маркс находим, — говорил позже Энгельс Герману Лопатину, — что письмо Комитета к Александру III положительно прекрасно по своей политичности и спокойному тону. Оно доказывает, что в рядах революционеров находятся люди с государственной складкой ума…»