ГЛАВА 1. ПОГРУЖЕНИЕ ВО ТЬМУ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 1.

ПОГРУЖЕНИЕ ВО ТЬМУ

«Мне ничего не надо, только мира и покоя»[20]

На пятьдесят восьмом году жизни наш герой оказался полным банкротом. Не только в том плане, что он лишился всех средств к существованию, но и в более широком смысле слова. Ему грозил суд, притом в обвинении фигурировали не только экономические, но и политические преступления: вновь всплыла тема его поддержки рейнского сепаратизма. От него отвернулись почти все те, кого он считал своими друзьями и союзниками. Он нашел временное прибежище в городе, который он никогда не любил, оторванный от семьи (Гусей не могла оставить детей надолго — она вскоре уехала обратно в Кёльн и лишь изредка вырывалась в Берлин навестить мужа). А его партия, ее лидеры? Они, те, с кем он «плечом к плечу шел на протяжении почти двадцати семи лет», совершили акт «трусливого предательства». Можно понять горечь, с которой Аденауэр изливал эти свои чувства по отношению к бывшим сподвижникам в личном письме, датированном 1 апреля 1933 года.

Адресатом этого письма была Элла Шмиттман. Она и ее муж Бенедикт были одними из немногих прежних знакомых Аденауэров, которые не оставили их в этот трудный час. Письма с выражением сочувствия приходили также от кёльнского архиепископа Карла-Йозефа Шульте, от упоминавшегося банкира Пфердменгеса (и особенно теплые — от его жены Доры) и, естественно, от ближайших родственников: от сестры Лили (и ее мужа Вилли Зута), братьев Ганса и Августа. Но этим круг общения и ограничивался. Их письма были для берлинского затворника лучиком света в окружавшем его мраке; ответные его послания полны выражений искренней благодарности и пространных рассуждений о себе и мире. Интенсивность и объем этой переписки — свидетельства того, как тяжело переживал наш герой вынужденную праздность; ему, очевидно, становилось легче, когда он мог излить свои мысли и эмоции на бумаге.

Получал он и корреспонденцию иного рода. В конце марта на его имя пришло послание из Кёльна от исполняющего обязанности бургомистра Гюнтера Ризена. Три страницы бешеной ругани заканчивались на почти патетической ноте: «Вы — преступник перед Богом и людьми. Вы — преступник перед вашей семьей и перед вашей женой, которую я могу только пожалеть: она все еще не разобралась в том, кто вы такой на самом деле. Вы — обвиняемый, я — ваш обвинитель, народ — ваш судья».

Письмо с ответом на выдвинутые против него десять конкретных обвинений — восемнадцать листков убористым почерком — он отправил 17 апреля прямо на имя имперского министра внутренних дел. Его наверняка расстроила новость от Гусей: оказывается, этот узурпатор Ризен посетил ее в Гогенлинде и предложил свое «покровительство»! Некогда всесильный хозяин города теперь не в состоянии даже защитить свою жену от приставаний — Аденауэру было мучительно осознавать это.

Первым, кто смог оказать ему какую-то реальную, практическую помощь, стал Дании Хейнеман, неожиданно объявившийся в его берлинских апартаментах 12 апреля 1933 года. Сам Аденауэр задним числом описывал обстоятельства этого визита достаточно туманно: он, мол, ничего не говорил Хейнеману о своих финансовых трудностях, но тот каким-то образом сразу все понял и выложил на стол пачку купюр — десять тысяч марок. Наш герой, видимо, запамятовал, что до этого отправил Хейнеману два письма, в первом из которых прямо просил денег, а во втором живописал свое бедственное положение «беженца» в особняке на Вильгельмштрассе, 12. Как бы то ни было, сумма была вполне приличная, и главное — это был не банковский перевод, что могло привлечь нежелательное внимание, а наличные. Получатель смог только пролепетать, что не знает, когда он сможет вернуть этот «заем» и сможет ли он вернуть его вообще. Даритель ответил в том смысле, что его инвестиции до сих пор всегда себя оправдывали, и на том откланялся.

Все это было тем более необычно, потому что ранее отношения между Аденауэром и Хейнеманом имели больше деловой, нежели личный характер. Их общение в отличие от переписки Аденауэра с родственниками, друзьями семьи тина Шмиттманов или даже с такими деловыми партнерами, как рурский стальной магнат Петер Клекнер, отличалось сугубо формальным стилем — никаких личных моментов. Между тем на протяжении последующих трех лет Аденауэр несколько раз обращался к Хейнеману с просьбами о материальной помощи и никогда не получал отказа. Каждый раз речь шла о передаче немалых сумм из рук в руки; Хейнеман, несмотря на свою национальность, имел возможность как гражданин США свободно въезжать в Германию и выезжать из нее, не опасаясь антисемитских придирок властей. Это обстоятельство и щедрость «доброго друга» (так Хейнеман фигурирует в мемуарах) в буквальном смысле спасли семью Аденауэров от полной нищеты.

Однако, помимо вопроса, на что жить, предстояло решить и другой: где жить? Кёльн заранее отпадал: послание Ризена ясно показало, что там могло ожидать Аденауэра. Квартиру на Вильгельмштрассе, как уже говорилось, он должен был в ближайшее время освободить. Во время очередного приезда Гусей, 14 апреля, они вдвоем тщательно обсудили возможные варианты. Сам по себе тот факт, что прежний семейный диктатор снизошел до того, чтобы выслушать мнение супруги, уже свидетельствовал о значительных изменениях в их отношениях. Гусей стала незаменимым другом и советчиком потерявшего власть и уверенность в себе мужа. Это скорее скрепило, чем ослабило их союз.

Прежде всего надо было подумать о детях. Со старшими, от первого брака, особых проблем не было. Конраду было двадцать шесть лет, он завершал юридическое образование в Берлине, до этого пройдя несколько семестров во Фрейбурге и Мюнхене — прямо по стопам отца. Макс тоже учился на юридическом факультете, но в родном Кёльне. Рия изучала иностранные языки в Гейдельбергском университете. Сложнее было с четырьмя младшими. Двое были уже школьниками; нацисты могли использовать их в качестве заложников, чтобы шантажировать отца. Было решено, что Гусей будет все время с ними пока в Гогенлинде, а если представится возможность, то вернется в особняк на Макс-Брухштрассе.

Что касается самого главы семьи, то он в конце концов (о чудо!) согласился с мнением Гусей, что ему какое-то время лучше пожить отдельно от них, подыскав себе надежное пристанище. Он вспомнил по этому случаю о своем приятеле по гимназии Святых апостолов, Ильдефонсе Хервегене, который стал аббатом в монастыре бенедиктинцев под названием Мария Лаах. На следующий же день Аденауэр пишет ему письмо, где сообщает, что он не может вернуться в Кёльн, что его душа и тело требуют покоя и отдохновения, которые он не сможет обрести в какой-нибудь гостинице, а посему просит позволения провести «один-два месяца» в Мария Лаах. Хервеген соглашается. 19 апреля Конрад и Гусей отправляются в дальний путь: ночной поезд доставляет их из Берлина в пригород Дюссельдорфа Нейсе, оттуда на машине, которую вновь любезно предоставляет Пфердменгес, они, не заезжая в Кёльн, едут вверх по Рейну до Кобленца, потом двадцать километров на запад — и они у цели.

Аббатство расположено в отрогах Эйфеля, у озера, возникшего на месте кратера потухшего в незапамятные времена вулкана. Место тихое, сады, ручьи, пруд с карпами, которых разводят монахи. В отличие от Франции, где монастыри бенедиктинцев поражают красотами готического стиля, Мария Лаах поскромнее: постройки отличаются скорее солидностью, чем элегантностью архитектуры. Базилика построена в XII веке в тяжеловесном романском стиле, темные с желтизной стены, серая черепица крыши. Интерьер подчеркнуто скупой, стены в трещинах, никаких украшений.

Монахов около сорока, их настоятель — высокий, плотный мужчина, консерватор и монархист до мозга костей. Его тоже захватила волна «национального пробуждения»; нацистский «Вестдейчер беобахтер» воздал ему хвалу за то, что в своих проповедях он отзывался о Гитлере как «великом фюрере», «отце нации», который объединил в одно целое народ и государство. Тем не менее он не отверг просьбы давнишнего знакомого по школе о предоставлении убежища: таков был завет святого Бенедикта — помогать страждущим.

У ворот монастыря Конрад и Гусей распрощались. Она уехала обратно в Кёльн, к детям, он отправился в свою келью. Собственно, это была даже не келья, а нечто вроде гостевой комнаты; стены обшиты досками, на полу расстелен ковер. Из мебели — кровать, стол, стул. На стене — распятие и небольшая книжная полка. Не очень похоже на его кабинет в ратуше или в особняке на Макс-Брухштрассе, но жить можно.

Жизнь в монастыре подчинена строгим правилам. Основа — работа и молитва. Особое внимание уделяется медитации. От вечерней молитвы до завтрака действует обет молчания. Меньший период всеобщего безмолвия предусмотрен в послеполуденное время. Никаких разговоров во время трапезы; она проходит под чтение отрывков из Писания или из наставлений святого Бенедикта — читает специально назначенный для этого член конгрегации. Утром — большая месса, вечером — малая. В общем, жизнь ближе к потусторонней, чем к земной.

Пришельцу из грешного света трудно приспособиться к этим правилам и распорядку. Особенно тяжело Аденауэру выносить обет молчания. Он присутствует почти на всех молебнах, за исключением разве самого раннего, в пять часов утра, но предпочитает забираться на балкон, к органу, чтобы его не было видно, — очевидно, он не особенно усердствует по части отбивания поклонов и коленопреклонений. Ему разрешено свободно передвигаться внутри монастырских стен, но не выходя за их пределы. Он скучает и находит утешение в сочинении писем.

За сравнительно короткий период времени он написал их множество. Гусей он даже посылает не только письма, но и цветы; ее ответные послания полны нежности и теплоты, но порой в них содержатся и неприятные новости: арестовали Бенедикта Шмиттмана. Элле, очевидно, было сказано, чтобы она об этом не распространялась, неизвестно, что будет, их дом под постоянным надзором. Он снова пишет Хейнеману насчет денег и затем подряд в нескольких письмах жене задает один и тот же вопрос: не появлялся ли добрый ангел из Брюсселя? В письме, адресованном Доре Пфердменгес и датированном 16 мая, он пространно рассуждает о германской внешней политике и о том, что его в этой связи беспокоит.

Еще одно занятие — чтение. Подбор книг в монастырской библиотеке, разумеется, специфический. Детективов тут нет. В основном история и теология. Некоторые книги он читает почти с удовольствием, например, биографию Кавура. Он собрал в своем особняке на Макс-Брухштрассе кое-какую коллекцию картин, и теперь решает изучить жизнь Рембрандта.

Однако самым важным с точки зрения его будущей политической карьеры стало знакомство с двумя папскими энцикликами — «Рерум новарум» и «Квадрагезимо анно», определившими позицию католической церкви в отношении основных социальных и политических проблем современного мира. Тексты были написаны в специфическом стиле, непосвященному читать их было нелегко, но у нашего героя времени было предостаточно, чтобы расшифровать все темные места и понять, что в этих посланиях отразилось как раз то, что он сам уже давно ощущал инстинктом верующего католика и практического политика.

Энциклика, озаглавленная «Рерум новарум» с подзаголовком «Об условиях существования трудящихся классов», была обнародована папой Львом XIII в 1891 году. Как видно уже из названия, речь в ней шла о проблемах современного индустриального мира и их решении, которое, как предполагалось, может дать христианское учение. Заголовок введения гласил «Ухудшение положения трудящихся», и этими словами задавался тон всему содержанию документа; он проникнут сочувствием к участи тех, кто находится у подножия социальной пирамиды и обречен на «беспомощное и беспросветное существование в тисках жалкой и незаслуженной нищеты».

Несколько неожиданно основная часть послания начинается с яростной критики социализма — учения, проповедующего «уничтожение частной собственности». Право обладания частной собственностью человек получает от природы — здесь энциклика повторяет старые доводы защитников существующего строя. Другой объект критики — это современное государство. Нет никаких оснований приписывать ему какую-то священную роль: «Человек получил от природы право добывать себе средства существования задолго до возникновения государственных институтов».

Итак, ни социализма, ни государственного вмешательства (позднее за государством признается, правда, функция оказания помощи нищим, но и только), частная собственность священна и неприкосновенна. Как же тогда бороться с «небольшой кучкой богачей, которые имеют возможность держать в ярме огромное большинство лишенных собственности работников, обрекая их на положение, мало чем отличающееся от рабского»?

На этот вопрос папа пытается дать ответ во второй части энциклики. Там сформулировано четыре основополагающих принципа. Первый постулирует активную роль церкви в разрешении конфликта классов. Церковь должна постоянно напоминать всем классам о «взаимных обязательствах, которыми они связаны по отношению друг к другу». Церковь отнюдь не должна ограничивать себя заботой о душах своей паствы, «она преисполнена желания, чтобы лишенные собственности работники вышли из состояния нищеты и улучшили условия своего существования». Второй принцип касается роли государства. «Богатые могут полагаться на то, что их защитит их богатство… массе же бедняков нечем себя защитить, и они вынуждены полагаться на защиту государства». Но опять-таки в основном речь здесь идет о поддержке обнищавших и безработных. Третий — это обязанности самих тружеников. Они должны стараться вырваться из своего пролетарского состояния солидарными и ответственными акциями.

«Христианские рабочие могут создавать свои собственные ассоциации и, объединяя свои силы, смело идти к освобождению от оков несправедливости и угнетения». Четвертый и последний обращен к «богатым собственникам средств производства и работодателям»: они тоже должны осознать свои обязанности по отношению к обществу. Но в конечном счете, говорится в заключение энциклики, «только религия способна полностью искоренить зло этого мира… до каждого должна дойти та истина, что первое, что он должен сделать, — это обратиться вновь к ценностям христианской морали».

На словах все это было неплохо, хотя и несколько абстрактно, но на практике не принесло особых результатов. Энциклику папы Льва XIII заучивали чуть ли не наизусть в теологических колледжах, но это никак не повлияло на положение трудящихся классов: оно на протяжении последующих десятилетий, скорее, ухудшилось. Дело решил поправить папа Пий XI новой энцикликой «Квадрагезимоанно. О восстановлении социального порядка», которая была опубликована в мае 1931 года.

Само ее название (в переводе с латыни — «Спустя сорок лет») показывает, что новый папа отталкивается от текста послания своего предшественника, как бы пытается подвести итог тому, как реализовывались его положения, какое влияние оно оказало на мир. Естественно, новая энциклика начинается с хвалебных слов по адресу старой и деяний ее автора в целом. «Апостолический глас прогремел не зря» — и далее в таком же духе на нескольких страницах. Но затем следует плавный переход к критической переоценке: «Случилось так, что учение Льва XIII, столь благородное и возвышенное, стало предметом всяческих подозрений и домыслов, имеющих распространение даже среди верующих католиков, а некоторые усматривают в нем и нечто для себя неприемлемое и оскорбительное».

Мягко, но решительно новый папа отмежевывается от предшественника. Да, он готов признать, что «Рерум новарум» дала импульс образованию католических профсоюзов, но тут же констатирует, что «относительно толкования некоторых разделов энциклики Льва XIII либо следующих из них выводов возникают определенные сомнения, каковые, в свою очередь, ведут к спорам и противоречиям среди католиков и нарушают мир паствы». Другими словами, содержание старой энциклики нуждается в корректировке. Этой цели и служила «Квадрагезимо анно».

Прежде всего в ней церковь фигурирует в качестве уже не просто посредника между классами, а верховного арбитра, причем не только в вопросах социальных отношений, но и в вопросах «экономической деятельности». Прежняя безоговорочная апология частной собственности заменяется более осторожными формулировками, из которых следует, что права собственника священны и неприкосновенны только при том условии, что он руководствуется целями общественного блага. И опять же церкви должно принадлежать решающее слово в определении того, «что позволено и что не позволено собственникам в распоряжении своей собственностью». Наконец, Пий XI по сравнению со своим предшественником отводит значительно большую роль государству. Оно не должно заниматься мелкими проблемами, его задача — сосредоточиться на решении больших задач, которые «никто, кроме него, не может решить»; оно призвано «направлять, наблюдать, побуждать и ограничивать там, где это возможно и необходимо». Особенно подробно говорится об обязанности государства следить за тем, чтобы господство монополий не задушило свободную конкуренцию.

Тема социализма в отличие от «Рерум новарум» возникает лишь в заключительной части новой энциклики. Она рассматривается более детально, но здесь Пий XI ничуть не уступает предшественнику в разоблачительной риторике. Энциклика отмечает разницу между коммунизмом — «учением, проповедующим насилие», — и «более умеренной сектой», под которой понимается современная социал-демократия. Коммунизм, естественно, подвергается анафеме с порога. Труднее оказалось обосновать осуждение другой «секты», которая отвергала насилие. К тому времени многие верующие вступали в социалистические партии, не считая, что это противоречит моральным заповедям христианства. В частности, это имело место в германской СДПГ. В отношении этой тенденции приговор энциклики звучит твердо: речь идет о феномене, «крайне прискорбном». Социализм и коммунизм, по существу, ставятся на одну доску как учения, равным образом далекие от «заветов Евангелия»; более того, Пий XI счел нужным особо подчеркнуть: «Религиозный социализм, христианский социализм — все это противоречия в понятиях; нельзя быть в одно и то же время истинным социалистом и добрым католиком». Короче говоря, коммунистам и социал-демократам — одна и та же дорога: на мусорную свалку истории. Единственное спасение для них — исправиться, отрешиться от заблуждений и прильнуть к «материнской груди церкви». Вот так, не больше и не меньше.

Все это стало для нашего героя руководством к действию на будущее, пока же более непосредственное влияние на него оказал монастырский розарий. Как мы помним, его всегда тянуло к земле, и даже его ухаживания за молоденькой соседкой начались на этой почве. Но одно дело — несколько грядок и кустов в городском дворе, и совсем другое — настоящие плантации, поразившие его воображение в Мария Лаах. «Я никогда не имел возможности наблюдать природу во всей ее целостности, а сейчас я буквально погружен в нее… Почти каждый день все выглядит по-новому; я поистине ошеломлен этой огромной мощью природных сил, так явно проявивших себя за последние полтора месяца, что я нахожусь здесь», — торопится он излить на бумаге переполнявшие его эмоции.

Эти строки написаны им 6 мая. Адресатом письма была Дора Пфердменгес, женщина, роль которой в жизни нашего героя до сих пор остается некой загадкой. Его письма к ней совсем иного рода, чем те, которые он адресовал Гусей. Доре он доверял свои самые сокровенные мысли и эмоции; это не просто обмен мнениями о новых спектаклях или вопросы об общих знакомых, тут присутствуют философские размышления о тайнах природы и попытки анализа современной политики. Ее письма к нему не сохранились, но можно предположить, что они были выдержаны в том же ключе. Интересно, что первое письмо из Мария Лаах он направил именно Доре, и именно она первой навестила его там.

Кто была эта женщина? Попытки разузнать о ней подробнее у наследников ни к чему не привели. Удалось лишь установить, что она была родом из Гладбаха (ныне этот город называется Менхенгладбах), что ее девичья фамилия звучала как Бренкес (или Бресгес, как это было записано в метрике ее сына), что семья имела голландские корни, что она познакомилась со своим будущим мужем в местном теннисном клубе, и, когда его в 1905 году перевели в лондонское отделение банка, в котором он служил, не долго думая последовала за ним. Поженились они только четыре года спустя, церемония прошла в родном Гладбахе, после чего молодая чета вновь вернулась в Лондон. Жили они в пригородном районе Форест-Хилл. Там в октябре 1910 года у них родился первый ребенок — сын. Роберт Пфердменгес был лютеранином, довольно строгих правил, чем, судя по всему, был очень горд. Дора принадлежала к той же конфессии, но явно придерживалась более свободных представлений о нормах поведения в обществе: жить с мужчиной четыре года вне уз законного брака — это был прямой вызов тогдашним представлениям о морали и нравственности.

Возможно, независимость духа и чувств как раз и привлекала Аденауэра в этой женщине. Их отношения вряд ли переходили рамки чисто дружеских; Дора и Гусей, кстати, были близкими подругами, однако письма Конрада Доре свидетельствуют, что она ему была достаточно близким человеком; во всяком случае, когда Гусей привезла ему официальную бумагу об увольнении (она была датирована 24 июля; не помогло ни заступничество тестя, почтенного профессора, ни новый визит в Берлин с попытками оправдаться), то длинное и эмоциональное письмо, в котором выразилась его реакция на эту печальную новость, он адресовал не жене, а ее подруге. В другом письме он поделился с ней своей озабоченностью по поводу того, как будут складываться отношения между новым режимом и духовенством обеих конфессий. Там же присутствует и такая поистине примечательная фраза: «По моему мнению, единственное спасение следует видеть в монархии; пусть это будет Гогенцоллерн или даже Гитлер; его бы вначале можно было сделать пожизненным президентом; таким путем все в конце концов утрясется».

Не будем выносить поспешного и слишком сурового приговора автору этих откровений. Многие немцы разделяли тогда эти странные идеи: возврат к довеймарским временам казался благом в сравнении с тем хаосом, который ассоциировался с республикой и, главное, с тем, к чему это все привело. Аденауэр был отнюдь не одинок и в представлении, что Гитлер оказывает сдерживающее влияние на нацистское движение. Кроме всего прочего, сказывались долгие дни монастырского уединения: в этой обстановке самый практичный ум может начать давать сбои, продуцируя самые экстравагантные теоретические схемы. Нельзя забывать и о том, что чтение газет, чем усердно занимался наш отшельник, также вряд ли могло дать ему адекватную информацию о том, что происходит в стране. И все-таки выраженный им в письме «оптимальный сценарий» обнаруживает новые и неожиданные черты в тогдашнем ментальном мире нашего героя.

Посетителей у него было немного. О визите Доры уже говорилось выше — это было в мае. В начале июня приезжала Гусей с детьми; пообедали вместе на природе: гостиничный ресторан был не по карману. В конце июля Гусей приехала снова — с официальным извещением об увольнении его с поста бургомистра. Об этом тоже уже упоминалось. В тексте официального документа содержалась ссылка на параграф 4 закона «О реформировании государственной службы» от 7 апреля 1933 года. Газета «Вестдейчер беобахтер» откликнулась на это событие огромной шапкой: «Аденауэр уволен — конец эре позора». Его адвокат, Фридрих Гримм, провел у него неделю ранней осенью, обсуждая с ним тактику защиты. В письме Хервегену Аденауэр говорил об «одном-двух месяцах», но его пребывание в Мария Лаах явно затягивалось.

«Вестдейчер беобахтер» неодобрительно отозвался о том, что духовное заведение стало прибежищем для злодея, укрывающегося от справедливого гнева сограждан. Очередную порцию желчи нацистский листок выпустил по поводу того, что с 1 ноября Аденауэру стала начисляться пенсия — чуть больше тысячи марок. Почти весь декабрь новоиспеченный пенсионер провел в Берлине, тщетно пытаясь добиться улучшения своей участи. Он попытался получить аудиенцию у президента Рейхсбанка Шахта — отказ. Он снова встретился с Хейнеманом, попытался было заговорить с ним о каком-нибудь местечке в его компании, последовали сочувственные восклицания и ничего больше. Останавливался он там, естественно, не в гостинице, а в приюте религиозной общины — «госпитале Марии-Виктории». Все хлопоты оказались зря.

Перед возвращением в Мария Лаах они с Гусей договорились, что Рождество всей семьей встретят вместе — будь что будет. Сняли номер в ближайшей к монастырю гостинице, нарядили елку; впервые почти за девять месяцев отец увидел детей; были трогательные сцены, особенно когда все получили подарки — на этот раз, естественно, очень скромные.

Торжественная месса в базилике монастыря прошла при большом стечении народа, хотя пускали по пригласительным билетам: все было оформлено как сугубо частное мероприятие. Тем не менее оно вылилось в своеобразную демонстрацию солидарности с изгнанником. Месса длилась с десяти часов вечера до двух часов ночи. После окончания все вышли на воздух. Ночь была ясная, сияли звезды, все казалось так чудесно.

Расплата не заставила себя ждать. Власти из Кобленца дали понять настоятелю, что дальнейшее пребывание Аденауэра в Мария Лаах нежелательно и может повредить самому монастырю. Хервеген соответствующим образом информировал об этом гостя. Вопрос был: куда направиться? В Кёльне его ждало скорее всего «превентивное задержание», в Бонне или Бад-Годесберге было тоже опасно. Аденауэр решил ехать в Берлин. 8 января 1934 года он покинул Мария Лаах. Временный приют он нашел в обители еще одного религиозного ордена — на этот раз это были францисканцы.

В письме к Хейнеману, написанном в середине октября, Аденауэр подвел неутешительный итог очередному году своей жизни: «Я живу оторванный от семьи, не зная, что будет с ней и со мной самим, в вынужденной праздности, которую я уже не силах переносить… Я не могу уснуть без таблеток и сплю не больше нескольких часов. То же самое — с моей бедной женой. Она храбрится, но и ее силы иссякают». Год 1933-й оказался хуже некуда, но суждено ли было новому году принести перемены к лучшему?