Подлинная история Джимми Валентайна. Из воспоминаний Эла Дженнингса «Сквозь тьму с О. Генри».
Подлинная история Джимми Валентайна.
Из воспоминаний Эла Дженнингса «Сквозь тьму с О. Генри».
[Эта история относится к тому периоду жизни Эла Дженнингса, когда он сидел в каторжной тюрьме Огайо.]
В тот день, когда я рассказал Биллу Портеру[1] о Дике Прайсе, сотоварищу по отсидке, он долго сидел молча.
— Из этого могла бы получиться прекрасная новелла, — сказал он наконец.
Дик Прайс послужил прототипом бессмертному Джимми Валентайну.
Портер наведался в почтовую контору как раз после того, как был совершён выдающийся подвиг. Дик Прайс, охранник и я вернулись из администрации «Пресс-Пост Паблишинг Компани», где Прайс открыл сейф за считанные секунды.
Портер в своём рассказе дал Джимми шанс, которого жизнь Дику не предоставила. История подлинного Джимми Валентайна, тёмная, горькая, окончившаяся смертью героя, — лишь ещё одна трагедия, проникшая сквозь покров души Билла Портера и показавшая грубую изнанку «высшего общества».
Дик Прайс не вылезал из тюрем с тех пор, как ему исполнилось 11. И всего несколько тяжёлых лет он провёл... нет, не на свободе. Вне стен узилищ. Свободой это назвать никак нельзя.
Билл Портер взял только один эпизод из трагической жизни Дика. Его Джимми Валентайн — скорее, обаятельный, утончённый жулик. Но в тот момент, когда он сбрасывает верхнюю одежду, берёт свои инструменты и принимается вскрывать сейф — в этот момент он приносит себя в жертву. Сердце замирает при мысли о том, что возможность обрести счастье для Джимми утеряна навсегда. И с каким же облегчением вздыхаешь, когда в конце рассказа Джимми выходит победителем! Портер так тонко играет на струнах души читателя потому, что за этой прекрасной доброй новеллой мрачной тенью стоит искорёженная жизнь Дика Прайса.
Дик был из тех, кто всё время нарывается на неприятности. Он так долго был за решёткой, что стал мрачным, нелюдимым и неразговорчивым типом. Но душа у него была золотая. Это Дик пытался спасти меня от порки и слесарки после моего неудачного побега. Я как-то оказал ему маленькую услугу, и после этого он ради меня готов был дать содрать с себя всю шкуру вместе с мясом.
Он считался неисправимым — рецидивистом. В Огайо, если ты был пойман в третий раз, тебе светила пожизненная тюряга и никаких привилегий. Только тот, кто почти потерял зрение в одиночке, кто не вылезал из жутких камер и кому было отказано в возможности читать и писать, чья душа была истерзана страшными криками истязаемых узников — только тот может понять весь ужас того, что довелось пережить Дику Прайсу.
Ему было 20, когда он попал в тюрьму в третий раз, и поэтому его лишили всех человеческих радостей. Ему не разрешалось брать в руки книгу, ему не давали бумаги, он никому не мог написать письмо, да и получать письма ему тоже не разрешалось. Пусть там, в большом мире, и был кто-то, у кого душа болела за Дика — всё равно, запрет есть запрет. В течение 16 лет до него с воли не доносилось ни одного слова, ни одного доброго пожелания.
Я не знаю ничего хуже, чем зрелище страданий товарища по несчастью. Дик страшно мучился тем, что ничего не знал о судьбе своей старой матери; желание узнать о ней хоть что-нибудь изводило его днём и ночью. Он хотел знать, жива ли она, всё так же ли тяжело работает, как прежде, вспоминает ли о своём непутёвом сыне. Хотя бы единственное слово от неё! Это желание сводило его с ума.
И мне удалось получить для него это слово. В благодарность он готов был отдать за меня свою жизнь. Это полученное им с воли слово и сподвигло его открыть сейф в «Пресс-Пост Паблишинг».
Я познакомился с Диком как-то вечером, гуляя по тюремному коридору, через пару-тройку месяцев после моего прибытия. Дик к тому времени сидел уже так долго, что надзиратели доверяли ему и разрешали покидать камеру и гулять по коридорам. Я часто видел его маленькую, нервную фигуру, вышагивающую туда-сюда. У него было смышлёное смуглое лицо и беспокойные серые глаза.
Я тогда работал в конторе по перемещениям и, уходя последним, запирал двери. Однажды как-то вечером я наткнулся на Дика в углу коридора — он сидел и жевал пирог.
— Хочешь кусочек, приятель? — спросил он. Вообще-то Дика побаивались за его гордый, непримиримый характер и, в особенности, за острый, выдающийся ум — таких среди обычных обитателей клеток сыскалось бы не много.
Я принял приглашение. Вот тогда он и рассказал мне о своей тоске по матери.
— Знаешь, приятель, это просто мука мученическая думать о том, как она страдает. Я готов голову прозакладывать, что она по вечерам стоит здесь, под этими адскими стенами и её сердце разрывается от желания услышать хоть одно слово от меня. Ты знаешь...
Дик выложил мне свою историю. Узники любой тюрьмы жаждут выговориться, они согласны рассказать свою жизнь любому, кто захочет послушать.
В детстве Дик был уличным отщепенцем, как он сам выразился. Папаша его служил в своё время в армии северян и умер от белой горячки, когда Дику было пять лет. После этого пацан всё время проводил в подворотнях, гоняя жестянки из-под корсервов. Мать работала прачкой; она старалась, чтобы её сын не голодал, отдала его в школу. Иногда у них к обеду даже бывал суп с хлебом, а в другое время Дик добывал себе пропитание на помойках.
И однажды бедный, вечно голодный маленький оборвыш украл десятицентовую пачку крекеров.
— Вот из-за этой пачки вся моя жизнь превратилась в ад, — горько сказал он. — А ведь из меня мог бы выйти толк, дайте мне только хоть один шанс. — Он уставился взглядом в свои сильные, идеальной формы руки — рук красивей я в своей жизни не видывал: мускулистые, но изящные, с длинными, тонкими пальцами. — Сказали, что моя мать плохо заботится обо мне и послали в Мансфилдскую исправительную колонию. Оттуда я вышел в восемнадцать с профессией механика.
Бумажки, подтверждающие его образование, ничего не стоили. Был один такой, по имени Э. Б. Ламан — он контролировал все механические и слесарные мастерские в каторжной тюрьме Огайо. Заключённые ненавидели его. Зная это, он опасался их мести и завёл правило: ни один бывший узник не мог получить работу на его предприятиях. А Дик как раз у него и работал. Но кто-то прознал, что он находился в исправительной колонии для малолетних преступников. Дика уволили.
Ему нигде не удавалось устроиться на работу. Зато навыки в слесарном деле сделали его подлинным мастером по вскрытию сейфов. Он взломал один сейф, взял оттуда несколько сотен долларов и загремел в тюрьму по-новой.
Когда его выпустили, история повторилась. Никто не хотел брать его на работу. Выбор невелик: либо сдохни с голоду, либо укради. Он опять взломал сейф. Его опять поймали и засадили пожизненно.
— Знаешь, моя старушка пришла в суд, — рассказывал Дик. — Как она кричала, когда меня забирали! Так и стоит в ушах! Знаешь, Дженнингс, если бы ты смог черкнуть ей хоть пару слов, я б тебе по гроб жизни был обязан.
Мне удалось втайне передать ей записку. И я получил ответ — несколько неграмотно нацарапанных каракулей на измятом клочке бумаги.
И когда эта согбенная, измученная пожилая женщина пересекла караулку, и стала около решётки, держась за неё дрожащими руками, — я бы охотнее умер, чем наблюдал это. Я даже разговаривать не мог. Она тоже.
Она лишь стояла молча, и по её морщинистым щекам и дрожащему подбородку текли слёзы.
Линялая красная шаль на голове матери сбилась набок, и непослушная седая прядка упала на ухо. Она поправила её. Мать надеялась, что ей удастся хоть одним глазком увидеть сына:
— Как только у них хватает совести не давать старой матери увидеть её мальчика, её бедного маленького Дика! — всхлипывала она, прижавшись лицом к грубой решётке. Её натруженные, больные руки вцепились в железные прутья.
Несчастная старая женщина с ума сходила от отчаяния. А Дик в это время был ближе, чем в ста ярдах от неё. И всё равно, они не позволили этим двоим испытать хотя бы малую частичку радости. Да пусть пройдёт хоть миллион лет — закон так и не поймёт, на какие ужасные муки обрёк он этих людей.
— Я только думала, что, может, как-нибудь ненароком увижу его... — Она смотрела на меня, и в её исстрадавшихся глазах было столько надежды! Сердце разрывалось при мысли о том, чтобы ещё больше ранить это несчастное создание. Мне пришлось сказать ей, что Дик не сможет прийти, что это я позвал её на встречу, но я передам Дику до слова всё, что она скажет мне, и что она ни в коем случае не дожна открывать охранникам, кто она такая.
— Дик начальствует над механической мастерской, и он — самый умный человек в тюрьме, — сказал я ей. Лицо матери словно озарилось солнцем, на нём заиграла гордая улыбка.
— Ещё бы! Он уже в детстве был таким смышлёным! — Она запустила руку в карман юбки и вынула оттуда коричневый конверт, перевязанный красной ленточкой. В конверте оказалась пара фотографий. На одной из них был большеглазый смеющийся мальчуган лет четырёх-пяти.
— Такого красивого малыша было поискать! Мы были тогда так счастливы... Вот, это ещё до того, как выпивка сгубила бедного Джона...
На второй фотографии Дик был гораздо старше — как раз перед его последним арестом. Свежее лицо, внимательные глаза. Ему тогда исполнилось 19.
— Сейчас он, должно быть, уже не такой жизнерадостный, — сказала она, подняв на меня взгляд, полный надежды, что я примусь возражать и развею её страхи. — У него всегда был острый язык и смешливый нрав. Он так весело рассказывал, какой прекрасный дом купит для нас, я прямо заслушивалась. Бедное дитя, должно быть, ему там совсем несладко — он же так любит уют и веселье?
Она задала мне штук пятьдесят вопросов. И каждый мой ответ был беззастенчивой ложью. Правда убила бы её, как убила бы и Дика.
Я сказал матери, что Дик вполне здоров и счастлив. Наврал, что его, возможно, выпустят на поруки. А что мне ещё оставалось? Только лгать. Я знал, что Дик обречён. У него был туберкулёз. Но, похоже, моё враньё принесло старой матери утешение. Она немножко помолчала.
— Не могли бы вы передать ему, что его старуха-мать всё время молится за него? И что я каждый божий вечер прихожу под эти стены — лишь бы быть ближе к моему мальчику?
Бедняга Дик ждал меня в коридоре в этот вечер. Он не произнёс ни слова, только стоял, молчал и смотрел на меня, не отрываясь. Я передал ему слово в слово всё, что она сказала. Поведал, как хорошо она выглядит, красивая, пожилая женщина. Что она приходит под стены тюрьмы каждый вечер и молится за него. Он, так ничего и не сказав, пошёл прочь. Четыре раза он возвращался — пытался поблагодарить меня. Наконец, бросил попытки, опустился на пол, закрыл лицо руками и разрыдался.
Всего несколькими месяцами позже меня поймали при попытке к бегству. Дик Прайс попытался взять мою вину на себя и понести наказние вместо меня. Он пошёл к заместителю начальника и поклялся, что это он дал мне напильники. На самом деле их мне передал охранник, но если бы я настучал на него, он получил бы десятку.
Заместитель понял, что Дик врёт. Я сам сказал ему, что парень солгал из благодарности — за то, что я передал письмо его матери. Дик хотел уберечь меня от тяжелейшего труда по контракту в слесарке.
Так что я избавил его от обвинения, но его понизили до четвёртого разряда и надели на ноги кандалы. С этого времени он быстро пошёл на убыль. Работа в слесарке доконала его. Временами на него находили такие приступы кашля, что потом ему приходилось целый час отлёживаться.
Когда меня перевели в почтовую контору, я частенько отправлялся навестить Дика. К тому же, у меня и денежки водились, так что мы с ним запихивались пирогами и пончиками. Дик рассказывал о колонии для малолетних. От услышанного волосы вставали дыбом. Я чувствовал, как моё сердце наполняется горечью и ненавистью: пацаны 11-12 лет попадали прямиком в преисподнюю.
Несколько раз я пытался передать старухе ещё одно письмо. Всё время что-то препятствовало.
Вскоре после того, как меня назначили личным секретарём начальника тюрьмы, судьба, казалось, подкинула Дику шанс. Он оказал государству услугу колоссальной ценности — спас бумаги «Пресс-Пост Паблишинг». Губернатор пообещал ему помилование.
«Пресс-Пост Паблишингу» грозило банкротство. Речь шла об обвинении в подлоге и воровстве в невиданных размерах. Пайщиков ободрали как липку. Они обвиняли во всём директоров, директора обвиняли казначея. Был издан указ об аресте последнего. Он запер сейф и сбежал.
Весь Колумбус[2] на ушах стоял — такой разразился скандал. В него были вовлечены самые видные шишки города. Суду требовалось извлечь бумаги из сейфа. В чью-то светлую голову пришла мысль, что в тюрьме, возможно, сидит какой-нибудь умелец, который мог бы помочь в беде. Начальник был весьма не прочь услужить верхам штата.
— У нас есть парень, который бы справился с этим? — спросил он меня. Начальник тюрьмы Дарби был поистине благородным человеком. Он намного улучшил жизненные условия в кутузке. Его все любили.
— Да у нас штук сорок таких найдётся. Я и сам не промах. Немного нитроглицерина, и открывается любая комбинация.
— Э, нет, они рисковать не хотят ни в какую. Взрывчатка исключается. Бумаги должны быть извлечены из сейфа в полной сохранности.
Вот тогда я и подумал о Дике Прайсе. Он как-то рассказал мне о своём методе взлома — он его сам изобрёл. Дик мог раскусить любую комбинацию на земле за каких-то десять-пятнадцать секунд. И всё голыми руками. Я слышал об этом от него по крайней мере дюжину раз.
– Смотри, — говорил он, — я стачиваю ногти до мяса. Вот точу здесь, посередине, пока не добираюсь до самого нерва. Кончики пальцев становятся чертовски чувствительными. Любую трещинку почувствую. Кладу пальцы на циферблат сейфа, другой рукой вращаю рукоятку. Как только большой палец попадает на отметинку, по голому нерву так и шибает. Я останавливаюсь и начинаю все сначала. Ещё ни разу не ошибался.
Интересно, согласится ли Дик провернуть этот трюк ради государственной необходимости?
— Вы не смогли бы выхлопотать для него помилование? — спросил я начальника. Дик, практически, был уже не жилец — чахотка доканывала его.
— Если он это сделает, я небо и землю переверну, но добьюсь!
Я отправился к Дику и сказал, что он может заслужить себе помилование. На его лице вспыхнул румянец надежды.
— Как она обрадуется! Да чёрт меня возьми, Эл, ради тебя я на всё готов!
В этот же день, сразу после полудня, мы трое — Дик, начальник и я (Дик настоял, чтобы я сопровождал их) — отправились в город в закрытом фургоне.
Мы почти не разговаривали. В повозке висела насторожённая тишина. Начальник места себе не находил, зажёг сигару и так и дал ей сгореть до конца, ни разу не затянувшись — до того он нервничал.
Я тоже волновался. А ну как Дик напортачит? Ведь может же так быть, что он забыл своё искусство? Ведь он давно не практиковался. А потом мне пришло в голову — а не преувеличивал ли он свои умения? Шестнадцать лет в тюряге — дело нешуточное, ещё и не у таких мозги ехали.
Начальник тюрьмы дал телеграмму губернатору Джорджу Нэшу; тот обещал помилование, если сейф будет открыт. Какой будет позор для начальника Дарби, если Дику не удастся его миссия!
Ни слова не было сказано, только Дик взглянул на меня со своей магнетической, молодой улыбкой:
— Не волнуйся, Эл! Я порву проклятый сейф на куски, пусть даже он сделан из стали и бетона!
Его уверенность придала нам мужества.
— Дайте-ка мне напильник.
Я специально по такому случаю раздобыл небольшой напильник с длинным узким хвостом и острыми краями. Подал его Дику. Он рассмотрел его с тщательностью ювелира, пытающегося разглядеть в драгоценном алмазе жёлтое пятно. И принялся за работу. И меня, и начальника трясло.
Он точил и точил поперёк ногтя, в самой его середине. Ногти у Дика были выпуклые, красивые по форме. Он знай водил напильником туда-сюда, пока нижняя половина ногтя не была отделена от верхней тонкой красной линией. Он продолжал точить до мяса. Вскоре от ногтя осталась только нижняя половина.
Его ловкие руки работали легко и уверенно. Я, не отрываясь, смотрел на его лицо. Оно даже не дрогнуло. Дик был совершенно поглощён процессом и, казалось, забыл о присутствии посторонних. Пару раз он скрипнул зубами, и его дыхание стало слегка затруднённым. На пальцах выступило немного крови; он взял носовой платок и промокнул их. После чего откинулся назад. Он был готов.
Я взглянул на его руку. Да, тонкая и жестокая работа. Указательный, средний и безымянный пальцы левой руки Дика выглядели так, словно ногти с них наполовину содрали, а плоть отдраили наждаком.
Дик был так возбуждён в предвкушении дела, что выпрыгнул из фургона, едва тот остановился, и понёсся к конторе «Пресс-Пост Паблишинг» с такой скоростью, что нам с начальником пришлось за ним бежать. В конторе нас ждал с десяток зевак.
— Им что тут — театр? — процедил Дик. Он сгорал от нетерпения. Нам пришлось прождать минут десять, и Дик сверлил меня сердитым взглядом. Я тоже беспокоился, восприняв его взгляд как предупреждение: если мы не поторопимся, пальцы потеряют чувствительность. Поэтому я кинулся к начальнику и оттёр в сторону двоих канцелярский недотёп, точивших лясы в столь неподходящее время.
— Надо поторопиться, или работа не будет сделана!
Лицо начальства посерело от страха. Дик прикрыл рот рукой и безмолвно расхохотался. Я прошептал начальнику, что «зрителям» придётся выйти; только двое представителей властей, сам начальник, Дик и я могут войти в комнату, где стоит сейф.
— Ну что ж, приступайте! — сказал один из власть передержащих.
Дик приступил, сказав при этом без тени нерешительности:
— Засекай время, Эл! — и сопроводил свою реплику смешком, в котором явно ощущался триумф. Его лицо было непроницаемо, как у статуи, на скулах заиграл румянец, а глаза неестественно заблестели.
Он опустился перед сейфом на колени, положил ободранные пальцы на циферблат, мгновение подождал и повернул его. Я, как заворожённый, следил за каждым движением его сильных, изящных рук. Крохотная пауза, затем правая рука Дика повернула циферблат обратно. Ещё один поворот циферблата — и Дик потянул рукоятку на себя. Сейф был открыт!
При виде такого чуда все остолбенели. В комнате стало тише, чем на кладбище. Колдовство какое-то! Представители власти стояли как громом поражённые. Я взглянул на часы. С начала «операции» прошло 12 секунд.
Дик поднялся с колен и отошёл от сейфа. Начальник в порыве чувств бросился к Дику и положил руки ему на плечи. Лицо Дарби сияло от гордости.
— Парень, тебе цены нет! Господь тебя благослови!
Дик с непроницаемым видом кивнул. Скромник.
По пути обратно начальник наклонился к Дику и положил свою ладонь на его руку:
— Ты самый благородный парень, которого когда-либо создавал Господь, — сказал он. — Если бы, к примеру, я получил такой приговор, как ты, то чёрта с два я бы согласился для них хотя бы пальцем о палец ударить!
Дик пожал плечами и наконец прервал молчание. Его губы дрожали. Он смотрел из окна фургона и буквально упивался тем, что видел: люди, улицы, дома...
— Смотри! Смотри! — Он ухватил меня за рукав и ткнул пальцем в какого-то пацана лет десяти, ведущего брыкающегся мальца лет трёх-четырёх. Ну, и с чего такие восторги?
Дик откинулся назад — картина исчезла из поля зрения.
— Это первые детишки, которых я увидел за шестнадцать лет. — Больше он наружу не смотрел, и никто из нас не произнёс ни слова до самой тюрьмы.
На следующее утро все газеты Колумбуса вышли с кричащими заголовками — сенсационная новость! Начальник тюрьмы дал Дику слово не раскрывать секрета. Даже те двое, что были наблюдателями при вскрытии сейфа, не поняли, каким образом оно было произведено. Им показалось, что Дик попросту задействовал какие-то колдовские силы.
Были высказаны самые разные догадки относительно происшедшего. Одна газетёнка утверждала, что каторжник из тюрьмы штата, попавший за решётку ещё мальцом и сидящий пожизненно, будучи на пороге смерти, открыл сейф стальной проволокой. Другая вопила, что — нет, он пользовался ножом для резания бумаги. Никто так и не дознался до правды.
И толко один человек заговорил об обещанном помиловании. Это был я.
Я отправился к начальнику.
— Дик ужасно кашляет. Им бы поторопиться.
— Поторопятся! — твёрдо сказал Дарби. Его слову можно было верить. Я передал этот разговор Дику — тот уже вернулся обратно в механическую мастерскую.
— А, да мне плевать, — сказал он с мрачной отрешённостью. — Не верю я им. Я и сделал-то это только для тебя, Эл. — Он метнул на меня быстрый взгляд. — Может, моя старушка видела газеты... Хорошо, если бы она поняла, что это я сделал — ей было бы, чем погордиться перед соседями. Ты не сможешь дать ей знать?
Он направился в свою камеру, но на пороге обернулся:
— Эл, — сказал он, — не переживай ты за меня. Я же знаю — никогда мне не видать помилования. Так и умру за решёткой.
Когда дверь камеры закрылась за Диком, я ещё долго не уходил, ждал, что он выйдет опять. В тюрьме все становятся на редкость суеверными. Я задавался вопросом: неужели горькое высказывание моего товарища о том, что ему не видать свободы, было пророческим? Я вернулся в кабинет начальника. На меня повеяло холодным дыханием страха, которое враз загасило огонёк надежды.
Все в тюрьме знали, что сделал Дик. Вся тюрьма гудела, выдвигая самые фантастические теории о том, каким образом ему это удалось.
В тот вечер в кабинет начальника пришёл Билл Портер. Его визиты всегда были мне приятны. Тёплый, тихий юмор Билла, его солнечная натура согревали сердце, и горькое убожество тюремной жизни забывалось.
Когда нам с Билли Рейдлером не удавалось подбодрить друг друга, мы всей душой надеялись услышать за дверью конторы голос Портера: вот он, войдёт, учует, что настроение не ах, и в один момент прогонит хандру прочь своей неугомонной весёлостью.
Юмор Билла брал своё начало не в беспечном счастье, но в правде жизни, как он её видел. Он не был неисправимым оптимистом. По временам он впадал в молчаливую мрачность, она, казалось, висела над ним тёмным облаком. Но при всём при том Билл обладал непобедимой жизнерадостностью, которую не могла омрачить жестокая несправедливость тюремного бытия.
Билл воспринимал жизнь такой, как она есть. Не было в нём той жалкой трусости перед испытаниями, выпадающими на долю человека, трусости, которая сама себя отравляет издёвками, самокопанием и жалостью к себе. Для него жизнь была всеобъемлющим экспериментом, в котором неизбежны миллионы ошибок, но который обязательно увенчается триумфальным успехом.
Тюрьма иссушила его сердце, но ум остался ясным и непредвзятым. Стоило ему только отпустить острое словцо — и защитный покров нашего недовольства своим существованием бывал пробит, отвратительный, угнетающий душу мир отступал, и мы смеялись и забывали горе.
— Полковник, я полагаю, что вы, должно быть, поддерживали Пандору под локоток, когда она открывала свой ящик в «Пресс-Посте»?
Он протянул мне газету с описанием подвига Дика. Это был первый случай, когда Портер признал, что его любопытство задето.
Я рассказал ему о Дике. Ему хотелось точно знать, как был открыт сейф. Рассказ о том, как человек стачивает собственные ногти до мяса и обнажает нерв, привёл его в ужас. Он обрушил на меня град вопросов.
— Я думаю, он мог бы избрать способ полегче, — сказал Билл. — Как насчёт того, например, чтобы зашлифовать кончики пальцев наждаком? Менее жестоко, правда, неизвестно, было ли бы так же эффективно, как вы думаете? Он испытывал сильную боль? Да он, должно быть, не человек, а кремень. Бр-р-р! Я бы не пустился на такое, даже если бы это помогло прорваться сквозь решётки нашего здешнего персонального ада. А что он за парень, этот Дик Прайс? И как к нему пришла такая идея в самом начале?
Я был поражён — Портер дал волю своему любопытству, как какая-нибудь старая сплетница.
— Но-но, дружище, вы, кажется, записались в преемники испанской инквизиции! — дурачился я. — Чего это вы так интересуетесь, а?
— Полковник, это же чудесная история! — ответил он. — А какой великолепный рассказ из неё получится!
Мне такое и в голову не приходило, а вот у Билла ушки всегда были на макушке. Как в волшебном фонаре, где линза всегда в фокусе: люди, их поступки и мысли — всё схватывалось его недреманным глазом.
Вся жизнь, как он утверждает в «Коварстве Харгрэйвза», принадлежит ему. Он брал из неё то, что ему нравилось, а возвращал то, что мог.
Но если он что-то брал, то оно тут же становилось его собственностью; хранилось у него в мозгу, как на складе, и стоило только возникнуть необходимости, как оно тотчас же извлекалось оттуда и приобретало оригинальность, свойственную именно Биллу Портеру.
Билл никогда ничего не записывал. Иногда он карябал слово-другое на клочке бумаги или обрывке салфетки, но это и всё. Он всегда полагался на свою безупречную память.
Похоже, что у него был неограниченный запас идей и сюжетов, и все они хранились в его сознании, систематизированные и снабжённые бирками, готовые к тому, чтобы их извлекли оттуда и использовали по первому требованию. Прошли годы, прежде чем он обессмертил Дика Прайса, создав рассказ о Джимми Валентайне. Я спросил его тогда, почему он не сделал этого раньше.
— Я, полковник, — отвечал он, — никогда не забывал об этой истории. Но я боялся, что она не пойдёт. Вы же знаете — каторжники не очень-то популярны не только в обществе, но и в литературе.
Портер не был знаком с Диком лично, поэтому однажды я свёл их вместе в кабинете начальника. Немного странно было видеть, как эти два малообщительных человека мгновенно почувствовали друг к другу симпатию. Оба держались особняком, вдали от собратьев по несчастью: Дик — потому что был мрачен по натуре, Билл — из-за своей обычной замкнутости. И тем не менее, между этими двумя людьми сразу же пробился росток взаимопонимания.
Портер принёс собой новый журнал — у него была привилегия получать их сколько заблагорассудится. Он протянул его Дику. Тот взглянул, и на его вспыхнувшем лице выразилась необычная смесь тоски и радости.
— С тех пор, как сижу здесь, впервые держу в руках книжку, — сказал он, быстро схватил журнал и спрятал под робу. Портер не понял. Когда Дик ушёл, я объяснил, в чём дело — ведь Дику не разрешено было ни читать, ни писать, ни принимать посетителей, ни получать письма.
— Полковник, да они, похоже, истощают душу человека и иссушают его мозг? — Больше Билл ничего не сказал. Он был поражён и подавлен. Тут же поднялся и собрался уходить, но у двери обернулся:
— Ну что ж, для него лучше, что ему не долго осталось.
Эти слова вселили в меня такой страх, что я с тех пор каждый вечер ходил в тот коридор, где жил Дик. Ему становилось всё хуже. Я умолял начальника нажать на кого следует.
Наконец, в один прекрасный день документ дошёл до самого губернатора, тому оставалось только подписать его. Дик выполнил свою часть договора. Теперь государство обязано было выплатить по облигациям. Я сообщил об этом Дику:
– Послезавтра вы со старушкой сможете устроить себе маленький праздничный обед.
Дик не ответил. Он не хотел показать мне, как он надеялся, как ждал этого известия. Но всё же, как он ни крепился, его дыхание участилось, и он быстро повернулся ко мне спиной.
Я знал — этот молчаливый, полный признательности парень ожидал этого помилования, как манны небесной. Я знал — мечта о свободе и хотя бы кратком времени в мире и покое поддерживала его силы в эти тяжкие последние месяцы его жизни.
На следующее утро я получил известие от начальника. Прошение о помиловании было отклонено.
Когда я услышал это, то передо мной словно упал плотный чёрный занавес, отрезав меня от света и лишив доступа воздуха. Я словно оказался в непроглядной тёмной яме, онемевший и разбитый.
Что будет теперь с бедным Диком? Как я буду выглядеть в его глазах? Если бы я не сказал ему, что сегодня всё станет известно, то я бы ещё мог поводить его за нос, но он ведь знал! Он будет ждать меня! Весь день он будет думать только об этом. С каким лицом я покажусь в его коридоре в этот вечер?!
Я пришёл туда, и вот он — Дик, меряет коридор шагами. Кожа да кости, тюремная роба висит, как на вешалке. Осунувшееся лицо повернулось ко мне, в глазах было такое просяще-ожидающее выражение, в них было столько надежды, что остатки мужества покинули меня.
Я попытался сказать, но не смог — слова застревали в горле.
Кровь отлила от его смуглых щёк, он страшно побледнел: казалось, что его посеревшая кожа обратилась в пепел, сквозь который пылающими углями сверкали глаза. Он всё понял. Он стоял лишь и смотрел на меня с видом человека, услышавшего свой смертный приговор. А я так ничего и не сказал. Через несколько мучительно долгих мгновений он протянул мне руку.
— Ничего, Эл, — глухо проговорил он. — Мне плевать. Чёрт бы всё побрал, мне без разницы...
Но ему вовсе не было плевать. Это известие доконало его, разбило его сердце. Больше у него не было сил бороться. Через месяц его поместили в лазарет.
Он умирал. Лечение уже не могло помочь. Я хотел написать его старой матери, но это только причинило бы несчастной женщине ещё больше страданий. Ей бы всё равно не разрешили прийти и проведать его. Начальник не мог нарушить закон. Так что я навещал Дика несколько раз в неделю, садился рядом и разговаривал с ним. Завидя, как я вхожу в палату и иду к его койке, он протягивал руку и улыбался. И когда я смотрел в эти живые, умные, полные тоски глаза, мне каждый раз словно нож в сердце вонзался. Дик больше не упоминал о своей старой матери.
В это время я уже сделался в кутузке видной персоной — будучи секретарём начальника, мог разгуливать, по тюремной территории, где хотел. Если бы не эта относительная свобода, то Дик помер бы, а у меня не было бы и шанса увидеть его в его последние дни — когда узник попадал в больницу, все его связи с бывшими собратьями по камере отсекались.
Бывало, больные лежали по нескольку месяцев, не получая ни единого слова привета от сокамерников — своих единственных друзей. Они страдали и умирали, лишённые даже намёка на простое участие.
Я был единственным, кто навещал Дика. Его часто называли «шилом в заднице» за его беспокойный характер, а также за то, что он был сущим гением по части механики. Он лежал и выкашливал остатки своей жизни, и всё же по-прежнему был самой мягкой и незлобивой душой во всей тюрьме. Он взирал на свои страдания и грядущую смерть, как зритель в театре смотрит пьесу. Иногда на него вдруг находило нечто странное. Однажды он обратился ко мне с необычной задумчивостью в голосе.
— Эл, как ты думаешь, для чего я родился на свет? — спросил он. — Вот как бы ты сказал — жил я или не жил?
Я не нашёлся что ответить. О себе я бы мог сказать — я жил и получил массу радости от жизни. А вот Дик... Но он моего вердикта и не ожидал.
— Помнишь журнал, что твой друг Билл сунул мне? Я прочитал его от корки до корки. Он мне ясно показал, чего я стою. Он рассказал, какой должна быть настоящая жизнь. Мне тридцать шесть лет, и я умираю, даже и не начав жить. Вот, посмотри сюда, Эл.
Он протянул мне клочок бумаги, на котором в столбик были выписаны короткие фразы.
— Это то, чего я в жизни не сделал. Вот подумай об этом, Эл. Я никогда не видел океана, никогда не пел, не танцевал, никогда не был в театре, никогда не видел по-настоящему хорошей картины, никогда не молился от души... Эл, ты знаешь — я никогда в жизни не разговаривал с девушкой! За всю жизнь ни одна из них не улыбнулась мне. Вот я и хотел бы понять, зачем родился.
Однажды выдалась неделя, когда у меня было столько работы, что я не смог выкроить времени, чтобы навестить Дика. Как-то очень поздно вечером я заглянул в почтовую контору перекинуться словцом с Билли Рейдлером. По дорожке в сторону морга, насвистывая, шёл негр, громадный детина, возивший туда трупы. Обычно мы с Билли выглядывали, спрашивали имя покойника, и на этом наше любопытство истощалось. Страдания и смерть были для нас делом привычным. Но в эту ночь негр стукнул в окно.
— Масса Эл, ни в жись не додумаетесь, кого я сёдня везу в дохляцкую.
— Кого, Сэм? — в один голос спросили мы.
— Маленького Дика Прайса.
Маленький Дик был небрежно брошен на каталку — в одном старом рубище, голова свесилась с одной стороны, ноги — с другой... Сэм со стуком покатил дальше, в морг.
Я в ту ночь остался у Билли. Мы оба любили Дика. Не могли уснуть. Билли вдруг сел на кровати.
— Эл, спишь? — окликнул он.
— Какое там.
— О Господи, дрожь пробирает, как подумаю о бедном маленьком Дике — лежит там, в лохани, совсем-совсем один...
На следующее утро я отправился в морг. Дика уже заколотили в грубый деревянный ящик. Повозка, запряжённая клячей, ждала во дворе, чтобы отвезти безвестного каторжанина на кладбище для нищих. Я был единственный, кто следовал за покойным. Лошадь пустилась рысью, я побежал впереди повозки к восточным воротам. Старый привратник Томми остановил меня.
— Вы куда это, мистер Эл?
— Да вот, хочу проводить друга как можно дальше.
Ворота растворились. Утро выдалось холодное и туманное. Я выглянул наружу. Под деревом, привалившись к стволу, стояла жалкая, сгорбившаяся фигурка, закутанная в старую красную шаль. Она сомкнула ладони, локти прижала к бокам. Руки ходили ходуном вверх-вниз, голова тряслась — это была воплощённая скорбь, такая безмерная, такая страшная, что даже у старого Томми вырвался всхлип.
— Томми, — сказал я, — пойди поговори с ней. Это мать Дика.
— Ох боже мой, какой ужас! Ах, несчастная старая душа!
Повозка загрохотала мимо. Томми положил руку на плечо кучера:
— Эй, придержи-ка, бессердечная ты тварь. Вон там стоит старая мать этого бедняги.
Кучер послушался. Мать бросилась к повозке и заглянула в неё — и увидела лишь заколоченный ящик. Она стала раскачиваться над гробом, как безумная.
Всё, что у неё было на этой земле — её мальчик, чья трагическая, изломанная жизнь стала её тяжким крестом — умещалось в этом грубом деревянном ящике. Повозка двинулась дальше, а дрожащая, сгорбленная фигурка, на которую невозможно было взглянуть без слёз, заторопилась следом, спотыкаясь и чуть не падая.
Общество взыскало свой долг с Дика Прайса и его старой матери до последнего гроша.