ГЛАВА 4. 1923 ГОД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 4.

1923 ГОД

«Если имперское правительство берет на себя

смелость списать целые куски германской территории,

пусть оно откровенно скажет об этом народу»[13]

Франко-бельгийская оккупация Рура вызвала в Германии, по словам швейцарского историка Э. Эйка, «вопль возмущения и ярости». Нация снова была едина, как в августе 1914 года. Пожалуй, единственный диссонанс был внесен высказыванием тогда никому не известного экс-ефрейтора из австрийского городка Браунау, которого звали Адольф Гитлер: взобравшись на стол в одной из мюнхенских пивных, он заявил, что нужно кричать не «Долой Францию», а «Долой берлинских предателей». Но в основном гнев нации обрушился на победителей.

Вообще говоря, такая реакция была оправданной. Официальный мотив акции был попросту высосан из пальца: речь шла якобы о защите группы французских, бельгийских и итальянских инженеров, которые должны были надзирать за деятельностью угольного синдиката по выполнению репарационных поставок и за ликвидацией недопоставки телеграфных столбов (из 200 тысяч было получено лишь 65 тысяч).

В Руре прошла волна стихийных стачек против оккупантов. Пресса широко их освещала, общественное мнение было на стороне забастовщиков. В этих условиях на заседании кабинета, проходившем под председательством президента Эберта, было принято решение начать «пассивное сопротивление». Другими словами, рабочие Рура не должны были работать на оккупантов. Это решение было встречено всеобщим одобрением. Чего, очевидно, не учли, так это необходимости государственного субсидирования участников «пассивного сопротивления»: им надо было как-то компенсировать потерю заработной платы, а это создавало огромную нагрузку на бюджет. Печатный станок заработал на полную мощность, инфляция приняла неконтролируемый характер. В Кёльне ситуация подтвердила наихудшие опасения его бургомистра. Начались перебои с продовольствием. Увеличилась безработица: сказался разрыв экономических связей с Руром, продукция которого, произведенная на шахтах и заводах, где рабочие места немцев заняли иностранцы, шла теперь прямиком во Францию.

На этот тяжелый период пришлось событие в личной жизни нашего героя, которое при прочих условиях должно было бы стать поводом для большого семейного торжества. 18 января 1923 года у него родился сын. На этот раз-все прошло благополучно: беременность Гусей проходила без осложнений, мальчик, которого назвали Паулем, родился здоровым и крепким, даже с некоторым превышением средних показателей в весе. Впрочем, то же самое можно было сказать и о счастливой матери: Гусей сильно пополнела, мало что напоминало ту стройную симпатяшку, какой она была до замужества. В глазах еще порой сверкали задорные искорки, но в общем и целом она уже была на пути превращения в солидную даму, типичную немецкую домохозяйку. Такая эволюция была неизбежной: муж всегда занят, интересов, выходящих за рамки домашних дел, почти нет, общение ограничено дамами ее круга, а поскольку это общение происходит, как правило, в кёльнских кафе, где трудно устоять от соблазна съесть пару-другую пирожных, то это соответственно влияет и на фигуру.

Супруг ее, напротив, в это время сильно потерял в весе. Заботы и хлопоты, связанные с его должностью и амбициями, брали свое. Черты лица заострились, он перестал носить усики, и твердая линия крепко сжатых губ еще сильнее бросалась в глаза; модный цилиндр не очень подходил к узкому продолговатому овалу его лица, с которого не сходило выражение раздражения и усталости. Беременность Гусей и рождение сына не затронули каких-то чувствительных струн в его душе. Раз все нормально, значит, нет повода для эмоций — таким соображением определялось, видимо, его поведение, вполне обычное для немецкого отца семейства, характер которого формировался в кайзеровском рейхе.

В чем нельзя упрекнуть Аденауэра, так это в небрежении обязанностями кормильца. Он позаботился о том, чтобы уберечь семью от воздействия того финансового хаоса, в который все быстрее погружалась страна. Аденауэр всегда отличался расчетливостью (некоторые называли это даже скупердяйством), но в своих отношениях с городской казной он, можно сказать, побил все рекорды но части обеспечения себя всевозможными льготами и привилегиями. Еще при вступлении на пост бургомистра в 1917 году он отказался от полагавшейся ему бесплатной, но весьма скромной квартиры в центре, но зато добился того, что город взял на себя все расходы но содержанию особняка на Макс-Брухштрассе, включая даже ремонт и замену садовых скамеек. На этом он здорово сумел сэкономить. Еще больше ему принесло постановление городского собрания, позволявшее ему во изменение прежнего правила полностью присваивать себе тантьемы, полагавшиеся бургомистру как представителю города в советах директоров расположенных в Кёльне компаний (ранее они должны были сдаваться, по крайней мере частично, в бюджет). Все выплаты, которые получал Аденауэр, разумеется, индексировались в соответствии с ростом цен. Его служебной машиной стал большой шестилитровый «мерседес-бенц».

В качестве иллюстрации того, как эти привилегии выглядели в количественном выражении, приведем только один пример: ремонт особняка (необходимость его Аденауэр объяснил тем, что ему приходится устраивать в нем официальные приемы) обошелся городскому бюджету в 103 тысячи неденоминированных марок. Более того, городу пришлось купить три участка земли, прилегающих к особняку Аденауэра, чтобы тот мог расширить свой сад, и согласиться выплачивать проценты по кредиту, который бургомистр взял для обустройства новоприобретенной площади. Бургомистр представлял к оплате всевозможные счета для покрытия представительских расходов, причем всегда требовал вернуть оригиналы обратно, чтобы ни у кого не возникало вопросов, на что, собственно, были истрачены деньги. Короче говоря, он доил городскую казну как мог.

Материальное благосостояние семьи благотворно сказалось и на отношениях внутри ее. Дети Конрада от первого брака несколько изменили свое отношение к мачехе: теперь они уже видели в ней кого-то вроде старшего друга или сестры, а не хищницу, обманом пробравшуюся в их дом; только Коко продолжал держаться настороженно. Сказались два обстоятельства: естественное обаяние Гусей и ее умение вести домашнее хозяйство. В доме был повар и две служанки, но Гусей предпочитала сама ходить за покупками. На ее плечах лежал также уход за садом и огородом. Она сама и доила козу, которую завели, чтобы у ребенка всегда было свежее молоко. Словом, семейный тыл был обеспечен, и Аденауэр мог посвятить все свои силы политике, тем более что в этой сфере проблем было более чем достаточно.

Вначале у него теплилась надежда на англичан: они выступят посредниками в германо-французском конфликте либо так или иначе придут на помощь. Однако англичане не хотели вмешиваться. 11 января из Форин офис Верховному комиссару в Кобленц поступила инструкция, где говорилось, в частности: «В намерения правительства его величества входит снижение до минимума, поскольку это зависит от него, того отрицательного эффекта, который односторонняя французская акция оказала на состояние англо-французских отношений». Соответственно, с английской стороны не последовало каких-либо протестов или контрмер.

Аденауэр, однако, не терял надежды. Английское присутствие как минимум исключало перспективу французской оккупации и обеспечивало беспрепятственное поступление в город по речному пути какого-то количества продовольствия и топлива. Это уже было что-то. Кроме того, он видел, что отношения между двумя союзниками далеки от сердечности прежнего времени. Англичане и французы вели диалог, но, так сказать, с зубовным скрежетом. Даже такие мелкие вопросы, как транзит через Кёльн французских воинских эшелонов, вызывали споры и конфликты. Для немецкой стороны это открывало определенные возможности.

В разговорах с англичанами Аденауэр старался делать упор на исторических аналогиях, которые явно были способны вызвать у собеседников неприятные ассоциации. В ответ за заданный ему Пигготом вопрос о том, как он оценивает ситуацию (дело было в марте 1923 года), бургомистр заявил: «Для Германии вряд ли можно представить себе что-либо худшее». Прогноз его звучал не менее мрачно: «Франция покончит с Германией; Европа вернется к наполеоновским временам; главными государствами останутся Англия, Франция и Россия». С точки зрения английского дипломата, такая перспектива также могла восприниматься не иначе, как катастрофическая, однако, вполне вероятно, тот воспринял изложенный ему алармистский сценарий просто как тактический прием, рассчитанный на то, чтобы подтолкнуть англичан к активным контрдействиям.

По мысли Аденауэра, англичане могли выдвинуть перед французами идею перемирия. Франция вывела бы из Рура свои войска, но могла бы оставить там своих гражданских чиновников; в свою очередь, Германия прекратила бы «пассивное сопротивление». Страсти с обеих сторон улеглись бы, и можно было бы начать серьезные переговоры по вопросу о Руре и репарациях. В мире, основанном на доводах разума, эта схема имела свои достоинства. Увы, тогдашний мир был далек от господства разума: все стороны вели себя иррационально. Американцы в знак протеста против франко-бельгийской акции вывели остатки своего оккупационного контингента, к вящей радости французов, опять-таки охотно заполнивших создавшийся вакуум. Правительство Куно в Берлине, казалось, было больше озабочено угрозой со стороны Польши, чем событиями в Руре, и вообще быстро теряло контроль над событиями в стране.

Но менее всего рациональности было в действиях и публичных выступлениях Пуанкаре. «Германия тщетно будет ждать от нас малейших колебаний, — заявил он под бурные аплодисменты собравшихся на открытие военного мемориала в Дюнкерке. — Франция пойдет избранным ею путем до конца». Немецкая пресса как в оккупированной, так и в неоккупированной частях Германии была настроена крайне националистически; но поводу репараций мнение было единодушным: «Мы не заплатим ни пфеннига». В этих условиях компромиссный план Аденауэра не имел никаких шансов на успех.

В апреле официальный Лондон решился наконец сказать свое слово. Выступая в палате лордов, Керзон, тщательно выбирая выражения, чтобы сохранить флер беспристрастности, предложил передать репарационный вопрос на арбитраж нейтральной стороне. Правительство рейха выразило одобрение этой идее, рассматривая ее как косвенную поддержку своей позиции. Однако Куно и здесь умудрился все испортить: он заявил, что его страна примет услуги арбитра, но только в том случае, если в его мандат будет входить исключительно рассмотрение вопроса о снижении суммы репараций. Заранее ограничить свободу мнения арбитра — это было нечто новое в международном праве, неудивительно, что никто не принял ответ Куно всерьез. Он только сыграл на руку жесткой линии Пуанкаре, который заявил, что не будет рассматривать вообще никаких предложений немецкой стороны до тех пор, пока она не прекратит «пассивное сопротивление». Керзон в частном порядке выразил недовольство французским премьером: он «не способен ни на благородный жест, ни на разумную идею», — но этим все и ограничилось. Тупик был полный. К концу мая Аденауэр окончательно отчаялся в своих попытках добиться каких-либо подвижек на уровне высокой политики.

Он решил сосредоточиться на городских делах. Через своего старого спонсора Луиса Хагена он сумел организовать поставку овощей и фруктов из Голландии и баварских владений в Пфальце. Через Гуго Стиннеса он начал переговоры о поставках угля. С англичанами он договорился, что те обеспечат беспрепятственное прохождение предназначенных для Кёльна грузов по Рейну. Он действовал при этом как настоящий диктатор. В 1923 году в повестке дня городского собрания одиннадцать раз фигурировали пункты о «дефиците» — порой просто, порой с эпитетами тина «острый», «растущий» и т.д. Аденауэр редко брал там слово, предпочитая переносить дискуссии в разного рода комиссии и комитеты: его устраивало отсутствие гласности. Когда он все-таки выступал, это были» как правило, резкие отповеди депутатам. В середине июня, например, когда обсуждался вопрос о повышении тарифов на пользование банями и на больничное обслуживание, он отмел все доводы против: можете сколько угодно возмущаться, но если вся финансовая система рушится, то это не может не сказаться и на банях с больницами, сухо констатировал он.

Кстати сказать, ситуацию в Кёльне в сравнении, например, с тем, что творилось в Руре, можно было считать относительно терпимой. Зарплату и жалованье выдавали теперь каждый день, а с апреля, когда гиперинфляция пошла но нарастающей, даже дважды в день. Рабочие и служащие получили право на специальный перерыв в середине рабочего дня, чтобы успеть отовариться, пока полученные денежные знаки еще сохраняют какую-то покупательную способность. Кёльн, как и ряд других городов, получил от Рейхсбанка право самому печатать банкноты в размерах, необходимых для поддержания денежного оборота. Печатные станки работали вовсю, выпуская бумажки, ценность которых непрерывно падала; на каждой из них красовалась зато личная подпись бургомистра. Аденауэр развернул программу общественных работ, захватившую не только общественный, но и частный сектор.

В Кёльне воцарилась атмосфера своеобразного пира во время чумы. Деньги, коль скоро они появлялись, надо было побыстрее истратить, и все, что оставалось от обеда, торопились спустить в ресторанчиках, кафе или просто забегаловках, которые буквально усеяли набережную. В моду вошел завезенный из Америки чарльстон; шлягеры отличались фривольным подтекстом: «Да, с бананами сегодня туговато», «Мой попугай не ест крутые яйца»; особенной популярностью пользовался глупейший набор рифм под названием «Мейер в Гималаях». Бургомистр неодобрительно относился к такому упадку нравов.

Впрочем, эта картина беззаботного прожигания жизни скрывала за собой печальные факты: средний класс потерял все свои сбережения, медицинская помощь стала недоступной роскошью, кривая самоубийств резко пошла вверх, обычными стали случаи смерти от голода и дистрофии. В конце октября 30 тысяч кёльнцев получали бесплатные обеды — эта благотворительная акция была организована по специальному распоряжению бургомистра.

Однако были и те, кому создавшаяся катастрофическая ситуация давала шансы на быстрое обогащение. К числу таковых принадлежал и один из новых спонсоров и почитателей Аденауэра, упоминавшийся уже магнат Гуго Стиннес. Его метод был очень прост: используя в качестве залога свои шахты, он брал большие кредиты, на которые скупал активы фирм, испытывавших финансовые трудности, банки, органы печати, под эти приобретения брал новые кредиты, расплачиваясь из них за старые обесцененной валютой и продолжая скупать все, что попадалось под руку, и так далее, причем чем больше была инфляция, тем быстрее вращалась эта карусель, тем богаче становился Стиннес. Когда в 1924 году он неожиданно умер, обнаружилось, что, помимо шахт, в его империю входило 150 газет и журналов, 69 строительных компаний, 66 химических, бумагоделательных и сахарных заводов, 57 банковских и страховых обществ, 83 железнодорожные и пароходные компании и еще более сотни различных предприятий. По случаю его смерти немецкий юмористический журнал «Симплициссимус» поместил карикатуру, на которой святой Петр в ужасе взывает к архангелам: «Стиннес у ворот! Не зевайте, ребята, а то через неделю он станет нашим хозяином!»

Насколько быстро и напористо действовал Стиннес, настолько неповоротливо и неэффективно работала финансовая система рейха. Сложная цепочка Рейхсбанк — земельные банки — региональные казначейства была создана, казалось, с единственной целью — кормить огромный бюрократический аппарат и поелику возможно тормозить прохождение перечисляемых средств. В условиях инфляции это приводило к многочисленным курьезным ситуациям. К примеру, в начале 1923 года Прусский государственный банк выделил четыре миллиарда марок в качестве аванса для уплаты процентов по облигациям, которые еще только планировались к выпуску. Тратить их было нельзя, и они легли мертвым грузом, пока их не сожрала инфляция. С другой стороны, банк согласился принимать кредитные сертификаты, которые выпускались местными властями, используя их затем в качестве залога, чтобы брать кредит у местных казначейств, которые, в свою очередь, не имели никаких иных средств, кроме тех, которые получали от того же центрального банка. Получалось, что взаймы брали у самих себя!

Выход из этого замкнутого круга был один — печатный станок. Уже к концу весны 1923 года фабрики, выпускавшие банкноты, перешли на круглосуточный режим работы, без праздников и выходных. Ежедневная потребность для Кёльна и -округи составляла восемь — десять миллиардов марок, местных мощностей для их выпуска не хватало, приходилось целыми вагонами доставлять марки из Берлина. Для того чтобы уплатить репарационной комиссии за транзит, понадобилось семь служащих, которые перетаскивали коробки с банкнотами. Зарплату уносили в ведрах и мешках. Зато британские солдаты обнаружили, что могут себе позволить бутылку шампанского меньше, чем за два пенса.

К середине июля за доллар давали уже четыре миллиарда марок, и ее курс продолжал быстро падать. К этому времени французы заподозрили, что марки, которые Кёльн получал из Берлина, тайным образом переправляются в Рур для оплаты тех, кто осуществлял «пассивное сопротивление». Английскому представителю в Верховном комиссариате с трудом удалось предотвратить введение эмбарго на транзит поездов с денежными знаками из Берлина в Кёльн. Кстати, в сентябре выяснилось, что правительство рейха действительно подпитывало «пассивное сопротивление», используя весьма хитроумную схему: на самолетах британской компании «Инстоун Эрлайнс» банкноты доставлялись в Амстердам, оттуда переправлялись в банки Трира, Кобленца и Аахена, через которые но тайным каналам они попадали, наконец, в Рур. Разумеется, накладные расходы на такие операции были чудовищно велики, и это еще больше перенапрягало германскую экономику.

К концу лета экономическая ситуация в Кёльне еще более ухудшилась. Новый урожай не принес облегчения: цены, даже с учетом индексации, непрерывно росли, особенно на картофель. На оккупированной территории вспыхивали волнения, полиция не справлялась; в Золинген для наведения порядка пришлось послать роту английских солдат. Последней каплей стала стачка берлинских печатников в начале августа. Станки остановились, банкноты из центра перестали поступать в Кёльн, и местные служащие, трамвайщики, строители, медсестры, не получившие своей ежедневной зарплаты, тоже отказались выходить на работу. Это была катастрофа. В городе начали циркулировать слухи, что для Кёльна лучше всего было бы получить статус «вольного города» по типу того, что был предоставлен Данцигу, и что этот проект вот-вот станет реальностью. Аденауэр выступил с официальным опровержением, но это не помогло. В остальном Рейнланде вновь оживились сепаратисты. В архиве британской части Верховного комиссариата сохранилась датированная 25 августа запись беседы с представителем немецкой полиции; тот сообщил, что «не может предсказать, что будет даже через две недели; если марка еще упадет, рост мятежей неизбежен».

В Берлине, впрочем, ситуация была не лучше. 11 августа социал-демократы в рейхстаге выразили недоверие правительству Куно. Оно пало.

Новым канцлером стал Густав Штреземан. Для президента Эберта это был отнюдь не очевидный выбор. Штреземан был хорошим оратором, умевшим в своей риторике использовать разные регистры — от острого сарказма до возвышенного пафоса, — но он возглавлял самую немногочисленную фракцию Германской народной партии. Помимо всего прочего, он был берлинец до мозга костей (его отец был владельцем небольшого пивного заведения в рабочем квартале на Кепеникштрассе), и его чисто берлинский юмор порой не всеми воспринимался адекватно. У него была крайне невыразительная внешность: маленький лысый человечек, некоторые говорили, что он похож на стареющего официанта-итальянца.

В его прошлом было немало темных пятен. До войны он входил в партию национал-либералов, открыто выступал в поддержку империалистических притязаний Германии, а во время войны не только требовал аннексии Бельгии, но настолько апологетически вел себя в отношении военного командования, что заслужил характеристику «приказчика при Людендорфе». При всем при том ему было суждено стать самым успешным политиком Веймарской республики. До самой своей смерти, последовавшей в 1929 году, он не отказался от своих сугубо националистических убеждений, но был достаточно прозорлив, чтобы понять: Германия сможет достичь того, чего она желает, только убедив соседей, что они могут не опасаться германской агрессии. В осуществлении своего курса Штреземан проявлял необходимую политическую смелость.

Таким смелым актом, первым в его роли канцлера, было обнародованное 26 сентября решение прекратить «пассивное сопротивление». Когда в прессу проникли первые утечки о еще находившемся в стадии подготовки решении, это вызвало бурю протестов и обвинений в адрес нового канцлера. Ответ Штреземана апеллировал к разуму: денежная система практически перестала функционировать, средний класс разорен, города выпрашивают милостыню, правительство просто не имеет ни возможностей, ни средств, чтобы продолжать прежнюю политику. Министр финансов Ганс Лютер получил от него поручение подготовить в течение нескольких месяцев денежную реформу, которая покончила бы с гиперинфляцией; пока же был объявлен режим строгой экономии.

Для Рейнланда первые шаги нового правительства обернулись худшей стороной: Лютер дал понять, что там не должны больше рассчитывать на автоматическое продление субсидий, и, хуже того, информация об изменившейся позиции центра попала в прессу. Еще до этого Аденауэр всерьез подумывал о возрождении идеи Рейнско-Вестфальской автономии внутри рейха. Он даже имел встречу с французским Верховным комиссаром Полем Тираром но вопросу о возможной эмиссии особой валюты для Рейнланда; правда, инициатива этой встречи исходила не от него, а от английской стороны, притом Аденауэр заранее проинформировал об английской инициативе Штреземана и получил от него добро. Однако демарш Лютера менял всю ситуацию: рейнландцев буквально толкали в объятия сепаратистов.

В этот сложный момент Аденауэра подвел воспалившийся аппендикс, его срочно госпитализировали, обнаружилась опасность перитонита, была сделана срочная операция. Конечно, к первому лицу в городе медики отнеслись с особым вниманием. Это обстоятельство, а также здоровый образ жизни, который сказался на общем тонусе пациента, быстро поставили его на ноги. Он провел в больнице две недели, затем взял отпуск на восемь дней, с 15 но 23 октября, который провел с Гусей в монастыре Мариахильф в Бад-Нейенаре, после чего вернулся, еще не вполне в форме, к исполнению своих служебных обязанностей.

За время его отсутствия произошло немало драматических событий. Штреземан успел уже подать в отставку и через три дня вновь обрести канцлерство. Новое правительство, пост министра финансов в котором вновь получил Лютер, приняло в качестве основы для будущей денежной реформы проект, разработанный политиком националистического толка Карлом Гельферихом: предусматривалось создание особого Рентного банка, который должен был получить права на ипотеку со всех земель сельскохозяйственного и промышленного пользования, общая стоимость ипотечной ренты образовала бы его уставный капитал, этот капитал, в свою очередь, должен был стать финансовым обеспечением для выпуска «рентной марки», призванной заменить собой обесцененные денежные знаки, циркулировавшие в стране. Правда, Гельферих намеревался привязать курс марки к цене ржи — основной культуры в германском сельском хозяйстве. Эта идея была довольно нелепой, и Лютер вместе с Ялмаром Шахтом, тогда еще владельцем небольшого банка в провинциальном Дармштадте, вскоре взлетевшим до поста президента Рейхсбанка, внесли небольшую, но существенную поправку — привязали марку к золотому стандарту. Схема оказалась удачной. 15 октября Рентный банк начал свою деятельность, на середину ноября было намечено введение рентной марки. Дни инфляции были сочтены.

Все эти тонкости прошли мимо Аденауэра. Если бы он вник в них, то скорее всего одобрил действия Штреземана и Лютера, но не будем гадать. В то время все для него затмил фейерверк политических новостей. 21 октября люди из «Движения за свободный Рейнланд» под руководством Лео Деккера захватили аахенскую ратушу и провозгласили «Рейнландскую республику». Через два дня два других авантюриста, Йозеф-Фридрих Маттес и Адам Дортен, организовали захват общественных зданий в Висбадене и Трире, затем последовали аналогичные акции в Майнце и в Бонне. Беспорядки охватили Кобленц — резиденцию верховных комиссаров. В Кёльне, согласно донесению местного военного коменданта, «все было спокойно», но и там ситуация приближалась к точке кипения. По всему Реинланду появились плакаты, извещавшие о французской поддержке сепаратистского движения (что ни у кого и без того не вызвало сомнений) и о том, что Тирар лично утвердил конституцию и временное правительство Рейнланда (вот это уже было искажением истины: на такой открытый акт французский Верховный комиссар все-таки не решился).

22 октября представители всех политических партий, действовавших на оккупированных территориях, собрались в Кёльне, чтобы обсудить возникшую ситуацию. В отсутствие Аденауэра роль председателя форума взял на себя его коллега по партии Центра Меннинг. Единственным результатом дискуссии было приглашение канцлеру немедленно прибыть в Рейнланд для личной встречи. Штреземан немедленно ответил согласием: было не до вопросов престижа. Встреча должна была состояться 25 октября.

Что следовало сказать канцлеру, о чем просить, что требовать? Для выработки общей позиции по этому вопросу решено было созвать еще одно совещание. Оно состоялось накануне встречи со Штреземаном в городке Бармен. В нем приняли участие пятьдесят три представителя оккупированных территорий. Председательствовавший, бургомистр Дуйсбурга Карл Яррес, выдвинул идею независимого Рейнского государства, которое должно быть создано явочным порядком, без каких-либо предварительных консультаций с рейхом или французами и вопреки их возможным возражениям. Прибывший на совещание буквально с больничной койки Аденауэр предложил другой вариант: независимое Рейнское государство действительно следует создать, но по возможности не порывая связей с рейхом и путем переговоров с французами; немецкая сторона должна добиваться прекращения оккупации, ликвидации Верховного комиссариата и признания демилитаризованного статуса нового государства. Рейнландцам должны быть предоставлены неограниченные полномочия на ведение переговоров с оккупантами.

Инициатива Аденауэра вызвала бурную полемику. Социал-демократы и представители Германской демократической партии обвинили его в неприкрытом сепаратизме: ведь кёльнский бургомистр прямо высказался в том смысле, что «в крайнем случае следует иметь в виду и полное отделение от рейха». Были и те, кто его поддержал. Никакой общей позиции выработать так и не удалось. Впрочем, в Берлине было то же самое: на заседании кабинета, которое проходило в то же время, что и совещание в Бармене, все, в общем, признавали, что оккупированные территории — это уже отрезанный ломоть, но никто не мог предложить удовлетворительного ответа на вопрос, как это оформить. Штреземан ограничился постановкой задачи: «Мы не можем дальше продолжать борьбу, наша цель — разойтись полюбовно, без скандала».

Местом его встречи с рейнландцами был избран Хаген — неприглядный шахтерский городок, расположенный в нескольких километрах к югу от демаркационной линии, отделявшей оккупированную часть Германии от неоккупированной. Это был своеобразный символический жест: мол, немцы не собираются обсуждать свои проблемы под пятой оккупантов. Впрочем, это был своего рода бунт на коленях: все участники встречи осознавали бессилие центра. Вызов ему бросили не только рейнландцы; в конфронтации с ним были местные власти в Баварии, Саксонии и Тюрингии. Лютер остался в Берлине, поручив Штреземану неприятную миссию согласовать с участниками встречи точные сроки прекращения выплаты субсидий из центра. Об их сохранении не могло быть и речи. Аденауэр мрачно предвещал конец рейха.

Совещание приняло странную форму: каждый говорил о своем, никто ни с кем не соглашался, все друг друга обвиняли во всех смертных грехах. Яррес, сохранивший за собой председательское кресло, открыл совещание длинной речью, главной темой которой была растущая угроза сепаратизма, о чем, впрочем, и так все знали. Штреземан, выступивший вторым, констатировал тот очевидный факт, что как Рейнланд, так и Германия в целом находятся в состоянии кризиса, но отозвался о планах создания сепаратного Рейнского государства как о химере: он ни при каких обстоятельствах не допустит такого хода развития событий. Возражая Ярресу, он отметил, что предпринимать что-либо без ведома, а тем более вопреки Франции равнозначно денонсации мирного договора, такой шаг лишь оттолкнет англичан. Что касается аденауэровскои идеи нейтрализации Рейнланда, то это тоже чистой воды спекуляция: Франция ни за что не откажется от размещения своих вооруженных сил но Рейну. В заключение он высказал нечто, произведшее эффект взорвавшейся бомбы: субсидии из центра оккупированным территориям не только не будут прекращены, напротив, они будут увеличены.

Это было поворотом на сто восемьдесят градусов от прежней линии Берлина, и неудивительно, что никто не поверил заявлению Штреземана, сочтя его пустым посулом. Между тем поворот действительно имел место. Перед самым выступлением Штреземану передали срочную депешу от Лютера, где министр финансов сообщал, что старые экономические прогнозы были чрезмерно пессимистическими, новая экспертиза обнаружила наличие ранее неизвестных резервов в государственной казне, так что деньги для рейнландцев найдутся. Аденауэр упорствовал: перечисления из центра если и продлятся, то недолго, а неопределенность ситуации только сыграет на руку сепаратистам; рейнландцам должна быть предоставлена полная свобода в переговорах с французами. Между Штреземаном и Аденауэром последовала перепалка, в ходе которой каждая сторона обвиняла другую в лицемерии. Совещание закончилось на весьма неопределенной ноте: Штреземан согласился с тем, что рейнские лидеры создадут «Комитет пятнадцати», который сможет вступить в переговоры с французами, однако сам предмет переговоров остался как бы за кадром. У канцлера после всего этого случился сердечный приступ. Аденауэр же в письме своему берлинскому другу Хампшону жаловался на то, что водоворот споров, в который он попал, еще как следует не долечившись, «истощил его душевные и физические силы». Впрочем, его можно было понять и так, что он сам осознавал слабость своей аргументации и искал этому обстоятельству объяснение в том, что не совсем оправился после болезни.

Как бы то ни было, председателем «Комитета пятнадцати» оказался именно наш недолечившийся пациент. 26 октября Тирару было направлено послание с просьбой об экстренной аудиенции. Письмо подписали сам Аденауэр, председатель объединения профсоюзов оккупированных территорий Артур Мейер, Луис Хаген и еще пятеро членов городского собрания Кёльна. К их удивлению и негодованию, Тирар отказался их принять. Они, естественно, были в неведении о том, что за день до этого французский Верховный комиссар получил жесткую директиву Пуанкаре: сепаратисты, и только они, должны отныне пользоваться неограниченной поддержкой французской администрации. Мосты к представителям рейнландского нобилитета были таким образом сожжены.

Правда, 3 ноября Пуанкаре прислал Тирару другую директиву более гибкого характера: очевидно, сказалось влияние англичан, недовольных жесткой тактикой французов. Аденауэр, явно получив информацию об изменении французской позиции, направил к Тирару в Кобленц Луиса Хагена. Тот вполне определенно употреблял формулу «будущее государство» в применении к Рейнланду, однако поставил ряд условий, при которых оно могло быть создано: во-первых, должно быть покончено с сепаратистским движением, а во-вторых, над новым образованием должен быть признан суверенитет рейха. Как бы между прочим он обронил, что главой нового государства должен стать не кто иной, как нынешний бургомистр Кёльна. Тирар вежливо выслушал собеседника, но этим все и ограничилось.

8 ноября парламент Рейнской области принял решение о создании Рейнландского эмиссионного банка при тридцатипроцентном французском участии; учитывая, что квота для иностранных банков определялась в 45%, французское влияние оказывалось доминирующим. Неудивительно, что Пуанкаре и Тирар приветствовали это решение. Лондон демонстрировал полную незаинтересованность, что вызвало несколько раздраженную реакцию со стороны местных оккупационных властей: Пиггот выразил ее в завуалированной форме в депеше от 17 ноября, направленной прямо на имя Керзона. Сильверберг, основываясь на своих беседах с английскими представителями в Кёльне, писал Аденауэру: «Англичане полностью капитулировали перед французами». И вправду, английский Верховный комиссар позволил своему французскому коллеге заблокировать введение «рентной марки» на оккупированных территориях под тем предлогом, что этот вопрос требует более тщательного рассмотрения в комиссариате.

Вместо этого получила хождение так называемая «чрезвычайная марка», которая печаталась по-прежнему несколькими специально уполномоченными банками в Рейнланде, но принималась к учету и Рейхсбанком. Аденауэру удалось добиться, чтобы срок действия этой «валюты» (и ее поддержки центром) был продлен до января 1924 года. Без нее Кёльн давно обанкротился бы. Впрочем, ситуация оставалась отчаянной. Инфляция продолжалась: только в ноябре в Кёльне было напечатано семь триллионов «чрезвычаек», безработица на оккупированных территориях превысила отметку в два миллиона, в общественном секторе вообще перестали платить жалованье, закон и порядок никем не соблюдались, сепаратизм набирал силу.

Аденауэр решился сам вместе с членами своего «Комитета пятнадцати» отправиться в Берлин на встречу с высшими руководителями рейха, чтобы открыть им глаза на происходящее. Однако состоявшееся 13 ноября совещание с членами кабинета принесло не больше результатов, чем встреча в Хагене. У Штреземана опять случился сердечный приступ, Лютер, снова совершив поворот на сто восемьдесят градусов, заявил, что выплата субсидий с сегодняшнего дня прекращается, на что Аденауэр отреагировал соответствующим образом, обвинив министра финансов в том, что он хочет решить проблему репараций и стабилизации валюты за счет интересов рейнландцев. Прусский министр-президент Браун на вопрос о том, готов ли он взять на себя ответственность за утрату двух провинций, просто пожал плечами. Президент Эберт только и смог промолвить: «Бедная Германия». Аденауэру и его коллегам оставалось сделать напрашивающийся вывод: рейх бросает их на произвол судьбы, и, значит, надо продолжать искать контакт с Тираром.

На сей раз французский Верховный комиссар, хотя и неохотно, согласился встретиться с возглавляемой Аденауэром группой рейнских политиков. Причины отсутствия энтузиазма со стороны Тирара очевидны: во-первых, у него были свои идеи насчет политического будущего Рейнланда, во-вторых, он знал; что через его голову группа промышленников — Луис Хаген, Гуго Стиннес и Альберт Феглер — пытается в это время завязать контакты прямо в Париже, причем Аденауэр не только знает об этой миссии, но и является ее инициатором, и наконец, в-третьих, Тирар считал Аденауэра человеком англичан, а их отношение к французскому союзнику все более воспринималось как враждебное, особенно после того, как в 1921 году Робертсона на посту Верховного комиссара сменил лорд Килмарнок. Неудивительно, что переговоры начались в атмосфере взаимного недоверия и шли довольно вяло.

Между тем события приняли новый неожиданный оборот. 23 ноября социал-демократы отказали правительству Штреземана в поддержке. Оно пало. Поспешно было сформировано новое правительство, во главе которого встал Вильгельм Маркс, политик довольно заурядный и не обладавший какой-либо харизмой. С точки зрения Аденауэра, новый канцлер был более приемлемой фигурой: Маркс принадлежал к партии Центра, он был уроженец Кёльна, и, самое главное, это был не Штреземан. Надеясь на поддержку нового правительства, Аденауэр активизировал переговоры с Тираром, однако, когда обе стороны раскрыли свои карты, выяснилось, что почвы для компромисса нет: Аденауэр твердо держался за проект единого Рейнского государства в рамках рейха, тогда как его французский собеседник имел в виду конфедерацию нескольких государств, каждое из которых должно было бы иметь собственный парламент, валюту и администрацию.

Со стороны Берлина Аденауэра тоже ждал удар: новое правительство распустило «Комитет пятнадцати», заменив его более аморфным «Комитетом шестидесяти», члены которого должны были быть избраны всегерманским рейхстагом. Маркс оказался не меньшим централистом, чем Штреземан. Аденауэровская идея «суверенный Рейнланд в рамках рейха» была обречена. «Теоретически неплохо, практически неприемлемо», — лаконично отозвался о ней новый канцлер.