37. ПЕРВЫЙ МОСКОВСКИЙ ПРОЦЕСС

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

37. ПЕРВЫЙ МОСКОВСКИЙ ПРОЦЕСС

Советские газеты так мало сообщали о том, что действительно происходило дома, что первая половина зловещего 1936 года прошла для нас почти в идиллическом спокойствии. Я убеждал себя, что жизнь в Советском Союзе, видимо, приходит в норму. Конечно, потребуется время, чтобы залечить старые раны и забыть горькую нужду первой пятилетки. И все-таки я себя сознательно обманывал, умышленно не вспоминая того, что мне довелось увидеть. Я просто бежал от своих собственных мыслей.

Но однажды в августе гром грянул среди ясного неба. Сначала московское радио, а потом и газеты сообщили о том, что через пять дней начнется судебный процесс над Зиновьевым, Каменевым и еще четырнадцатью членами «антисоветского террористического центра». Два бывших партийных лидера, на основе теории «моральной ответственности» за убийство Кирова, уже были осуждены на десять лет каждый, тысячи их сторонников были или брошены в тюрьмы или депортированы. Казалось, что этих жертвоприношений на тризну по Кирову было достаточно. Как и многие мои товарищи, я был потрясен этой злонамеренной затеей до глубины души. Но Сталину этого было мало. Он снова вытаскивал на свет труп несчастного Кирова и использовал его, чтобы избавиться от своих уже поверженных и раскаявшихся критиков и противников. Тональность статей в «Правде» не оставляла сомнений в исходе процесса. Каждая строка указывала на смертный приговор, но мы в миссии просто не могли в это поверить. Кобецкий, в прошлом секретарь Зиновьева, старел у нас на глазах. Этот обычно разговорчивый человек хранил глухое молчание, проводя целые дни в своем кабинете, где он часами слушал радио и беспрерывно курил. Во время процесса эмоциональная атмосфера в миссии напоминала дурной сон. Мы избегали говорить о том, что казалось сплошным безумием, каким-то диким вывихом со всех возможных точек зрения.

Читая сообщения в газетах, мы не верили своим глазам, что Зиновьев, Каменев, Смирнов и другие публично признали себя виновными в чудовищных и совершенно очевидно невозможных преступлениях. Их «признания» были полны нелепостей и противоречий и состояли исключительно из общих заявлений и намерений. Не было никаких ссылок на конкретные действия или документы. Ни один человек, знакомый с фактами и методами «юстиции», которые уже применялись по делу Кирова, не мог принимать иначе как зловещий трагикомический спектакль бойкие показания обвиняемых о «Ленинградском центре», который готовил убийство Сталина и свержение советской власти с помощью иностранных держав. Это стало особенно отвратительным, когда на мгновение трагическая правда прорвалась через этот бесстыдный спектакль.

Смирнов неожиданно отступил от заготовленной ему роли и на вопрос прокурора: «Когда вы вышли из состава центра?» – неожиданно ответил: «Я никогда и не собирался выходить из состава центра потому, что неоткуда было выходить».

Вышинский с удивлением и нажимом: «Разве центр не существовал?»

Смирнов устало: «О чем вы говорите?»

Но такие человеческие проблески были крайне редки. Кошмар возобновлялся, и этот полунасмешливый и полубезумный диалог продолжался.

Для нас, старых членов партии, эти процессы представлялись сплошной выдумкой. Не могло быть и речи о том, чтобы верить этим признаниям. Мы знали этих людей, мы работали с ними со времен революции и Гражданской войны. Мы также знали, что в советских условиях то, в чем они признавались, было невозможно. Но нам от этого было не легче. Основную аудиторию составляло новое поколение, которое не знало своего прошлого. Им надо было просто верить, и у них не было никакой другой информации, кроме собственных признаний обвиняемых и сыпавшихся на них со всех сторон разоблачений и проклятий. Никаких критических статей в газетах или журналах, никаких публичных дискуссий или частных бесед – только шепотом за закрытыми дверьми. Нам, кто жил при советской системе, было ясно, что молодое поколение в целом поверит этим чудовищным выдумкам.

Но нам казалось невозможным, чтобы внешний мир принял это чудовищное действо всерьез. Мы полагали, что в мире есть немало зрелых людей, проницательных политиков и журналистов, которые смогут отличить факты от вымысла. Но мы ошибались. С помощью «либеральных» журналистов и «попутчиков», которые сами хотели быть обманутыми, Сталин сумел убедить остальной мир в том, что его война на уничтожение со своими соперниками за власть есть «защита социалистического отечества» от невиданного нашествия полчищ мерзких предателей. «Загадка московского процесса» объяснялась ими с циничной простотой: Троцкий в своей отчаянной борьбе за власть вступил в сговор с нацистами, фашистами и японскими милитаристами для того, чтобы свергнуть режим Сталина. Новый друг демократий, Сталин, вовремя вскрыл этот заговор и заслуживает благодарности за своевременный срыв «зловещих» планов Троцкого.

Во время «процесса шестнадцати», когда я читал сообщения телеграфных агентств и слушал радиопередачи, в моем сознании навязчиво пульсировал один-единственный вопрос. Для нас не было вопроса в том, верить или не верить признаниям. Мы знали, что они были продиктованы Сталиным и ОГПУ. Но в то время мы не знали и не могли понять цели этой чудовищной затеи. Для чего Сталин поднимал этот ураган страха и ненависти, деморализуя советскую систему и нанося ущерб ее престижу в глазах международного сообщества?

Мы все думали, что невероятная бездна самоуничижения, в которую низвергли себя шестнадцать обвиняемых, по крайней мере спасет их от расстрела. В конце концов, разве они не были друзьями Ленина и товарищами Сталина? Нельзя же расправиться с ними как с «бешеными псами».

Я перебирал в уме различные прецеденты. После революции крупные судебные процессы почти никогда не оканчивались расстрелами. В первые годы многие антибольшевистски настроенные социалисты просто изгонялись из страны. Суд над эсерами в 1922 году завершился только условными смертными приговорами, хотя обвиняемые фактически боролись с советской властью с оружием в руках и организовали покушение на жизнь Ленина. Из обвиняемых, проходивших по «шахтинскому делу», лишь несколько были приговорены к смерти, остальные получили непродолжительные сроки, и скоро им было разрешено работать на промышленных предприятиях Сибири. Обвиняемые по делу Рамзина, которые признались в подготовке вооруженной иностранной интервенции в сговоре с французским генштабом, после отбывания непродолжительного заключения были помилованы и восстановлены в прежних должностях. На следующем процессе меньшевиков обвиняемые, обвинявшиеся в аналогичных преступлениях, были приговорены к длительным срокам лишения свободы. Судебный процесс над Торнтоном и другими английскими инженерами в 1933 году – я был на этом процессе – закончился умеренными приговорами. Нет, до сих пор Сталин никогда не проливал кровь своих бывших товарищей, с которыми он работал не один год и которые принадлежали к старшему поколению лидеров Октябрьской революции. Было просто невозможно предположить, что этот процесс будет иметь какой-то другой исход.

Эта надежда подогревалась поступившими сообщениями о восстановлении накануне процесса института помилования, отмененного после убийства Кирова. Это, совершенно очевидно, было сделано в интересах Зиновьева и обвинявшихся вместе с ним товарищей. Никому из нас не пришло в голову, что это была всего лишь приманка, имевшая своей целью склонить обвиняемых к «признанию».

Когда мы получили известие о приговоре и казни, мы все были в состоянии оцепенения. Никто не решался говорить даже шепотом. Не хватало смелости взглянуть друг другу в глаза. Я был потрясен. Я понимал, что это означало конец большевистского периода в истории страны.

Бедный Кобецкий, чьи деловые и дружеские связи с Зиновьевым были нам известны. Он был молчалив и бледен. Он был сломлен. Но ему еще предстояло выполнить свой долг. Он должен был собрать сотрудников, прочесть им сообщение об итогах процесса и предложить им принять резолюцию, одобряющую приговор суда. Он закрылся в своем кабинете, написал выступление и прочел его нам срывающимся голосом. Там были все официально требовавшиеся выражения: «человеческие отбросы», «расстрелять как бешеных собак», «под мудрым руководством любимого вождя», «уничтожить троцкистскую заразу». Читать это для него было пыткой, как и для нас слушать это. Никто не обнаружил своих истинных чувств. Резолюция была принята единодушно без голосования; и каждый из нас остался наедине со своими угрызениями совести.

Через несколько дней в греческих газетах было опубликовано сообщение из Москвы о предстоящем отзыве нескольких скомпрометированных дипломатов: Давтяна, Раскольникова, Кобецкого. Я показал это сообщение Кобецкому. Его лицо стало напряженным, но он ничего не сказал. В тот же день он направил телеграмму Литвинову с требованием опровержения этого сообщения или своего немедленного отзыва. Ответ Литвинова гласил: «Оставайтесь на своем посту и ждите указаний».

Внешне течение нашей жизни восстановилось, но тяжесть, которая давила на наше сознание, не может быть передана словами.

С каждой почтой из Москвы для руководства, секретарей партячейки и библиотекарей стали поступать списки книг, которые должны быть немедленно сожжены. Это были книги, в которых упоминались теоретики марксизма и другие публицисты, которые считались скомпрометированными прошедшим процессом, Поскольку практически перво-, второ– и третьеразрядные фигуры за последние пятнадцать лет уже были изобличены в какой-нибудь ереси, я с изумлением подумал, что у нас останется на полках библиотек! Достаточно было предисловия Бухарина, Радека или Преображенского к любой классической работе – и она летела в печку!

В таком темпе, – подумал я, – мы сожжем больше книг, чем нацисты, и определенно больше марксистской литературы. Что и случилось на самом деле. Огромное число книг было сожжено только потому, что их редактировал недавно изгнанный из страны известный советский библиофил Рязанов, основатель Института Маркса-Ленина. Первое издание сочинений Ленина, вышедшее под редакцией Каменева и содержавшее положительные отзывы о сегодняшних «предателях», было изъято из обращения.

Сталин лично почистил и переиздал единственный том его «сочинений» – компиляция статей и речей – прежние издания были потихоньку изъяты из магазинов и библиотек. Причина этого могла заключаться в том, что в прежних изданиях содержались следующие высказывания:

«Вся практическая организационная работа по подготовке Октябрьского вооруженного восстания проводилась под непосредственным руководством председателя Петроградского совета товарища Троцкого. Мы можем сказать со всей определенностью, что быстрым переходом гарнизона на сторону Советов и хорошей организацией работы Военно-революционного комитета партия обязана прежде всего товарищу Троцкому».

«Товарищ Троцкий утверждает, что в лице Зиновьева и Каменева мы имели дело с правым уклоном… Как же объяснить тогда, что партия смогла избежать раскола?.. Раскола не произошло, и разногласия сохранялись всего лишь несколько дней потому, что Каменев и Зиновьев были большевиками, ленинцами».

«…Бухарин… не нарушил ни одного решения Центрального Комитета. Вы требуете крови Бухарина? Так знайте, что вы ее не получите… Мы против политики ампутаций… Мы за единство… Если мы это начнем, то где это закончится? Сегодня мы отсечем Бухарина, завтра другого, и так, пока партия не будет окончательно уничтожена!»

Но уже никто не был так безрассуден, чтобы вспоминать во время процесса эти высказывания Сталина.

В течение лета мы с Мари совершили много замечательных экскурсий, которые я никогда не забуду. Мы посетили острова Эгейского моря, в том числе Самос, откуда происходила ее семья, – место просто непередаваемой красоты и спокойствия. Но события августа абсолютно выбили меня из колеи. Ни любовь, ни красота греческих пейзажей не могли преодолеть моей депрессии, и мы перестали ездить по античным местам Греции, Иногда мы совершали прогулки по крутым и узким улицам афинских пригородов. Большую часть времени я молчал, и Мари понимала, что творилось у меня в душе. Она тоже переживала напряженный период.

Мы планировали наше общее будущее: она закроет свое бюро в Афинах и поедет со мной в Советский Союз. Мы будем вместе там работать, строить нашу великую страну. Но когда она поделилась своими планами с семьей, это вызвало в ней бурю различных, но больше отрицательных эмоций. Родственники и слышать ничего не хотели о ее возможном браке с русским. Их маленькая хрупкая девочка, которая всегда жила в теплой и солнечной Греции, просто замерзнет в снежной России, где медведи свободно бродят по улицам! Она там будет постоянно болеть! Она погибнет!

Мари не верила в эти ужасные картины и стояла на своем. Она с улыбкой рассказывала об этих страхах в семье и не принимала их всерьез. Но меня беспокоили не столько медведи на улицах, сколько вещи, более опасные для тонких нервов. Я знал, как ей, всегда жившей в достатке и комфорте, будет трудно привыкать к трудностям повседневной жизни в Москве. Ее храбрость и решимость не вызывали у меня сомнения. Я знал, сколько настойчивости и терпения проявила эта молодая гречанка из привилегированных слоев общества, чтобы преодолеть скептицизм профессоров и непонимание своих товарищей и после пяти лет напряженной учебы стать инженером-архитектором. Именно поэтому родственники, зная ее твердый характер, так энергично пытались отговорить Мари от этой новой «эксцентрической затеи». Но больше всего меня беспокоила и печалила перспектива неизбежного разочарования, которое, я знал, ожидало ее в России. Я ведь хотел, чтобы она любила Россию и была там счастлива.

В один из дней после обеда, когда я собирался идти на официальный прием, раздался телефонный звонок. Звонила Мари. Ее голос дрожал от волнения: «Шура, я знаю, ты очень занят, но мне нужно немедленно тебя видеть – на несколько минут».

Я быстро пошел в небольшое кафе около стадиона. Мари уже была там. На лице ее отражалась тревога и смятение.

– Мне нужно было просто увидеть тебя на минуту, – сказала она извиняющимся тоном. – Просто поддержать мою решимость – мне показалось, что она оставляет меня.

В ее борьбе наступил критический момент. Мать со слезами умоляла дочь отказаться от планов поездки в Россию. Скоро из дома уходил сын, и дочь оставалась ее единственной радостью. До сих пор Мари успешно противостояла рациональным аргументам, но этот эмоциональный взрыв был выше ее сил.

Некоторое время мы сидели за столиком молча, держась за руки. И вдруг мне вспомнилась одна надпись, которую мы видели на одном из древних памятников: «Anaskhomen tas kardias!» (Поднимите выше свои сердца!) Мари улыбнулась, и глаза ее посветлели. У нее снова появились силы бороться за наше счастье. Я следил, как она садилась в такси, и испытывал чувство нежности и гордости.

После августовской трагедии наша дипломатическая активность значительно снизилась, а на некоторых направлениях практически прекратилась. Из дома мы не получали ориентировок об общей политической ситуации и сами перестали посылать в Москву информацию о местной ситуации и деятельности правительства. С изумлением я наблюдал, как во время итало-абиссинского конфликта Советский Союз, официально выражая свои симпатии Эфиопии, продолжал поставлять нефть в Италию, никак не объясняя нам свои действия. В Испании началась гражданская война, и на первых порах наше правительство старательно воздерживалось от любых действий, которые могли быть истолкованы как поддержка защитникам республики. И по этому поводу к нам не поступило никаких разъяснений.

Когда, наконец, Сталин решил оказать помощь республиканцам и направил в Испанию посла, несчастного Марселя Розенберга, бывшего поверенного в делах в Париже, я получил телеграмму от Крестинского с назначением меня Генконсулом в Аликанте. Это случилось 3 ноября 1936 года, но спустя несколько дней это назначение было отменено, когда испанское правительство, а с ним и советское посольство переместились в соседнюю Валенсию.

В декабре я решил поехать в Москву в отпуск на автомобиле. В это время года балканские дороги непроходимы, и я планировал ехать через Италию, Австрию, Чехословакию и Польшу с общей протяженностью маршрута около пяти с половиной тысяч километров. Меня уже давно привлекала спортивная сторона такой поездки, так как моя зимняя одиссея из Ленинграда в Москву не излечила меня от этой страсти. И еще мне хотелось занять себя чем-то, что полностью захватило бы и отвлекло от мрачных мыслей.

Кобецкий и другие друзья в миссии как могли старались отговорить меня от этой авантюры, указывали на риск, которому я буду подвергаться особенно в Польше и России. Действительно, пока еще никто не совершал такой поездки зимой. Они предсказывали, что я только разобью вдребезги свою машину и вообще не доберусь до Москвы, затерявшись где-то в снежных заносах. Но эти мрачные прогнозы только разжигали мой спортивный азарт, к тому же мне казалось, чем труднее будет на дороге, тем лучше это будет отвечать моему настроению.

Чтобы успокоить своих друзей, я рассказал им, что советский план строительства дорог предусматривал создание современной автомагистрали от польской границы до Москвы. Строительство этой дороги предполагалось закончить к ноябрю. Сам я не очень в это верил, но аргумент представлялся довольно убедительным. К тому же я сказал им, что в одной из наших миссий по пути прихвачу себе попутчика.

Понимая, что поездка все-таки связана с немалым риском, я не хотел использовать автомобиль, принадлежащий миссии, и за счет тщательной экономии в течение года купил себе новый «форд», который прибыл из Нью-Йорка как раз за несколько дней до намеченного мной отъезда.

Перед отъездом я поехал с Мари к морю. Мы провели вечер в том же самом ресторане, где разбивали бокалы, и снова выпили за наше будущее. У Мари было много планов работы в России, и я обещал ей принять меры к тому, чтобы меня быстрее отозвали домой. Машину я собирался оставить в Москве, и мы уже мечтали, как будем вдвоем ездить по улицам столицы.

Мы бросили последний взгляд на Фалеронский залив, который был так же тих и прекрасен, как в наш первый вечер здесь. Было очень тепло, и я рассказал Мари, как выглядит в это время года заснеженная Россия. Я пообещал ей вернуться в конце января.

На следующее утро я был уже на пути в порт Пирей. По дороге заехал в цветочный магазин и заказал букет роз для Мари, который ей должны были доставить 8 января в честь годовщины нашего знакомства на встрече архитекторов.

Я упоминаю об этом потому, что спустя три года случилось то, что придало этой дате особое для нас значение. В канун Рождества 1939 года, прожив три года как гонимые беженцы в Париже, мы отправились в трансатлантическое плавание из затемненного порта Гавра, чтобы начать в новом мире новую жизнь. Наш пароход «Де Грасс» должен был прибыть в Нью-Йорк через десять дней. Но нам пришлось несколько дней дожидаться конвоя в Саутгемптоне, а потом медленно, зигзагами пересекать Атлантический океан, прячась от вражеских подводных лодок. Плавание продолжалось больше двух недель, и мы оказались в Нью-Йорке в холодный солнечный зимний день 8 января.

Мы шли вдоль Гудзона по западной стороне Манхэттена по улицам, покрытым снегом и слякотью. Проносившиеся такси забрызгивали нас грязью. Нам приходилось пробираться в лабиринте фруктовых ящиков, сложенных штабелями на тротуаре. Было очень грязно и неуютно, со всех сторон нас толкали встречные прохожие, но нам казалось, что мы еще никогда в жизни не видели такого прекрасного города. Мы шли, держась за руки. На душе было легко. Хотелось петь.

Теперь мы каждый год отмечаем этот день как наш двойной День Благодарения. Он соединил нас, он дал нам новую страну и дом.