25. В БУРЖУАЗНОМ ОКРУЖЕНИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

25. В БУРЖУАЗНОМ ОКРУЖЕНИИ

Советская колония в Париже, этой космополитической столице Европы, была довольно своеобразным, замкнутым образованием. Под советской колонией я имею в виду тех российских граждан и членов их семей, которые являлись служащими советских организаций – посольства, торгпредства, банка, транспортных компаний, туристских бюро.

Направляя этих людей за границу, московские власти внушали им, что они являются форпостом великой армии строителей социализма, действующим в условиях враждебного окружения. Находясь на вражеской территории, они должны были являть собой образец скромности, стойкости перед искушениями буржуазной среды и преданности пролетарскому долгу. Коммунисты составляли менее половины коллектива. В торговых организациях было немало старых специалистов, получивших образование и опыт еще до революции.

Эта колония была микрокосмом породившей ее страны. Хотя коммунисты составляли меньшинство, партийная ячейка фактически руководила всем. Секретарь ячейки и пять членов бюро диктовали все законы, по которым мы жили. Они контролировали все, что происходило вокруг, еще в большей степени, чем это делалось в России. Я часто присутствовал на заседаниях партбюро и слушал, как они обсуждали повседневные проблемы. По своей психологии они напоминали христианских миссионеров, направленных в страну язычников. Их община была организована наподобие монашеского ордена. А поскольку в данном случае язычники были довольно цивилизованны и весело жили в относительной роскоши, миссионеры смотрели на них как на римлян в состоянии греха и упадка. Миссионеры были не столько заинтересованы в обращении новых членов, сколько в защите своего монастыря от разлагающего воздействия окружения.

Помимо этого небольшого круга советской элиты, в Париже существовала большая советская колония в обычном смысле слова, то есть людей, не связанных с официальными советскими учреждениями, но обладавшими советским гражданством. Часть из них была дореволюционными эмигрантами, которые автоматически обменяли свои паспорта, когда открылось советское посольство, а другая часть принадлежала к белой эмиграции, но быстро покаялась и получила гражданство в результате амнистии советского правительства. Мы никогда не приглашали их на наши собрания или приемы и не интересовались их жизнью. Численность нашей колонии колебалась в диапазоне от трех до четырех сотен человек. Первая проблема – расселить их так, чтобы они могли организовать свою жизнь в соответствии с принципами, которые предписывала партия. Для сотрудников посольства это было несложно, поскольку их численность не превышала пятидесяти человек и все они жили в здании посольства. Но сотрудники торгпредства, составлявшие около восьмидесяти процентов колонии, представляли собой реальную проблему. На первое время они останавливались в различных гостиницах, но со временем они начинали подыскивать себе квартиры, и тут возникали сложности. Одним из неписаных правил жизни советской колонии считалось неэтичным покупать для сотрудников мебель и предметы домашнего обихода – это считалось «буржуазным перерождением». И им приходилось снимать меблированные квартиры, но в Париже они были очень дорогие, и это заставляло сотрудников искать более дешевое жилье в отдаленных пригородах. Но тут возникала еще одна трудность. Советский служащий не мог купить себе автомобиль – это было запрещено.

Очень немногие рисковали нарушить запрет насчет мебели, но в бюро ячейки постоянно шли жалобы. Однажды я присутствовал на заседании, когда в очередной раз стал обсуждаться этот вопрос. Не будучи лично заинтересован – я вполне был доволен своей гостиницей неподалеку от места работы, – я высказался против этого глупого запрета. Мои аргументы были очень просты. За два года, которые каждый командированный проводил в Париже, он выплачивал хозяину квартиры сумму, примерно в три раза превышающую стоимость самой мебели. Домой в Россию он возвращался с пустыми руками, заметно обогатив своего квартирного хозяина. Я попросил наших партийных законодателей объяснить мне, в чем конкретно заключалась угроза «буржуазного перерождения», если, купив мебель, человек сэкономит деньги да еще сможет увезти мебель к себе домой. Вразумительного ответа я не получил, только общие рассуждения о том, что советский служащий – это солдат, который должен быть готов в любое время сняться с места. Этот вопрос поднимался много раз, но всегда с одним и тем же результатом.

Примерно так же обсуждался вопрос о покупке автомобилей. На этот счет у нас были четкие указания Центрального Комитета партии. Покупка автомобилей была абсолютно запрещена. Причины запрета были схожими. Покупка автомобиля, помимо «буржуазного перерождения», будет связана с получением кредита, а это привяжет его к месту работы за рубежом. Советский служащий не только должен быть готов к переезду в любое время и в любое место, но он должен ехать с легким сердцем. Поскольку при существующем курсе рубля он будет не в состоянии расплатиться за машину из России, он при отъезде, рискуя потерять машину, может вообще не захотеть уезжать домой. К тому же, если у него появляются накопления, он должен отсылать их в Советский Союз, чтобы улучшить валютный баланс страны.

Мы продолжали спорить, если сотрудникам не будет разрешено покупать автомобили, то они все равно будут тратить свои деньги, но на менее ценные вещи. Так оно и происходило. Из-за этого запрета многие жены сотрудников покупали себе дорогие меха. Наша настойчивость и призывы к здравому смыслу принесли совершенно неожиданный результат. В ЦК партии умные головы решили, раз так много сотрудников хотят купить автомобили, значит, у них слишком высокая зарплата. Валютные выплаты сотрудникам снизили на тридцать процентов, которые стали зачислять на их счета в Москве для обмена по официальному курсу.

Примерно через год мы нашли решение жилищной проблемы, арендовав для сотрудников торгпредства огромный одиннадцатиэтажный дом. Мы сами купили мебель и обставили квартиры и стали сдавать их сотрудникам. Таким образом почти вся колония собралась в одном доме, и скоро его стали в шутку называть «Домом Советов в Париже». Этот дом в какой-то мере изолировал нашу колонию от «нежелательного влияния» буржуазного окружения, но он одновременно стал источником многочисленных слухов и сплетен для белоэмигрантской прессы, которая, очевидно, имела в доме подслушивающие устройства. Эта пресса особенно любила мусолить одну специфическую тему.

Члены советской колонии в беседах и между собой и с иностранцами часто жаловались на то, что вынуждены жить в этом «ужасном капиталистическом окружении». Они испытывали ностальгию и постоянно мечтали о возвращении домой. Я заметил, что эти жалобы высказывались слишком часто и слишком настойчиво, чтобы их можно было считать искренними. Белоэмигрантская пресса постоянно высмеивала эти высказывания, сопоставляя суровые условия жизни в России с тем, что советские служащие встречали в Париже, подчеркивала, что они были обеспечены гораздо лучше, чем французские чиновники соответствующего уровня.

В нашей комячейке никто не ставил под сомнение искренность этих заявлений. Бюро придерживалось правила, по которому каждый служащий, по крайней мере один раз в два года, должен был выезжать в отпуск на родину. Все это встречали с энтузиазмом, и никто не решался сказать, что, может быть, было гораздо практичнее отдыхать на французской Ривьере. Я не мог понять, почему нам нужно было закрывать глаза на то, что мы жили здесь в лучших условиях, чем то, что большинство из нас знало в своей жизни. Согласиться с этим, на мой взгляд, никак не поставило бы под сомнение лояльность советской колонии, но избавило бы нас от лицемерия.

Я никоим образом не хочу создать впечатления о том, что мы получали какую-то необычайно высокую зарплату или вели экстравагантный образ жизни. Если сравнивать наше положение с положением сотрудников французских коммерческих фирм, то мы могли равняться только с их средним и нижним уровнем. Мы платили секретарю или стенографистке от семидесяти пяти до ста долларов в месяц, бухгалтеру или торговому агенту от ста двадцати пяти до ста семидесяти пяти долларов. Это было примерно на пятьдесят процентов выше, чем в соответствующих французских компаниях. Но наш старший персонал – заведующие отделами импорта и экспорта, включая самых высокопоставленных сотрудников, – никогда не получал больше двухсот – двухсот пятидесяти долларов в месяц, хотя они ежегодно заключали сделки на сотни миллионов франков. Их зарплата, конечно, была намного ниже той, что получали французы, которые имели дело с вдвое меньшим оборотом.

Сам я жил в Париже очень скромно, отчасти потому, что я никогда не жил иначе, отчасти потому, что я посылал две трети моей зарплаты, которая сначала составляла двести, а потом двести пятьдесят долларов в Москву моим сыновьям. Торгсины еще не открылись, и курс обмена рубля оставался прежним, несмотря на его обесценивание. Нехватка продовольствия вызвала рост цен, и моей матери приходилось платить от трех до пяти долларов за фунт масла, которое она покупала для детей.

Я снимал небольшую комнату в мезонине на площади Маделейн. Квартира мне была не нужна, поскольку я приходил домой очень поздно, только чтобы поспать. Обычно мы работали допоздна. Младший персонал уходил раньше, а старшие обычно задерживались долго. Большинство выходных мы тоже проводили на службе в четырех стенах.

Один-два раза в неделю в посольстве проходили закрытые собрания партячейки. На них мы обсуждали состояние дел в Советском Союзе и наши проблемы в Париже. Обычно эти собрания проходили в обстановке большого энтузиазма и продолжались до двух-трех часов ночи.

Когда мы в предрассветные часы выходили из посольства, все еще продолжая спорить между собой, естественно, по-русски, французские полицейские у ворот смотрели на нас со смесью недоумения и подозрительности. «Эти сумасшедшие русские!» Чтобы немного успокоиться, мы заходили на Монпарнас выпить стаканчик пива в «Ротонде» или «Куполе». И здесь, когда моя голова все еще шла кругом от дискуссий о пятилетнем плане, я с любопытством наблюдал за беспечной болтовней ужинавшей после театра французской богемы или за жрицами любви, терпеливо ожидавшими своих клиентов за столиками. Мне они казались какими-то нереальными тенями далекого мира.

У нас оставалось очень мало времени для личной жизни или развлечений. В свободные вечера большинство обитателей «Дома Советов», если они не отправлялись в ближайший кинотеатр смотреть американский вестерн, собирались друг у друга в квартирах для выпивки и игры в карты.

В редкие свободные дни, до того как бюро ячейки начало «коллективизацию» нашего свободного времени, я смог посмотреть в Париже все, что хотел. Вряд ли стоит описывать мое восхищение галереями Лувра, Люксембургского музея, Нотр-Дама, хотя я не могу не отметить, как глубоко меня тронули скульптуры Родена. Я был восхищен видами, которые открывались из Лувра на Триумфальную арку или с террас Версаля. Кино для меня было больше чем простым развлечением – оно было средством образования. В Москве я не мог видеть фильмов, которые на Западе делали историю, такие как «Золотая лихорадка» Чарли Чаплина. В Россию они не могли попасть, а когда я приехал в Париж, они уже считались старыми. Весь Париж спешил увидеть первые звуковые фильмы с Алом Джолсоном в его знаменитой роли в фильме «Солист джаза». А я тем временем тщательно просматривал газетные объявления, находя эти фильмы в маленьких пригородных кинотеатрах.

Однажды я сбежал с партийного собрания, – довольно дерзкий и рискованный поступок – и на такси помчался в какой-то грязный барак в рабочем районе для того, чтобы посмотреть «Золотую лихорадку». Проекция была ужасная, фильм был весь исцарапан, но я получил такое удовольствие, какого не испытывал в самых шикарных кинотеатрах на Больших бульварах. Точно таким же образом в убогих пригородных кинотеатрах я видел «Рождение нации» и «Нетерпимость» – два фильма Гриффита, которые стали поворотным пунктом в истории кино.

На второй год моей работы в Париже я почувствовал, что для успешного ее ведения в сфере импорта мне не хватает технических знаний. И тогда я поступил на вечернее отделение химического факультета, что, конечно, совсем не оставляло мне времени для наслаждения культурной жизнью Парижа. К тому же как раз в это время бюро партячейки решило, что предоставленные самим себе товарищи понапрасну теряют свое свободное время и надо организовать их досуг. Решили соединить приятное с полезным. В выходные дни арендовали автобусы и отправлялись на экскурсии по знаменитым замкам, соборам и местам сражений. А чтобы занять вечера, организовали танцы и драматические кружки в подвале торгпредского дома, где нам была предоставлена большая сцена и много свободного места.

Другой, не менее важной целью этих вечеров было налаживание дружеских отношений с французами, работавшими в советских внешнеторговых организациях. Мы практически ничего не знали о том, как они живут вне службы. Многие из них были коммунистами или родственниками коммунистов, рекомендованные Французской компартией. Но советское правительство, стремясь избежать прямой связи между местной компартией и нашими торговыми учреждениями, добилось, чтобы эти коммунисты на время работы у нас приостанавливали свое членство в партии и не занимались никакой другой политической деятельностью. Остальная часть наших французских сотрудников политикой вообще не интересовалась. Соответственно возник вопрос о характере репертуара.

Французы, естественно, думали в привычных для них категориях и предложили пригласить джаз-оркестр, который будет играть модные танцы: фокстрот, танго и т. п. Но в Советском Союзе танго и фокстрот были запрещены как признак «буржуазного разложения». Запрещены они были и для советских сотрудников за рубежом. Мы были в тупике.

Сначала бюро решило твердо придерживаться этого правила. На первом вечере оркестр играл только вальсы и польки. Но от этого ни оркестр, ни наши французские гости не получали никакого удовольствия. Вечер абсолютно не удался.

В следующий раз бюро решилось пойти на компромисс. Оркестру было разрешено играть фокстроты и танго, а гостям танцевать их, но… только французским гостям, а не членам советской колонии. И вот мы были вынуждены сидеть как маменькины сынки и наблюдать, как танцуют французы, и присоединяться к ним, только когда оркестр играл вальс или польку. Все чувствовали себя страшно неловко, и гости, и хозяева.

Я подумал, что с такой детской наивностью мы вряд ли совершим мировую революцию, и решил преподнести нашим блюстителям морали маленький сюрприз. Я пришел к послу Довгалевскому вместе со своим другом – заведующим отделом металлургического импорта, старым большевиком Ивановым, который был одним из разумных членов партийного бюро.

– Если последовательно придерживаться классовой позиции, – начал я полушутливо, – то нам следовало бы запретить вальс, а не фокстрот, потому что фокстрот появился в среде угнетенных негров. А вальс, наоборот, является танцем аристократов – традиционным для всех европейских монархических дворов!

Читатель, которому не доводилось видеть, какие яростные марксистские филиппики «Правда» обрушивала на фокстрот, вряд ли оценит смелость этого шага. Но мой трюк удался. На следующем вечере, когда оркестр заиграл фокстрот, посол Довгалевский, Иванов и два других высокопоставленных лица – Бреслов и я, – к великому ужасу наших блюстителей морали, пригласили танцевать французских девушек. Мой фокстрот был не так уж плох, потому что накануне я в течение трех вечеров интенсивно обучался этому танцу в городской школе.

В тот вечер все мы хорошо повеселились и не испытали никаких «признаков разложения». Вечер имел огромный успех и продолжался почти до утра. Даже оркестр остался доволен.

Наши моралисты приутихли, через пару месяцев до меня дошло странное эхо этого события. Я получил письмо от своего друга в ЦК партии. Среди прочего он осторожно намекнул мне, что в ЦК поступил доклад, в котором отмечалось, что, несмотря на серьезные задачи, стоявшие перед нами в Париже, некоторые сотрудники, в том числе и я, слишком много времени уделяют танцам. Естественно, он этому не верил, но просил меня быть осторожным, чтобы не повредить своей репутации.

Письмо это прибыло как раз тогда, когда я работал ежедневно с восьми утра и до двух часов ночи, одновременно продолжая учиться на химическом факультете.

Письмо вывело меня из себя, и я показал его своему начальнику – Туманову.

– Не обращайте внимания, – сказал Туманов. – Я как раз направляю в Москву предложение о назначении вас генеральным директором импорта. Я даю отличный отзыв о вашей превосходной работе в прошлом и в настоящее время. Это прекратит сплетни.

Действительно, вскоре я получил эту должность.

Похищение белоэмигрантского лидера, генерала Кутепова, в течение шести недель держало нас в состоянии крайнего напряжения. Я не знал, что на самом деле случилось с Кутеповым. Если его действительно похитило и вывезло ОГПУ, что, похоже, и в самом деле имело место, то эта акция была проведена совершенно независимо от официальных советских организаций.

Однако в глазах общественного мнения мы, вместе с ОГПУ, были виновниками этого происшествия. Белая эмиграция, в кругах которой Кутепов пользовался популярностью, была в ярости. Монархистская газета «Возрождение», отражавшая взгляды наиболее беспринципных и реакционных эмигрантских кругов, старалась накалить страсти добела. Офицеры-эмигранты провели демонстрацию у нашего посольства на Рю де Гринель и по поступившим к нам сведениям собирались захватить посольство. Довгалевский ввел осадное положение. Большинство членов партии вооружилось и оставалось ночевать в посольстве. В больших комнатах были поставлены раскладные койки, и мы по очереди спали и несли караул. В случае нападения мы были готовы силой оружия защищать этот клочок советской территории в сердце Парижа.

Как-то мне пришлось дежурить ночью вместе с секретарем посольства Дивильковским, который был ранен в Лозанне во время убийства посла Воровского. Это был очень нервный человек, который постоянно стонал во сне и часто вскакивал, хватаясь за револьвер.

В один из вечеров состоялась наглая демонстрация прямо под окнами посольства, причем французская полиция как-то подозрительно отсутствовала. Вместе с Довгалевским мы стояли непосредственно за большими воротами и ждали, что с минуты на минуту они рухнут под напором демонстрантов. Мы поставили свои револьверы на боевой взвод, но, к счастью, демонстранты удержались от штурма посольства.

Доходившая до нас информация из дома была довольно скудной, но за парадными сообщениями о громких успехах в индустриализации просматривался тревожный фон, на котором происходили эти успехи. Принудительная коллективизация, арест и высылка зажиточных крестьян, репрессии против интеллигенции, конфликты в партии, хлебные карточки, восстания в отдельных районах страны – все это создавало у нас тревожное настроение. Несколько наших беспартийных специалистов, которых отзывали в Москву, отказались возвращаться и перешли на работу в иностранные фирмы. Возвращение домой означало конец комфортной жизни и необходимость давать отчет о своем поведении за границей. Именно эти обстоятельства подтолкнули большинство из них к такому решению, а не оппозиционные политические настроения. Центральный Комитет партии решил провести чистку всех посольств и торговых представительств.

Комиссия по чистке ездила по всем европейским столицам, вселяя ужас в сердца советских сотрудников, которых она подвергала безжалостным допросам. На свет вытаскивалось все: происхождение, прошлая деятельность, привычки, увлечения, личные связи и т. п. На собрании, которое проводила эта комиссия, один из ее членов начал грубо и нагло отчитывать нас так, как будто все мы уже подверглись «буржуазному разложению». Я не выдержал и резко ответил ему, особенно не стесняясь в выражениях. Результат был неожиданным. Вскоре из ЦК партии поступила рекомендация избрать меня секретарем партийной ячейки. Излишне говорить, что эта рекомендация была выполнена. Из ста коммунистов нашей ячейки лишь шестнадцати удалось избежать выговоров, исключения из партии или отзыва в Россию.

Чтобы оградить нас от буржуазного влияния, нам рекомендовалось читать газету Французской компартии – «Юманите». Белоэмигрантские газеты «Возрождение» и «Последние новости» были для нас абсолютно запрещены. Относительно немногие из нас хорошо владели французским языком, чтобы читать «Юманите», и если бы они повиновались запрету, то им пришлось бы целиком черпать новости из советских газет, приходивших к нам с большим опозданием. Поэтому практически вся советская колония регулярно покупала белоэмигрантские газеты. Запрет попытались усилить ссылкой на то, что, покупая газеты, мы практически финансировали их, хотя и отвергали их влияние. Однако все члены колонии, за исключением самых пугливых, продолжали покупать и тайно читать эти газеты.

Я считал, что такое лицемерие приносит больше вреда, чем сами газеты, и когда я стал секретарем ячейки, решил с этим покончить. Я обсудил вопрос с Довгалевским, и мы нашли разумное решение. Мы решили довериться способности наших граждан к сопротивлению белой пропаганде и одновременно удержать служащих от закупки большого числа этих газет. Запрет на чтение этих газет был отменен, и наш клуб стал ежедневно покупать по три экземпляра каждой газеты, чтобы все служащие могли их читать.

Я всеми силами старался изменить атмосферу лицемерия и мелкого обмана, которая создавалась моим предшественником. Посол Довгалевский меня всегда поддерживал и помогал мне, не раз выступая на собраниях ячейки, когда некоторые фундаменталисты подвергали меня особенно резкой критике. Мы стали большими друзьями, и я проводил много времени у него в посольстве. Это был большой знаток литературы и искусства. Иногда мы садились играть в покер с ним, президентом банка Мурадяном и директором нефтяного треста Островским. Мурадян сейчас в тюрьме или каком-то лагере. Островский исчез. Довгалевский умер еще до начала чисток.

Иногда к нам в гостиной присоединялся другой ветеран революции, Николай Кузьмин, Генеральный консул в Париже, чья судьба показательна для своего времени. Профессиональный революционер, он работал с Лениным и до 1917 года долго жил в Париже. После революции он был командиром Красной Армии на Севере, в районе Архангельска, воевал с генералом Миллером, английскими и американскими интервентами. Как бывшему эмигранту, ему очень хотелось вернуться к дорогим его сердцу Монмартру и Монпарнасу, и партия направила его в Париж. Для него просто дышать воздухом Парижа было уже большим наслаждением.

В один из своих приездов в Москву он, однако, совершил глупость, высказав своему старому другу Ворошилову стандартную жалобу на тяготы жизни в буржуазной стране. В большевистской среде такие высказывания были вполне уместны. Через несколько недель после возвращения я видел, как он прочел телеграмму, которая почти лишила его чувств. Ворошилов, искренне полагая, что делает своему другу большую услугу, сообщал, что тот назначен на военный пост в Сибири. Кузьмину ничего не оставалось, как сделать хорошую мину и возвратиться в Россию.

После «Дома» и «Ротонды» Иркутск и Красноярск оказались выше его сил. У него был какой-то неудачный роман с женщиной, и его перевели еще дальше, в Архангельск, руководить арктическими морскими перевозками. Вскоре после его приезда ледокол «Сибиряков» был раздавлен льдами. В 1936 и 1937 годах вину за это стали возлагать на Кузьмина, но его действительным «преступлением» было то, что он дружил с Зиновьевым. И вот бедный Кузьмин, самый безобидный из офранцузившихся русских, был ликвидирован как «враг народа».