Второй судебный процесс. Московский городской суд
Второй судебный процесс. Московский городской суд
Московский областной суд предложил прокуратуре доследовать ряд обстоятельств и, в том числе проверить причины, по которым были допущены следователем Юсовым нарушения процессуальных норм.
Кому прокурор области поручит вести теперь это дело? Ответ на этот вопрос мы получили очень скоро. Новым следователем, который должен был проверить работу Юсова, дать ей оценку и стать тем самым, в какой-то мере, его судьей, был сам Юсов.
Хотя в тот день, 1 апреля, мы со Львом, конечно, не могли предположить такого нового проявления необъективности со стороны прокуратуры, но все же были достаточно осторожны. Каждый из нас объяснил своему подзащитному его право заявлять отвод следователю. У нас была договоренность, что, если будет назначен Юсов, Алик и Саша заявят о своем недоверии ему. Твердо откажутся давать показания и отвечать на его вопросы.
Мальчики многому научились за полтора месяца судебного следствия. Они не чувствовали себя такими потерянными и беспомощными. У них появилась надежда. Они понимали, что за эту надежду стоит и нужно бороться. Мы были уверены, что эту нашу договоренность Алик и Саша сумеют выполнить, какое бы воздействие на них ни оказывали.
Однако, как только дело вернулось в прокуратуру, мы подали совместное заявление на имя начальника следственного отдела об освобождении мальчиков, указывали, что сам арест был незаконен, что в деле нет достаточных для содержания под стражей доказательств их виновности.
Мы не рассчитывали на быстрый успех. Но также понимали, что если не начать борьбу немедленно, то и через два месяца, когда истечет шестимесячный срок, Алик и Саша на свободу не выйдут. (Время, пока дело находится в суде, не засчитывается в установленный законом срок предварительного заключения.)
Последовательно во все прокурорские инстанции мы писали заявления с просьбой освободить мальчиков. И неизменно получали ответ, что наше заявление направлено в прокуратуру области для рассмотрения по существу. И уже оттуда: «Оснований для удовлетворения ваших ходатайств не усматривается».
И опять шло время. Мальчики продолжали сидеть в тюрьме, и мы, адвокаты, абсолютно не знали, что же происходит там, в следственных кабинетах тюрьмы и прокуратуры.
Позвонил мне следователь Юсов, когда он закончил все следствие и предложил начать знакомиться с делом.
Мы с Сашей сидели с утра до вечера и читали (а я и писала) все то, что содержалось в новых четырех томах следственного производства.
Юсов проделал титаническую работу. Он допросил всю деревню. Никого из ее жителей он не обошел. Он собрал все сплетни, все слухи, которые возникали и распространялись там. Сколько внимания и старания приложил Юсов, чтобы доказать, что новый плащ, который купили Наде Акатовой, конечно, не мог быть куплен на деньги ее родителей. И давался полный расчет заработков семьи Акатовых. А следом идет допрос Бродской. Она уверена, что плащ Наде купили не иначе как на деньги Буровых, чтобы Надя в суде давала хорошие показания. И еще видели в деревне, как шла по улице одна из свидетельниц, которая в Областном суде давала показания в пользу мальчиков. И было ясно видно, что она выпила, и, конечно, не на свои деньги. Она не такая, чтобы самой водку покупать, – любит, чтобы ее угостили. Ясно, что поднесли ей Буровы.
И так страница за страницей.
Единственный новый документ, приобщенный Юсовым к делу, – это справка из районного отдела милиции о том, что действительно в камерах предварительного заключения совместно с Кабановым содержался гражданин Кузнецов Иван, а с Буровым – Ермолаев Сергей. И что эти лица были освобождены после установления их личности с предложением «покинуть пределы города Москвы и Московской области».
Это очень важно, что подтверждаются заявления Алика и Саши о том, что с ними содержались взрослые люди. Но кто они? Где они? Почему их задерживали? Почему предложили покинуть Москву и Московскую область?
Юсов даже не сделал попытки найти и допросить их.
Ни Алик, ни Саша показаний Юсову не давали. На первом же допросе они заявили ему отвод. Саша даже собственноручно записал в этом единственном протоколе:
Я вам не доверяю потому, что вы обманули меня. Я признался потому, что вы обещали отпустить меня. Вы знали, что я ни в чем не виноват. Отвечать на ваши вопросы не буду.
С тех пор его и Алика Юсов не вызывал. Но это не помешало ему закончить дело, оставив в обвинительном заключении все прежние доказательства виновности.
Опять пишем подробное ходатайство. В его основу положены такие доводы:
1. Предварительное следствие проведено необъективно и с нарушением закона.
2. Признание вины от обвиняемых добыто незаконными методами.
3. Определение Московского областного суда осталось невыполненным.
И здесь по пунктам – каждое указание суда – отдельный пункт.
Просительными пунктами ходатайства были:
1. Выполнить все указания Московского областного суда.
2. Поручить расследование другому – объективному – следователю.
3. Изменить меру пресечения Бурову и Кабанову, освободив их из-под стражи.
Ответа ждали недолго. Он был краток и решителен: «За необоснованностью отказать».
И все. И жаловаться некому. Потому, что следствие уже закончено и дело направлено в Московский областной суд.
Уже кончилось лето. Начался новый учебный год – второй год, когда мальчики не ходят в школу, а дело в суде все не назначалось. Это могло быть и добрым признаком – может быть, Областной суд не принял дело? Может быть, вернул его на доследование?
И вот в конце сентября 1967 года узнаем, что дело будет рассматриваться в Московском городском суде.
В «Деле мальчиков» все необычно. Необычны и причины, по которым оно передано в Московский городской суд.
Областной и Городской суды занимают одну и ту же ступень в судебной иерархии. Их различия не в правах, а только в той территории, которая охватывается их подсудностью. Потому ни сложность дела, ни его объем, ни тяжесть обвинения не могут повлечь за собой передачу дела из одного из этих судов в другой. И в данном случае причина была совсем иная.
Московский областной суд отказался рассматривать «Дело мальчиков». Никто из судей Областного суда не захотел выносить по нему обвинительный приговор. Никто не решался оправдать их – ведь все они знали, что дело на контроле ЦК КПСС. И повод для того, чтобы им отказаться, дала сама Костоправкина. Возмущенная тем, что Кириллов не осудил мальчиков, она вместе с Бертой Бродской начали писать заявления уже не только на адвокатов. Появилась также жалоба:
Мы сами видели, как родители Бурова и Кабанова после окончания суда в зале судебного заседания передали секретарю большой сверток, завернутый в бумагу. Это, конечно, были деньги для судьи Кириллова и для секретаря, чтобы записала в протокол только то, что выгодно подсудимым.
Никаких последствий ни для Кириллова, ни для секретаря это заявление не имело. Всем контролирующим инстанциям было ясно, что взятку так не дают. Не передают деньги в присутствии многих людей прямо в зале суда.
То, что заявление было только поводом для отказа, а не его реальной причиной, явно видно из того, что дело не было передано любому другому судье в том же Областном суде, как это делается всегда, когда первоначальный судья оказывается чем-то скомпрометированным. Здесь все судьи сами распространили на себя подозрение, и в сопроводительном письме в Верховный суд так и было написано, что Костоправкина выразила недоверие всему Областному суду.
Они уцепились за это заявление как за якорь спасения от профессионального поражения. И легко пошли на то, чтобы лишить себя профессиональной победы – вынесения правосудного приговора.
Московский городской суд принял дело без возражений. Так случилось, что второй раз судила Алика и Сашу член Московского городского суда Карева.
«Дело мальчиков» слушалось в большом зале на втором этаже. Я люблю этот зал. В нем я произносила свою первую защитительную речь. В нем же я выслушала первый в своей практике оправдательный приговор. Я даже немного верила, что этот зал приносит мне удачу, как школьницы верят в счастливое платье, которое помогает сдать экзамены.
Опять в зале судебного заседания Алик и Саша. За деревянным барьером, прямо за нашими спинами. Напротив нас прокурор Волошина. На первой скамье Александра Костоправкина. За ней родители мальчиков. Еще дальше, сбоку, почти в конце зала еще один человек. Это известная журналистка Ольга Чайковская. Ее судебные очерки в те годы часто появлялись в «Литературной газете» и в «Известиях». Да и сейчас, уже живя в Америке, я продолжаю читать в «Литературной газете» ее статьи, посвященные советскому правосудию. Ольгу уговорила прийти на этот процесс я, когда мы со Львом решили, что пригласить корреспондента необходимо. Мы исходили из того, что присутствие корреспондента само по себе будет сдерживать суд. Заставлять его более строго соблюдать закон, не препятствовать осуществлению защиты. Мы понимали, что, если дело будет рассматриваться объективно, мальчики будут оправданы.
Остаются последние минуты до открытия судебного заседания, когда Волошина обращается к Костоправкиной:
– А где же общественный обвинитель? Почему ее нет?
И вот тут открывается дверь и входит человек, которому суждено было сыграть не просто большую, но и очень необычную роль в нашем деле, в судьбе Алика и Саши.
Это женщина. Ни я, ни Лев не знаем, кто она. Только сразу обращают на себя внимание приятная, мягкая улыбка и лучистые, смеющиеся глаза. А это редкость в судебных залах. Она оглядывается по сторонам, быстро подходит к столу прокурора и что-то ей шепчет. Достает и показывает какую-то бумагу. А потом садится рядом с ней. Словом, видно, что собирается остаться и слушать дело. Входит суд. Все встают. А мы и не знаем, кто этот новый участник процесса, который так неожиданно появился у нас.
Суд проверяет явку. Подсудимых доставили. Прокурор Волошина – кивок в ее сторону, адвокаты Каминская и Юдович – кивок в нашу сторону – явились. Общественный обвинитель – вопросительный взгляд в сторону Волошиной – не явился.
– Явился, – заявляет неизвестная нам женщина. – Общественный обвинитель – это я. Моя фамилия Бабенышева. Я уполномочена Московской писательской организацией выступить по этому делу в качестве общественного обвинителя.
Проверяются ее полномочия. Смотрим на ее бумаги и мы. Они оформлены явно неправильно. Не приложен протокол общего собрания. Не соблюдена необходимая форма. Мы можем возражать против ее участия в процессе. Но тогда суд вызовет первого общественного обвинителя. Ту учительницу, которую мы уже знаем. А это все-таки писательница, интеллигентный человек. Есть надежда, что захочет разобраться или во всяком случае не будет такой кровожадной. И мы соглашаемся.
– Возражений не имеем, – записывает секретарь.
И дальше: «Суд определил допустить к участию в деле по обвинению Бурова и Кабанова общественного обвинителя гражданку Бабенышеву Сару Эммануиловну».
С этого началось слушание дела. И опять допрос Саши, а потом Алика.
Карева не кричит на них. Не смотрит пристально в глаза, когда они дают показания. Не делает нам замечаний, когда мы поворачиваем голову. Спокойно, плотно поджав губы, она слушает. Когда сама допрашивает Сашу, не призывает его говорить правду и не угрожает ему.
Только когда переходим к допросу свидетелей, Карева перестает быть спокойной и сдержанной. Все свидетели четко разделены ею на две группы: «хороших» – против мальчиков и «плохих» – за мальчиков. С первыми говорит любезно и доброжелательно. Других, из второй группы, прерывает, непрерывно напоминает об уголовной ответственности за дачу ложных показаний. И тут оказывается, что Юсов проделал вовсе не бесполезную работу, собрав все сплетни, кухонные дрязги и пересуды, которыми полна была деревня.
Особенно тяжело досталось семье Акатовых – матери и двум сестрам Наде и Нине; Лене Кабановой – Сашиной сестре и Ирочке – дачнице, которая вместе с матерью в то лето снимала комнату у Акатовых.
И это понятно. Эти свидетели показывают время прихода мальчиков, и противопоставить их показаниям судье нечего. Никто, кроме них, не видел и не знает, когда Алик и Саша пришли в дом Акатовых.
Часами, не минутами, а часами держит их Карева перед судейским столом. И вновь, и вновь задает одни и те же вопросы. Расчет на изнеможение, на то, что не устоят. Надя старше, ей уже больше шестнадцати лет – возраст, с которого наступает уголовная ответственность за ложные показания в суде. Каждый ее ответ прерывается напоминанием об этом. И детально спрашивают, когда купила плащ и на какие деньги.
– Но я ведь уже работаю! Это моя первая зарплата. Почему вы мне не верите? У меня же другого плаща не было. Ведь все в нашей деревне ходят в плащах.
И опять вопрос о времени. И опять напоминают об уголовной ответственности. Надя стоит бледная и только повторяет:
– Но я же говорю правду.
Так прошло все утро. Потом объявили перерыв на обед и Карева сказала:
– После обеда мы продолжим ваш допрос.
А в зале сидит корреспондент «Литературной газеты» Чайковская и все это слушает и пишет. И наш расчет, что присутствие корреспондента как-то свяжет судью, явно не оправдывается.
Пусть не думает мой читатель, что Лев и я принимали это как нечто естественное, обычное.
В книге Владимира Буковского «И возвращается ветер…» есть такие строчки:
В кодексе я вычитал, что имею право делать замечания на действия судьи. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь с принятия кодекса этим правом пользовался, – конечно, судья эту статью не помнит.
Это напрасные сомнения. Статью 243 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР знают и помнят все судьи. Это статья, которая определяет обязанности председательствующего в судебном заседании. Знают они и заключительные строки этого закона:
…в случае возражения кого-либо из лиц, участвующих в судебном разбирательстве, против действий председательствующего эти возражения заносятся в протокол судебного заседания.
В этом процессе такие наши возражения заявлялись неоднократно.
Карева выслушивала их, смотрела на нас холодным взглядом своих светлых глаз, еще сильнее поджимала губы, но не прерывала, не обрывала. На какое-то время ее допрос становился более спокойным, более академичным. А потом все начиналось сначала.
Не лучше обстояло дело и с удовлетворением самых насущных наших ходатайств. Отказали нам и в вызове в суд для допроса должностных лиц милиции, по незаконному распоряжению которых Алик и Саша содержались вместе со взрослыми и при попустительстве которых мальчиков держали в камере предварительного заключения сверх установленного законом срока. А ведь так важно было установить, почему было допущено это нарушение. Уже дважды в этом суде отказали нам в возможности скопировать или хотя бы несколько раз прослушать магнитофонную запись «признания» и очной ставки.
Дважды заявляли мы ходатайство о выезде всем составом суда для осмотра места происшествия. Мы уже знали, какие серьезные доказательства невиновности дадут нам результаты этого выезда.
Еще летом, когда дело было в прокуратуре, мы со Львом выезжали туда. Исходили все берега Самаринско-Измалковских прудов. Спускались с высокого берега – того места, с которого, по обвинению, Алик и Саша бросили тело Марины. И убедились – этого не могло быть. Не могло быть потому, что большая часть пути от совхозного сада к берегу проходит по грязной и мокрой тропинке. Но, главное, потому, что прямо под горкой, с которой якобы бросали тело в воду, оказалась песчаная коса, довольно далеко уходящая в воду. Чтобы добросить тело рослой четырнадцатилетней девочки до того места, где было глубже, где тело Марины могло бы утонуть, были недостаточны усилия и нескольких взрослых. А мальчикам в то время еще не было пятнадцати лет.
Мы увидели, что яблони, под которыми якобы насиловали Марину, расположены почти вплотную к нахоженной пешеходной тропе. И трудно, даже невозможно предположить, что кто-либо мог решиться именно там совершить насилие.
Мы убедились в том, что место, где найдена была кофта Марины, пуговица от ее плавок и пуговица от мужского белья, совершенно закрытое, защищенное кустами и деревьями от всякого постороннего взгляда. Увидели, что прямо от этого места по каменным плитам старой разрушенной плотины можно совершенно незаметно подойти к тому концу пруда, где и был впоследствии обнаружен всплывший труп Марины.
Прокурор Волошина дважды возражала против выезда суда в Измалково:
– Все ясно. Ходатайство адвокатов приведет только к ненужной затяжке процесса.
Дважды Карева, кивнув направо и налево уже новым заседателям, отказывала нам.
Правда, были и такие ходатайства, которые суд удовлетворил. Вызваны и допрошены в судебном заседании солдаты Согрин, Зуев и Базаров. Их показания в суде, на мой взгляд, должны были еще более усилить подозрения, которые возникли против них сразу после гибели Марины.
Они ушли от волейбольной площадки вместе с девочками Акатовыми (то есть в 22 часа 30 минут – 22 часа 40 минут), на 4–5 минут раньше Марины, Алика и Саши. Их путь от главной улицы деревни шел по пешеходной тропе через весь совхозный сад, а потом вдоль забора дачи Руслановой (значит, мимо того места, где была найдена кофта) к даче маршала Буденного.
В своих первых показаниях на следствии в 1965 году солдаты говорили, что сразу, не задерживаясь на даче, они вышли на шоссе, где их ждала машина. Шофер же машины Полещук утверждал, что приехал за солдатами около 23 часов, ждал их 2 часа и только около часа ночи «они подошли к машине все трое». Правда, потом Полещук изменил показания, перенеся время прихода солдат на более раннее, «исключающее возможность совершения преступления» (из приговора Московского городского суда по делу Бурова и Кабанова). Но в распоряжении суда появились новые данные, начисто подрывающие доверие к этому, выгодному для солдат варианту их показаний.
Свидетель Полещук показал в суде, что он ждал солдат не один. Что еще по дороге к даче Буденного он заехал за своей знакомой Галей и она вместе с ним находилась в машине, пока не пришли солдаты. На обратном пути в часть он завез Галю домой. Эта свидетельница по ходатайству защиты была разыскана и допрошена.
День, о котором шла речь, она запомнила очень хорошо, – на следующий день после этого она переезжала на другую квартиру.
С шофером Полещуком вечером я ездила только один раз и спутать этот день с другим не могу. Я хорошо помню, что он заехал за мной в 22 часа и предложил поехать с ним посмотреть дачи генеральского поселка. Я раньше там никогда не бывала. Мы приехали на угол Минского шоссе. Ехали 20–30 минут. Потом посмотрели очень красивую дачу Буденного и еще кого-то рядом с ней. Вернулись к машине в 22 часа 50 минут. Я это время помню, потому что смотрела на часы. Я очень волновалась потому, что пришлось долго ждать, а было уже поздно. Полещук был расстроен, что так подвел меня, извинялся. Они пришли только около часа ночи. Я это хорошо знаю, так как приехала домой в начале второго часа ночи.
Как же допрашивает Карева эту свидетельницу? О чем спрашивает? О том, почему Галя решила поехать так поздно вечером с посторонним мужчиной. И почему пошла с ним вдвоем смотреть чужие дачи.
– Но я ведь думала, что там его товарищи, что мы не будем вдвоем. И мы не делали там ничего плохого. Посмотрели и ушли.
– И часто вы так с незнакомыми мужчинами катаетесь по ночам?
Галя стоит бледная, глаза полны слез.
– Вы ведь сами меня нашли и сами меня вызвали. Сказали, говорить все, что знаю. За что же вы на меня так нападаете? Я сказала все, как было.
– Никто на вас не нападает, свидетель. Вы в суде. Суд не нападает – суд разъясняет вам ваше поведение.
Что-то записывает в свой блокнот Ольга Чайковская. Что-то пишет в свои листки Сара Бабенышева – наш общественный обвинитель.
В первые дни процесса она задавала много вопросов Алику и Саше. Их показания в суде явно поразили ее.
А потом допрашивали Александру Костоправкину. Сара слушала ее показания о том, какой хорошей девочкой была Марина. Сара верила Александре Костоправкиной. Да ведь и в процесс Бабенышева шла с полным убеждением в виновности мальчиков. Шла обвинять.
Но прошло несколько дней, и я услышала, как в перерыве Сара сказала, обращаясь к прокурору:
– Какое страшное и какое странное дело.
– Чего же здесь странного? Все проще простого. Убили, а теперь выкручиваются.
Где-то с этого времени стало меняться отношение к Бабенышевой прокурора, а потом и суда. Им не нравилась необычайная для представителя общественности активность. Не нравилось, что она не запугивает свидетелей, не стыдит их, а спокойно задает вопросы. Они сидели за одним столом – Бабенышева и Волошина, – как живой пример контраста между интеллигентным и безграмотным, но самодовольным человеком. Ее несовместимость с судом была очевидной. И это понимал суд. Он перестал видеть в ней помощника. Он начал подозревать в ней противника.
Вопросов, которые задавала Бабенышева, не снимали, но всем своим видом Карева показывала, что не только сами эти вопросы, но и вообще ее участие в этом деле суду совершенно не нужно. Как-то после очередного нашего ходатайства о выезде на место преступления и возражения на него прокурора Карева сказала:
– Общественный обвинитель, конечно, поддерживает ходатайство?
– Поддерживаю. И считаю очень важным. Я ведь живу в Переделкино. Я сама много раз бывала в этих местах.
– Товарищ общественный обвинитель, я вам разъясняю, что вы не свидетель. Мы выслушали ваше мнение по заявленному ходатайству. Садитесь.
А через два дня после этого утром к началу заседания появилась в зале учительница – наш первый общественный обвинитель. И прокурор, и Костоправкина просили допустить ее в качестве второго общественного обвинителя. Но суд этого сделать не мог. Ведь ее полномочия относились только к процессу в Московском областном суде, новых она не представила. Суд вынужден был признать наши возражения обоснованными и отказал в допуске второго общественного обвинителя.
Трудно передать, какой травле подвергалась Бабенышева со стороны Костоправкиной. Ее озлобленность усиливалась тем, что ведь это по ее – Костоправкиной – просьбе писательская организация выделила общественного обвинителя. Ведь это она – сама Костоправкина – буквально умолила Сару дать свое согласие на участие в процессе, то есть на полтора месяца ежедневной, абсолютно безвозмездной работы, совершенно ей чужой.
Я помню, как бывало стыдно нам, адвокатам, когда поздним дождливым вечером мы отъезжали от здания суда на Левиной машине, а Бабенышева и Чайковская шли пешком до метро (это не менее 15 минут хода). И мы не могли предложить им довезти их. Боялись одним этим повредить делу и скомпрометировать Ольгу и Сару.
Допросили в Московском городском суде и Назарова – того, кто еще до Алика и Саши признался, что изнасиловал и убил Марину.
Его показания очень интересны. Они важны, как опровержение тезиса: «Раз признался – значит, виноват».
Вот он стоит в зале суда, доставленный в сопровождении конвоя из тюрьмы, и само его присутствие заставляет каждого, доверяющего признанию как неопровержимому доказательству задуматься.
Как же так! Ведь он признался. Раз он признался – значит, виноват. Но тогда не виноваты Алик и Саша. А если виноваты Алик и Саша, то не виноват Назаров. Значит, одного признания мало. Значит, нужны и другие доказательства.
Я много пишу об этом. Я делаю это потому, что абсолютно убеждена, что как ни разработана эта проблема теорией права, как ни декларируется во всех учебниках, что на признание нельзя безоговорочно полагаться, но в подавляющем большинстве случаев эти правильные слова остаются декларацией.
Человеку, не пережившему ужаса незаслуженного ареста, мучений недоверия и пренебрежения к нему, трудно вместить в свое сознание ту силу психологического коллапса, который приводит к самооговору – ложным показаниям на самого себя.
Показания Назарова важны для нас и как ответ на вопрос о возможных причинах самооговора. Назарова допрашивал другой следователь, не Юсов. А причины его признания и признания мальчиков оказались совершенно одинаковыми. Когда Назаров говорил, что не виноват, ему не верили – ведь он уже ранее был судим за изнасилование. Каждую его попытку доказать невиновность следователь отвергал, как не заслуживающую внимания. Назаров долго держался, говорил:
– Не я.
А потом наступил срыв, и он признался в том, чего, очевидно, не совершал. Были и обещания облегчения участи, были и угрозы расстрелом. Но, по его словам, главной причиной была безнадежность. Понимание того, что ему все равно не поверят.
И еще одно важное обстоятельство, которое необходимо было выяснить путем допроса Назарова. Ведь Назаров не просто признал себя виновным. Запись его показаний изобилует конкретными деталями, связанными с обстоятельством гибели Марины.
Он указал день, когда это случилось, время и место изнасилования. Он рассказывал, что изнасиловал девочку 14–15 лет под небольшим деревом в овраге, около забора какой-то дачи. То есть описал то самое место, где уже была найдена кофточка Марины. Рассказывал, как снимал с нее эту самую красную кофточку. Говорил, что после изнасилования убил девочку и бросил ее тело в пруд.
Откуда все это было ему известно, если он не убийца?
Назаров утверждал, что все это, все эти детали стали ему известны от самого следователя. Единственное, что не мог ему сказать следователь, – это как, каким способом была убита девочка. Заключения судебно-медицинской экспертизы тогда еще не было.
И Назаров показал, что он зарезал ее, нанеся несколько ножевых ранений. А потом пришло к следователю заключение экспертов-медиков, и узнали, что никаких следов ножевых ранений на трупе не было.
Показания Назарова в Московском городском суде поразительно совпали с показаниями мальчиков. Ведь оба они утверждали, что описание нижней одежды Марины они узнали от Юсова. Юсов не только рассказывал им об этом, но и показывал фотографии всех этих вещей. Единственное упущение Юсова – это то, что он показывал фотографии в присутствии понятых. И только благодаря этому рассказ мальчиков нашел подтверждение в суде.
Наконец наступил момент, когда суд решил удовлетворить наше ходатайство и дал нам возможность получить стенографические записи всех допросов и очной ставки, которые были записаны на магнитофонную пленку. Нам не доверили самим провести эту работу. Ее поручили прокуратуре Московской области.
Работники прокуратуры подготовили стенограмму магнитофонной записи, а нам предоставили необходимое время, чтобы сопоставить ее с рукописным текстом допроса, составленного Юсовым.
Изучая стенограмму, мы установили 26 случаев несоответствия. И каждый из них представлял собой приписку тех самых фактов и деталей, по поводу которых в обвинительном заключении написано:
Вина Бурова и Кабанова в предъявленном им обвинении подтверждается тем, что, признавая себя виновными в изнасиловании и убийстве Марины Костоправкиной, они сообщили следствию о таких деталях, которые могли стать им известны только в связи с совершением преступления. Их вина доказывается также и тем, что, допрошенные отдельно, они сообщили следствию одни и те же детали, относящиеся к месту и способу изнасилования и убийства.
Теперь нам предстояло добиться, чтобы результаты нашей проверки были официально признаны судом, приобщены к делу. Только после этого мы получим право говорить о них в защитительных речах и, если понадобится, писать об этом в кассационных жалобах. У нас был только один путь. Заставить, именно заставить суд в судебном заседании проверить наши утверждения пункт за пунктом. И по каждому пункту отдельно записать в протоколе судебного заседания: «Суд удовлетворяет следующие несоответствия» – и далее кавычки и полный текст выявленной приписки.
Мы предвидели, что это наше ходатайство вызовет решительное сопротивление суда. Поэтому необходимо было заявить его так, чтобы суд поначалу даже не подозревал его подлинной цели и смысла.
На следующий день Юдович принес в суд большой разграфленный лист бумаги. Первая графа – текст стенограммы по каждому из 26 пунктов. Вторая графа – текст протокола по этим же пунктам. Третья – фиксация выявленных расхождений.
Лев сам предложил, чтобы ходатайство об удостоверении судом расхождений заявляла я.
Как только открылось судебное заседание, я попросила о приобщении к делу стенограммы магнитофонных записей. Прокурор мое ходатайство поддержал, и без всяких осложнений оно было удовлетворено. С этого момента стенограмма стала «материалами дела» и я получила право удостоверять любые имеющиеся в ней формулировки.
Рассмотрели еще какие-то незначительные вопросы судебной процедуры, и вот суд объявил:
– Переходим к дополнениям к судебному следствию.
Какой-то дополнительный вопрос задала Волошина. Спокойно провел дополнение и Юдович – все то, что он просил, суд удостоверил.
Наконец наступила моя очередь. Я начала с того, что задала один и тот же вопрос Бурову и Кабанову:
– Не задавал ли следователь Юсов каких-либо дополнительных вопросов уже после того, как была прекращена запись показаний на магнитофон?
И оба мальчика ответили:
– Нет.
Карева и Волошина охотно выслушали такие ответы. Они видели в них свидетельство того, что закон соблюден. Все, что говорилось, записано на пленку, ничего не упущено. А мне была важна фиксация этого обстоятельства, чтобы предупредить возможность объяснения, дописок, то есть фальсификаций, чисто техническим нарушением правил звукозаписи. Мол, допрос был закончен, следователь не успел все записать и потому вновь уточнял какие-то второстепенные детали.
Как договорились, начала уточнять отдельные формулировки из заключений экспертиз, даты некоторых документов. То есть все то, что определяется формальным требованием, – в речи можно ссылаться только на то, что проверено и удостоверено судом.
И вот:
Я: В протоколе очной ставки между Буровым и Кабановым в томе третьем на листе дела 129 имеется следующая запись: «…»
Карева: Товарищ секретарь, запишите: «Суд удостоверяет наличие следующей записи в протоколе очной ставки в томе третьем на листе дела 129.»
Я: В стенограмме этой же очной ставки по этому же вопросу имеется следующая запись: «…» (опять цитата).
Я привожу запись, в которой никаких существенных расхождений нет. Оба текста почти дословно совпадают.
Карева: Товарищ секретарь, запишите: «Суд удостоверяет…»
Так еще две цитаты с очень небольшими расхождениями. А потом:
Прошу удостоверить. В томе третьем на листе дела 86 в протоколе допроса Бурова записано: «Марина вырвала левую руку, и я сильнее стал держать ее. У Марины были еще плавки. Плавки с нее снял Сашка».
Карева: Суд удостоверяет.
Я: Прошу удостоверить, что в стенограмме эта запись отсутствует. Никакого упоминания о плавках и о том, кто их снимал, в ней нет.
И пауза. Та самая, которая так невыразительно выглядит в книге и которая почти как взрыв там, в суде.
Карева: Товарищ адвокат, что вы хотите этим сказать?
Я: Я хочу сказать, товарищ председательствующий, что в томе третьем на листе дела 86 имеется запись, которую вы уже удостоверили. Я также хочу сказать, что в стенограмме такая запись отсутствует. Прошу вас проверить и в соответствии с законом удостоверить правильность моего утверждения.
И опять пауза. А потом Карева медленно произносит:
Товарищ секретарь, суд удостоверяет, что такая запись в стенограмме отсутствует.
Я: Прошу удостоверить, что в рукописном протоколе допроса подсудимого Кабанова в томе третьем на листе дела 96 записано: «Я бросил кофту Марины недалеко от забора руслановской дачи».
В магнитофонной записи эти его показания зафиксированы: «Кто из нас прятал кофту Марины и где – не помню».
Хорошо помню, как вскочила Волошина с криком: – Этого не может быть! Наверное, есть уточнение в конце протокола!
Но я спокойна. Ни в начале, ни в конце представленной самим прокурором расшифровки этого нет.
И опять:
Карева: Товарищ секретарь, суд удостоверяет.
Еще одно такое сопоставление, и взрывается Карева:
Товарищ адвокат, суд вновь предлагает вам аргументировать ваше ходатайство. Объясните, для чего вы заставляете нас делать эту работу?
Я: Пожалуйста, товарищ председатель. Основанием моего ходатайства является статья 294 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР. Она обязывает меня просить вас об удостоверении тех материалов дела, которые имеют значение для защиты. Поскольку протоколы допросов моего подзащитного и его очных ставок несомненно являются доказательством по делу, а стенограмма вами уже приобщена, я и прошу вас об удостоверении отдельных выдержек из них.
Карева: Это все, что вы можете сказать в обоснование вашей просьбы?
Я впервые вижу Кареву такой. Все ее лицо покрыто красными пятнами. Она с трудом сдерживает не волнение даже, а бешенство. Бешенство от впервые ощущаемого ею собственного бессилия – у нее нет возможности отказать мне. Она вынуждена каждый раз произносить:
– Удостоверяю.
Говорю спокойно, каким-то, как мне казалось, даже скучным голосом. Только почему-то не могу остановить дрожь в коленях, скрытых от всех адвокатской трибуной. Но это не потому, что боюсь и волнуюсь. Это от необходимости сдерживать презрение к ней, судье – «объективному и беспристрастному избраннику народа».
Уже потом, в перерыве, Юдович и Чайковская сказали, что ни разу в процессе не видели у меня такого лица. Лица, полностью лишенного всякого выражения.
Так продолжалось около часа. А потом Карева сделала еще одну попытку остановить меня:
– Товарищ адвокат, по плану работы суда мы должны сегодня закончить судебное следствие. Мы слушаем вас достаточно долго. У суда нет времени целый день тратить на такую работу.
– Вы ошибаетесь, товарищ председательствующий. У суда всегда есть время, чтобы проверить материалы дела так, как этого требует закон. Вы знаете, что не можете отказать мне в осуществлении моего права на защиту из-за отсутствия на то времени.
И так было до конца. Пока все 26 пунктов нашего списка не были внесены в протокол.
Так закончилось судебное следствие в Московском городском суде.
Прения сторон – заключительная часть судебного процесса. После речей обвинителя и защиты только последние слова подсудимых и. приговор.
Подсудимые ждут этого дня почти с таким же волнением, как дня приговора. Большинство из них твердо уверено – как скажет прокурор, так и будет. Может быть, только год или два суд сбросит.
В том, что Волошина будет просить признать мальчиков виновными, сомнений ни у кого из нас не было. Понимали это Алик и Саша. Понимали это и их родители.
И все же мы не только предполагали, мы были почти уверены, что нас ожидает во время прений сторон нечто необычное. И что это необычное прозвучит с трибуны обвинения. Так это и случилось.
Первый раз слова «вина не доказана» и «прошу оправдать» в деле мальчиков произнесли не мы, адвокаты. Этими словами закончила свою речь общественный обвинитель Сара Бабенышева.
Передо мной и сейчас лицо Сары, ее смущенная улыбка, когда прозвучало: «Слово для поддержания обвинения предоставляется общественному обвинителю товарищу Бабенышевой».
Ее первый, чуть растерянный, даже испуганный взгляд. Помню, как медленно она встала, слышу ее негромкий голос. Кажется, она начала так: «Я шла в суд с чувством глубокого сочувствия горю матери, трагически потерявшей своего ребенка. Я шла с чувством ужаса перед совершенным преступлением и негодованием против тех, кто виновен в гибели Марины. Я сохранила эти чувства и сейчас. Так же, как и тогда, я готова просить суд наказать убийц Марины. Но сегодня я не знаю, кто они».
Сара рассказывала (именно рассказывала) в своей речи, как она постепенно, слушая показания Саши и Алика, теряла ту непоколебимую уверенность, с которой шла в суд, согласившись быть обвинителем. Как зарождались у нее сомнения в правдивости показаний мальчиков.
То, что произошло у нас в процессе, было просто уникально. Такой самостоятельности и независимости, думаю, не продемонстрировал ни один из общественных обвинителей.
Но помимо этого общего значения речь Сары Бабенышевой была очень интересна и самим анализом доказательств. Особенно в той ее части, которая относилась к показаниям свидетельницы Марченковой.
Много раз, думая о том, как родились эти показания, впервые прозвучавшие на кладбище над могилой, я ощущала их истеричность. Про себя я называла Марченкову кликушей, не находя для нее более точного определения. Бабенышева назвала ее «плакальщицей». Читая показания этой свидетельницы, записанные следователем, Бабенышева сумела ощутить в них традиционный народный ритуал обрядного «плача» над могилой усопшего. И, произнося свою речь, цитируя эти показания, произнося их чуть нараспев, Сара заставила всех нас увидеть и почувствовать это. Она сумела показать, что само построение показаний Марченковой точно укладывается в законы фольклорного жанра. Сначала сожаление о погибшей, неутешность горя о ней. Потом восхваление ее достоинств: «умница», «красавица». Вина живых в том, что недоглядели, не уберегли: «Прости, Мариночка, деточка, прости меня, старую. Отпусти меня. Зачем снишься мне каждую ноченьку. Не уберегла тебя, не спасла тебя» и т. д.
Сара говорила, что содержание посмертного оплакивания, в котором единственное достоверное – смерть оплакиваемого, следствие сделало краеугольным камнем обвинения. Придало силу свидетельского показания литературному вымыслу.
Я хорошо помню, что Юдович произнес в тот день блестящую защитительную речь. Но вспомнить сейчас, через многие годы, отдельные куски его речи, строй его аргументов я не могу. Я помню сейчас свою речь только потому, что привезла с собой ее стенограмму. Я помню куски из речи прокурора Волошиной, но именно те куски, которые цитирую или на которые отвечаю в своей речи.
Это не потому, что мы, адвокаты, произнесли плохие, неинтересные речи. Отнюдь нет. Стенографические записи наших речей были предметом специального изучения и обсуждения на заседании криминалистического общества Московской коллегии адвокатов.
Обсуждались и изучались наши речи и на специально посвященных этому производственных совещаниях в юридических консультациях.
Но эти речи, при всей непохожести стиля, манеры изложения, все же оставались традиционными судебными речами. Это не слабость? Это закон профессии. Речь Бабенышевой так запомнилась именно в силу ее абсолютной нетрадиционности, необычности для суда. В этом была особая сила эмоционального ее воздействия.
Речь прокурора Волошиной, как мы и ожидали, была дословным повторением того, что записано в обвинительном заключении. И хотя прокурор вынуждена была признать, что следователь Юсов допустил нарушения закона при производстве расследования, закончила она свою речь так: «Я не могу не признать, что Буров и Кабанов были хорошими мальчиками. Ничто в их поведении не свидетельствует о том, что у них были преступные наклонности. Если бы они не отказались от признания своей вины, они могли бы прийти в суд с гордо поднятой головой. Но они от этого признания отказались. Я считаю их вину доказанной и прошу суд приговорить их по статье 102 Уголовного кодекса РСФСР к 10 годам лишения свободы каждого».
Мне казалось тогда, да и сейчас я придерживаюсь этого мнения, что ничто лучше не выражает психологическое пристрастие к «признанию», его гипнотическую силу, чем эти слова: «Они могли бы прийти в суд с гордо поднятой головой».
Слова, произнесенные в отношении тех, кого сама прокурор считала виновными в совершении одного из самых тяжких и самых безнравственных преступлений.
Прения сторон по делу мальчиков длились два дня. Я произносила речь на второй день. После моей речи был объявлен обеденный перерыв.
Мы стояли в длинной очереди в столовой Городского суда между судьями, прокурорами, адвокатами. Некоторые из них слушали наши речи. Левину – вчера, мою – сегодня. Нам обоим довелось тогда выслушать много лестных слов в наш адрес. И то, что это говорили судьи и прокуроры, было не только приятно. Это вселяло и некоторую надежду. Нам казалось, что если они, судьи, так безоговорочно признают убедительность наших доводов, если они соглашаются с тем, что мы опровергли достоверность признания, то ведь и Карева такая же судья, как и они. Может быть, и она, несмотря на свою предубежденность, спокойно оценит все «за» и «против».
Именно в этот момент, когда мы со Львом обменивались этими словами, вошла Карева и, обращаясь ко мне, громко сказала:
– Товарищ Каминская, я не могу удержаться, чтобы не сказать вам, что вы сегодня произнесли замечательную речь.
А я стояла подавленная, понимая, что надеяться не на что. Что Карева никогда не сказала бы так в присутствии своих и моих коллег, если бы не решила безоговорочно, что мальчиков она осудит.
А через три дня – 23 ноября 1967 года – мы, стоя в зале Московского городского суда, слушали приговор. С волнением, когда кажется, что сердце замирает, ждали, когда же услышим те главные слова, ради которых работали столько месяцев. Ради которых действительно не спали ночами. Ради которых вкладывали в эту работу не просто умение и добросовестность, но и кусок своей жизни.
И вот они звучат, эти слова.
Именем Российской Социалистической Федеративной Республики. Судебная коллегия по уголовным делам Московского городского суда приговорила: признать Бурова и Кабанова виновными в предъявленном им обвинении по статье 102 Уголовного кодекса. И определить им наказание в виде 10 лет лишения свободы каждому.
Как мы ни были к этому готовы, каким тяжким, как будто непредвиденным грузом ложатся эти слова. И так всегда. Во всех делах, где уверен в своей правоте. Как бы ни понимала умом, что осудят, все равно абсолютно иррационально надежда продолжает жить до этой последней минуты.
Я, как, наверное, и все адвокаты мира, немного волнуюсь перед речью. Мне, как и всем, хочется сказать ее хорошо. Здесь и чувство профессиональной чести, наверное, и немного тщеславия. Кому неприятно услышать после речи похвалу?.. Но я никогда не сравню интенсивность этого волнения с той, которую испытываю в день вынесения приговора. И когда меня товарищи спрашивали: «Когда ты больше волнуешься – перед речью или после нее?» – я всегда отвечала:
– Больше всего, несравнимо больше волнуюсь, ожидая приговор и во время его чтения.
Суд очень утомляет. Часто, приходя домой вечером, я от усталости не хотела и не могла ни с кем разговаривать. Молча ела обед, молча, не читая, не глядя на телевизор, сидела потом у себя в кабинете.
После обвинительного приговора это была уже не просто усталость, а изнеможение. Ощущение такой слабости, когда трудно и лень протянуть руку, сделать лишний шаг.
В день вынесения приговора Саше и Алику, бессонной ночью, я думала: «Проклятая работа. Я ненавижу эту профессию. Лучше стать дворником, прислугой – кем угодно, но не участвовать в этой гнусной комедии».
И я действительно в эти часы ненавидела свою профессию – ту, которую называю профессией моей жизни.
Карева вынесла не только обвинительный приговор. Она вынесла еще частное определение, утверждая, что Саша отказался от тех показаний, где признавал себя виновным, под влиянием адвоката Козополянской. Карева не нашла ничего предосудительного во всех тех беззакониях, которые творил Юсов. Она не только не вынесла частного определения в его адрес, но и в самих формулировках приговора обошла все то, что бесспорно было установлено в суде. И незаконный арест, и незаконное – сверх срока – содержание в камере предварительного заключения, да еще вместе со взрослыми.
Ни слова не было сказано в приговоре о приписках к протоколу допроса, которые она сама же удостоверила.
Карева вынесла определение против Козополянской не потому, что было доказано в суде, что под ее влиянием Саша изменил свои показания. Осуждая мальчиков, она была обязана указать причину изменения ими показаний. Определение против Козополянской работало на обвинительный приговор.
Карева обошла молчанием все нарушения, совершенные Юсовым, не потому, что не понимала их серьезности. Но определение против Юсова работало бы против обвинительного приговора.