Глава первая. Как я не защищала Юлия Даниэля

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая. Как я не защищала Юлия Даниэля

Первым политическим делом в моей адвокатской практике было дело, в котором я не участвовала. Первой защитительной речью в политическом процессе была непроизнесенная речь в защиту писателя Юлия Даниэля.

Сейчас, когда пишу эту книгу, в моем распоряжении только память и маленький квадратный листок пожелтевшей бумаги с типографски отпечатанным текстом:

Московская Городская Коллегия Адвокатов

Регистрационная карточка № 279 12 января 1966 г.

ОРДЕР № 89

Юридическая консультация Ленинградского района поручает адвокату Каминской Д.И. вести уголовное дело гражданина Даниэля Ю.М. в (где) – следственном отделе К.Г.Б. при Совете Министров СССР.

Заведующий Юридической Консультацией —

(Подпись).

Этот документ свидетельствует о том, что договор с клиентом на защиту оформлен и гонорар внесен в кассу консультации. Этот документ – единственное установленное законом официальное полномочие на защиту. Он создает права и обязанности не только для меня, но и для следователя. Для меня – право и обязанность защищать, для следователя – предоставить мне возможность ознакомиться с материалами дела вместе с Даниэлем.

Когда адвокат приступает к изучению дела, он должен вручить ордер следователю.

Ордер № 89 остался у меня.

Все мои попытки осуществить право и обязанность защищать Юлия Даниэля были пресечены самым решительным образом.

О самом деле Синявского и Даниэля, о деле двух писателей, осужденных советским судом к длительным срокам лишения свободы, написано уже много.

«Белая книга» по делу Синявского и Даниэля, труд и честь в составлении которой принадлежат Александру Гинзбургу, содержит не только зарубежные и отечественные отклики на этот процесс, но и почти полную его стенограмму. Книга эта переведена на несколько европейских языков, и интересующийся читатель может прочесть ее. Мне же хочется рассказать не о процессе, участником которого я не была. Я хочу рассказать о том, как организовывался этот процесс, какие задачи ставились перед его участниками-адвокатами и какими методами власти достигли выполнения этих задач.

Это известно очень ограниченному кругу людей даже в Советском Союзе. Я в их числе. Мой рассказ об этих событиях – показания свидетеля-очевидца.

Мне хочется также попытаться воссоздать атмосферу, царившую в то, уже далекое, время конца 1965 – начала 1966 года, время от ареста Синявского и Даниэля до их осуждения к семи и пяти годам заключения в лагерях строгого режима.

Это мне кажется тем более необходимым, что, вспоминая сейчас эти события, я еще раз убеждаюсь, что они явились поворотным и определяющим рубежом. Заставили многих заново определить свое место в жизни, свою нравственную позицию.

В годы, прошедшие после смерти Сталина, и особенно после XX съезда коммунистической партии, в Советском Союзе шел непрерывный процесс самоосознания. Процесс для людей старшего и даже моего поколения достаточно мучительный. Менялось само понятие смелости, гражданского мужества, порядочности.

Этот медленный в рамках жизни одного поколения процесс раскрепощения духа был поразительно быстрым и стремительным даже для такого молодого государства, как Советский Союз.

Я помню страшные и позорные дни травли Пастернака – воистину великого поэта России. Травли, вызванной его романом «Доктор Живаго», который был напечатан на Западе и публикация которого в Советском Союзе была запрещена. Награждение Пастернака Нобелевской премией за его литературное творчество явилось как бы сигналом, по которому началась организованная государством кампания, целью которой было заставить Пастернака отказаться от премии и публично покаяться в «предательстве».

Тогда звучала только официальная пропаганда. Ни один голос в моей стране не прозвучал открыто в его защиту. И это не потому, что не было людей, мучительно страдавших от этой гнусной и безжалостной травли. И даже не потому, что чувство страха не ушло еще из сознания людей. Мне кажется, что многим, к которым причисляю и себя, просто даже и не приходила в голову сама возможность свободного участия в общественной жизни. От рождения до зрелости общественная жизнь в моем сознании привычно ассоциировалась с участием в официальных демонстрациях, митингах и собраниях, организуемых властями. Единственной законной и понятной для меня и тех, кого я знала, формой выражения несогласия было молчание. Молчание стало мерилом мужества и порядочности человека.

С этим мерилом подходили к поступкам людей и в «пастернаковские» дни. Даже такой близкий и любимый Пастернаком человек, как Ольга Ивинская, в своей книге «В плену времени» (изданной в 1978 году на Западе) продолжает измерять мужество и порядочность этим же мерилом – неучастием и молчанием.

Первым известным мне открытым выражением подлинного отношения общества к творчеству Пастернака и к его творческой судьбе стали его похороны.

Пастернак умер 30 мая 1960 года. Ни в одной из газет сообщение о его смерти не появилось. Лишь на третий день – 2 июня – в «Литературной газете» было напечатано извещение о смерти «писателя, члена Литературного фонда СССР Пастернака Бориса Леонидовича». Даже обычных традиционных слов «с глубоким прискорбием» в этом извещении не было. Не сообщалось и о том, где и в какое время состоятся похороны. А ведь извещение было напечатано в день похорон, тщательно и продуманно организованных Литературным фондом по указанию КГБ.

Проводить Пастернака в последний путь приехали в подмосковную деревню Переделкино тысячи москвичей. Звонили друг другу по телефону и сообщали место и время похорон. Около касс Киевского вокзала и в поездах были вывешены самодельные объявления, написанные от руки на листках, вырванных из ученической тетради, с указанием точного маршрута к дому Пастернака в Переделкино.

Я знаю, что руководству Литературного фонда было дано указание не допустить, чтобы похороны превратились в демонстрацию. Было заранее решено (это мне известно достоверно), что специальный похоронный автобус с гробом Пастернака и членами его семьи быстро проедет дорогу от дома до кладбища, где немедленно, не ожидая всех собравшихся, гроб будет захоронен. Но осуществить этот план руководителям Литературного фонда не удалось. Не удалось потому, что гроб несли на руках всю дорогу до кладбища (примерно полтора километра), сменяя друг друга и не допуская к нему никого из официальных лиц.

Ольга Ивинская имела основание назвать главу о похоронах Пастернака строкой из стихов: «Несли не хоронить, несли короновать».

Талант Бориса Пастернака был достаточно велик, чтобы тысячи людей пришли проводить своего поэта. Но людьми, пришедшими на эти похороны, владело не только чувство утраты, но и чувство солидарности. Желание хоть в этот последний трагический момент выразить свое несогласие с позицией властей и выразить не неучастием, а, может быть, впервые в жизни – действием. И также, наверное, впервые в жизни эти несколько тысяч знакомых и незнакомых между собой людей почувствовали себя духовно близкими. Это было новое, ранее не испытанное чувство соборности.

С того дня, дня похорон Пастернака, до ареста Синявского и Даниэля прошло всего 5 лет. Очень скоро и из передач зарубежного радио, и из рассказов, передаваемых от одного к другому, стало известно, что оба они передали какому-то зарубежному издательству свои повести и рассказы. Что эти произведения были опубликованы во Франции под псевдонимами. (Псевдоним Синявского – Абрам Терц, псевдоним Даниэля – Николай Аржак.) Стало известно, что содержание этих произведений явилось причиной их ареста и обвинения в антисоветской пропаганде и агитации (по статье 70 Уголовного кодекса РСФСР).

С кем бы мы ни встречались тогда, разговор об аресте Синявского и Даниэля возникал неизбежно. Не все были единодушны в своих оценках. Я помню разговоры о том, что, передав свои произведения без разрешения властей иностранному издательству, согласившись и даже желая, чтобы эти произведения были там опубликованы, Синявский и Даниэль предали интересы либеральных, но официально публикуемых писателей. Что в результате этого неизбежно ожесточится цензура, исчезнут последние признаки того времени, которое не только называли, но и ощущали как оттепель. (Интересно, что точно такие же упреки выдвигались впоследствии и против евреев-эмигрантов, «предающих интересы оставшихся, подрывающих своим отъездом остатки государственного доверия к евреям».)

Но я не могу вспомнить ни одного человека, который бы не только одобрял, но и не осуждал бы самым безоговорочным образом как сам факт привлечения Синявского и Даниэля к уголовной ответственности, так и их арест.

Мы (я и муж) были единодушны. Для нас было несомненно моральное и юридическое право писателя печатать свои произведения в любой стране, не испрашивая специального разрешения. Также несомненна для нас была и правовая несостоятельность применения понятия антисоветской агитации или пропаганды к художественному творчеству. Но, несмотря но это, мы понимали, на какой отчаянный риск пошли Синявский и Даниэль. Понимали и то, что арест их был согласован КГБ с высокими партийными инстанциями и уже одно это предрешало неизбежность суда и осуждения.

Не зная лично Синявского и Даниэля, мы не сомневались, что оба они пошли на этот риск во имя осуществления права писателя на свободу творчества. Поэтому мы испытывали уважение к их поступку и восхищались их мужеством.

Часто в разговорах со мной и друзьями муж говорил, что с радостью принял бы на себя защиту одного из них. И хотя никто из родственников или знакомых Синявского и Даниэля к нам за помощью тогда не обращался, мы обсуждали это дело как адвокаты-практики. Обсуждали тактику защиты и правовую аргументацию.

Когда я сейчас пишу все это, я стараюсь с наибольшей степенью правдивости и точности воспроизвести не столько даже общий интерес к делу Синявского и Даниэля, а наше – мое и мужа – к нему отношение. Мы вместе сейчас вспоминаем и отдельные разговоры и последовательность событий, и все же многое – особенно даты, а иногда и хронологическая последовательность – ушло из нашей памяти.

Когда это случилось? Когда произошла наша первая встреча с Ларисой Богораз (женой Даниэля) и Марией Розановой (женой Синявского)? Скорее всего, в начале декабря 1965 года. Но оба мы прекрасно помним, как это случилось. И вечерний поздний телефонный звонок наших друзей, и слова:

– Как было бы отлично, если бы вы сейчас приехали к нам.

И что-то неуловимое в тоне, каким эти слова были произнесены. Что-то, заставившее нас, несмотря на усталость и на какие-то совсем другие планы на остаток вечера, бегать по улице в поисках такси, чтобы скорее добраться, узнать, что же случилось.

Прямо не снимая теплых пальто, прошли на балкон, выходящий на одну из центральных московских улиц (наивная конспирация).

– Нужна ваша помощь. – Это говорит наш друг. – Ларисе и Марье необходимо с вами посоветоваться. Они сейчас придут сюда.

Наш друг явно взволнован ожидаемым приходом. Он внимательно смотрит вниз и на противоположный тротуар – нет ли там праздно стоящих или медленно прохаживающихся фигур, чей внешний облик никогда не вызывает сомнений – наружное наблюдение.

А потом мы сидим в очень большой комнате на мягком диване за низким журнальным столиком, а напротив нас в глубоких креслах – Мария и Лариса. Собственно, как оказалось, обе они хотели не столько посоветоваться, сколько узнать, не согласится ли кто-нибудь из нас защищать их мужей. Мы были не первые адвокаты, к которым они обращались. Но те, с кем им пришлось разговаривать до нас, предупреждали, что смогут просить суд лишь о смягчении наказания. Очевидно, мы были первыми, кто в такой предварительной беседе сказал, что советский уголовный закон не преследует за опубликование произведений за рубежом, что в действиях Синявского и Даниэля нет состава преступления и что в суде следует ставить вопрос об оправдании.

Нам с мужем оставалось решить, кто же из нас двоих станет защитником Синявского или Даниэля. Кто из нас – потому что, хотя мы оба были согласны на защиту, совместное наше участие в деле было невозможно. Президиум Коллегии адвокатов считал чрезвычайно нежелательным одновременное участие адвокатов-супругов в одном (даже обычном) деле. Тем более мы понимали, что в деле политическом нам вместе участвовать не разрешат. Кроме того, у меня было и второе, для меня не менее важное соображение. Я предполагала, что осуществление принципиальной защиты, активный спор с обвинением может повлечь за собой исключение из адвокатуры. И считала, что рисковать этим одновременно мы не можем.

Значит, кто же из нас?

У мужа допуска не было. Но мы тогда считали это легкоустранимым препятствием. Существовала практика «разовых» (на одно дело) разрешений. Мы были уверены, что кандидатура мужа не встретит возражений, так как у него была хорошая профессиональная репутация. Это нам казалось тем более реальным, что председателем президиума Коллегии адвокатов был в то время наш близкий друг Василий Александрович Самсонов. От него в основном зависело благожелательное решение этого вопроса, и на его помощь мы твердо рассчитывали. Более того, мы надеялись, что Самсонов согласится принять защиту второго обвиняемого. За его плечами уже был опыт участия в политических процессах (он участвовал в получившем широкую известность деле Краснопевцева и других). Зная Самсонова очень близко, мы считали, что его согласие будет гарантией достойного выполнения профессионального долга.

В тот вечер мы согласованно решили, что, если Самсонов согласится участвовать в этом деле, он будет защищать Синявского, а мой муж – Константин Симис – Даниэля.

Почему же все-таки муж, а не я?

Я думаю, что мы оба понимали, что Константин к такой защите психологически более готов, чем я. Я была согласна защищать, я не считала возможным отказаться от участия в политическом деле. Муж же этого хотел. Зная его характер и убеждения, я понимала, что для него участие в таком процессе связано с большим риском, чем для меня. Но я также понимала, что им двигала глубокая внутренняя потребность выразить свое отношение к беззаконию и произволу в наиболее для него доступной и свойственной форме профессиональной защиты. Кроме того, я была уверена, что защищать в этом деле он сможет лучше меня.

И это не потому, что вообще считала его лучшим, чем я, защитником. Наоборот. Если допустимо в отношении самой себя применить слово «дар», то, мне кажется, я этим даром обладала в большей степени. Но специфика именно этого процесса, в котором требовался не только правовой, но и глубокий литературоведческий анализ, делала кандидатуру Константина наилучшей.

Через несколько дней вопрос об организации защиты был полностью решен. Самсонов согласился защищать Синявского. Кроме того, он сказал, что разовый допуск для защиты Даниэля муж несомненно получит. Все дальнейшие переговоры о защите Андрея Синявского Мария вела уже непосредственно с Самсоновым.

И опять не помню, сколько прошло времени, – наверное, две или три недели, когда к нам вечером приехал Василий Александрович и сказал, что оформление разового допуска для мужа очень осложнилось, что делу придается где-то на самых больших верхах особое значение и что, хотя еще нет окончательного отказа, надо иметь в резерве другого адвоката для защиты Даниэля. Естественно, что этим резервным адвокатом стала я. Лариса – жена Даниэля – дала безоговорочное на это согласие.

В первых числах января 1966 года стало окончательно известно, что мужу в допуске отказано. Так я стала официальным защитником Даниэля.

Имя Андрея Синявского было мне известно еще до ареста. Я читала его блестящее предисловие к однотомнику Бориса Пастернака, его литературно-критические статьи в журнале «Новый мир». Но я не только никогда не читала художественной прозы Синявского, но и не знала о ее существовании. Имя Юлия Даниэля впервые услышала только в связи с его арестом. Уверена, что примерно такая же степень осведомленности или, вернее, неосведомленности была и у большинства. Ведь оригинальные художественные произведения этих двух писателей в Советском Союзе никогда не издавались.

Взрыв общественного возмущения, который охватил тогда небывало широкий круг людей, определялся не местом Синявского и Даниэля в литературе, не преклонением перед их талантом (теперь для меня несомненным), а самим фактом привлечения к уголовной ответственности за содержание художественного произведения, возможностью судить автора за слова и мысли, произнесенные вымышленными персонажами повестей и рассказов. Уже однажды поняв, что несогласие можно выразить не только молчанием, люди стали действовать и говорить.

5 декабря 1965 года на площади Пушкина в Москве состоялась первая после установления сталинского режима свободная демонстрация. В преддверии неизбежного суда над Синявским и Даниэлем демонстранты требовали, чтобы этот суд был гласным и открытым. Распространялись листовки с этим же требованием.

В середине декабря 1965 года Лариса Богораз обратилась с письмом к Генеральному секретарю ЦК КПСС Брежневу, к Генеральному прокурору СССР и в редакции центральных советских газет.

Она писала, что репрессии по отношению к писателям за их художественное творчество «являются актом произвола и насилия».

Я утверждаю это и буду отстаивать свое мнение, как в частных беседах, так и в любой открытой публичной дискуссии.

Одновременно Лариса направила председателю КГБ и Генеральному прокурору письмо, в котором сообщала об угрозах со стороны следователя уже в ее адрес.

Меня не пугают эти – и любые другие – угрозы… Мне нечего бояться, мне нечего терять; материальных ценностей я за всю свою жизнь не приобрела и научилась не дорожить ими, а мои духовные ценности останутся при мне при всех обстоятельствах.

Я никого не прошу ни о каких одолжениях, снисхождениях, льготах. Я требую соблюдения норм человечности и законности.

С письмом к Генеральному прокурору СССР и председателю КГБ обращается и жена Синявского Мария:

Очень может быть, что результатом этого письма будет и мой арест (мне постоянно этим угрожают). но даже естественный страх перед подобными репрессиями не может меня остановить.

Я утверждаю и буду утверждать впредь повсюду, что в них (произведениях Синявского. – Д.К.) нет ничего антисоветского, что это – беллетристика, и только беллетристика. Проза Терца может нравиться или не нравиться, но несходство литературных вкусов и оценок не повод для ареста писателя.

Теперь, через 18 лет, в Советском Союзе и на Западе появилась уже некоторая привычка к таким письмам, утеряно то ощущение невероятности, потрясения, которое они вызывали. И это напрасно. Каждое такое письмо – это и теперь акт высокого, отчаянного мужества, проявление подлинной стойкости человеческого духа. Но тогда, когда впервые прорвалось это, десятилетиями длившееся, навязанное сверху молчание, впечатление от этих писем было совершенно ошеломляющим.

Я начала с этих двух писем, хотя вовсе не уверена, что они были первыми. Писали ученые, художники, искусствоведы, писатели. Эти письма, подписанные полными именами авторов, с невероятной быстротой расходились по Москве, порождая новые письма, обращения и требования.

Редкий день не приносил нам тогда известий и о тех, кто выступил в защиту Андрея Синявского и Юлия Даниэля за рубежом. Газеты Вашингтона, Нью-Йорка, Парижа, Рима, Лондона, писатели, ученые и артисты почти всех стран мира высказывали свое возмущение арестом и озабоченность судьбою двух писателей. С призывом помочь им обращались к Союзу советских писателей, к лауреату Нобелевской премии писателю Шолохову, к министру культуры Фурцевой, к председателю Совета Министров Косыгину.

Советские люди, которые писали письма в защиту Синявского и Даниэля, вряд ли надеялись повлиять на исход их дела. Если такие оптимисты и были, то очень немного. Мне кажется, что основное чувство, которое определяло поведение, было: «Не могу молчать». Понимание того, что промолчать и не возразить будет недостойно.

Значение перелома, который произошел тогда в сознании и поведении людей, трудно переоценить.

Дело Синявского и Даниэля стало поводом для общественного движения за соблюдение законов, гласности, свобод. Круг людей, включившихся в него, все более и более расширялся. Если в период травли Пастернака мерилом порядочности было «неучастие», если тогда мужеством не только считался, но и являлся отказ выступить и клеймить на митинге или в газете, то теперь неучастия было недостаточно. Общественное мнение уже осуждало тех, кто отказывался из страха подписать письмо или обращение в защиту.

Это изменение нравственного климата ощущалось всеми, поднимало людей в их собственных глазах.

Я не пишу историю правозащитного движения. Не ставлю перед собой и задачу дать социальный анализ тех сдвигов, которые происходили в обществе. Я должна была рассказать об этом, как о явлении непосредственно связанном с защитой Даниэля.

Уже много лет спустя, когда состоялось мое знакомство с вернувшимся из лагеря в Москву Юлием, он говорил, как важно было для него тогда, до суда, знать, что их не проклинает и не осуждает неофициальное общественное мнение. Что люди, пренебрегая страхом, отказавшись от осторожности, встали на их защиту. Говорил о том, какую нравственную поддержку, несомненно, это оказало бы.

Как же случилось, что он этой нравственной поддержки не получил? Что он и Андрей Синявский только после процесса впервые услышали о том, что внимание всего мира было привлечено к их предстоящему процессу?..

Ответ на этот вопрос прямо связан с тем, как организовывался судебный процесс над ними.

Следствие уже подходило к концу, и мы, адвокаты, готовились к первому свиданию с нашими подзащитными. Мне предстояло вместе с Даниэлем обсудить все сложные вопросы литературоведческой экспертизы. Мы также должны были решить, каких дополнительных свидетелей необходимо вызвать, какие документы следует приобщить к делу. Поэтому подробная информация о кампании в защиту Синявского и Даниэля перерастала рамки нравственной поддержки и превращалась в составную часть защиты.

Мы часто встречались с Самсоновым и вместе обсуждали ряд общих вопросов предстоящего дела. Василий Александрович прекрасно понимал, что участие в политическом процессе всегда связано с личным риском для адвоката, но не считал тогда, что нам может грозить исключение из коллегии. Я уже прочла те произведения Синявского и Даниэля, которые им вменялись в вину, и у меня не возникало сомнений, что в суде мы будем ставить вопрос об их полном оправдании. Помню, как Василий сказал мне:

– Я уже слишком долго на посту председателя президиума. Я предпочитаю уйти с этого поста красиво.

Самсонов понимал, что после того, как он произнесет в этом процессе слова: «Прошу оправдать», председателем президиума столичной Коллегии адвокатов он уже больше не будет.

Шла нормальная, хотя и очень напряженная подготовка к делу, и ничто не предвещало значительных осложнений. И в тот день звонок Василия не внес никакой тревоги.

– Мне нужно обсудить с тобой кое-какие вопросы. Я простудился – лежу в постели. Так что приезжай ко мне, и мы вместе обмозгуем, как поступить.

Наш разговор начался сразу с категорического утверждения:

– Ни я, ни ты в этом процессе выступать не будем. Мы сами должны отказаться от защиты. – И, не давая мне возможности возразить или спросить, продолжал: – В этом процессе нам с тобой делать нечего. Этот процесс установочный и, если хочешь знать, постановочный. Защищать по-настоящему нам не позволят. Позорить свое имя я тоже не хочу. Поэтому я отказываюсь. Для тебя это тоже единственный выход из положения. Я прошу тебя во имя тебя самой отказаться от этого дела.

– Мы не можем этого сделать. Ни ты, ни я. Мы знали, что идем на какой-то больший или меньший риск. Риск оказывается больше, чем ты предполагал. Неужели для тебя ничего не значит, что ты сам себе должен сказать, что ты струсил? Что боишься добросовестно выполнить свой долг? Я от защиты не откажусь.

Но Василий опять продолжал меня убеждать, говорил о том, как любит нас с мужем, как ему дорого наше благополучие. Что он не может допустить, чтобы я пожертвовала собой ради чужих, неизвестных мне людей.

Я уверена, что это были не пустые слова, что Василий действительно боялся за меня, что им в тот день руководило в первую очередь дружеское чувство.

Это был долгий, тяжелый разговор, где каждый старался убедить другого, и ни один в этом не преуспел.

Мы расстались возмущенные друг другом. Я – тем, что определяла как профессиональное предательство; он – моей неблагодарностью, нежеланием внять тому, что он называл «голосом рассудка». Расстались на том, что он волен поступать как хочет, я же остаюсь защитником Даниэля.

А через день после этого ко мне в консультацию позвонила секретарь президиума Городской коллегии адвокатов и попросила срочно приехать на какое-то совещание.

Самсонов принял меня в своем кабинете. Он уже не убеждал меня. Он просто информировал:

– Нас вызывают в Московский комитет партии. Пока не поздно, ты еще можешь отказаться от защиты. Ах, ты предпочитаешь поехать в МК? Хорошо, тогда выйди, пожалуйста, в коридор. Я скоро освобожусь, и мы поедем.

Прошло, наверное, минут пятнадцать, когда Самсонов вышел из кабинета.

– Ты еще здесь?

– Конечно. Мы же должны ехать в МК.

– Я еду один, тебе там делать нечего. Но я хочу тебя предупредить, что защищать Даниэля ты не будешь. Мы не позволим тебе ставить всю адвокатуру под удар.

Помню, я еще сказала Василию, что он не может запретить мне защищать Даниэля, что у него нет такого права. Что отстранить меня от работы или лишить допуска можно только решением всего президиума.

– У меня нет времени на дискуссии. Единственная просьба – прислать сегодня же ко мне обеих жен. Я должен срочно выделить им других адвокатов. Прощай.

Так мы расстались. Расстались навсегда. Встречаясь в судах или на совещаниях, мы еле кивали друг другу головой и проходили мимо, не останавливаясь. Терять друзей очень трудно. Я знаю, что это было тяжело и Василию. Как-то через несколько месяцев после этого нашего «прощай» он говорил общему другу, что разрыв с нами для него «незаживающая рана». Говорил о том, что со временем я сумею оценить, что именно он меня спас от позора или исключения из коллегии. Я это не оценила.

Я не осудила бы Самсонова, если бы он с самого начала отказался от защиты Синявского. Каждый человек вправе сам решать такие вопросы. Я осуждала Самсонова за то, что он дважды предал нашу профессию. Он – председатель Коллегии адвокатов – капитулировал перед незаконными требованиями Московского комитета партии. Я знаю, что этими требованиями были:

1. Полностью скрыть от обвиняемых тот общественный резонанс, который имело их дело.

2. Отказаться в защитительной речи от критики литературоведческой экспертизы.

3. Отказаться от произнесения в публичном судебном заседании прямой просьбы об оправдании подзащитных.

Я считала, что он дважды предал нашу профессию, потому что выполнение этих требований ослабляло законные возможности защиты не просто абстрактного обвиняемого, но его собственного клиента, его собственного подзащитного.

Я ни в какой мере не хочу сказать, что за годы нашей дружбы я считала Василия своим политическим единомышленником. Но я была уверена, что нас связывает общность взглядов на профессиональный долг.

Когда общие друзья говорили, что мы должны простить Василия, что он вынужден был поступить так, мы с этим согласиться не могли. Самсонов нас ничем не обидел. Просто он оказался не тем человеком. И нам уже не о чем было с ним разговаривать, а значит, и незачем было встречаться. Я думаю, что и он не вправе был ждать от меня благодарности. Непреклонность той линии, которую он провел в этом деле, определялась уже не заботой обо мне, а боязнью за свое положение. Ведь лично ему Московский комитет КПСС поручил организовать защиту соответственно с выдвинутыми требованиями.

Как бы перебирая все, только что написанное, моя память воскрешает прекрасные дни нашей дружбы. И время, когда мы вчетвером на террасе в благословенной подмосковной Жуковке, и долгие ночные разговоры. И, главное, ту атмосферу дружеской благожелательности, почти родственной любви, которая всегда окрашивала наши прошлые отношения. Мне было бы легче вовсе не вспоминать эту неприглядную историю, скрыть ее ото всех, благо мало кто об этом знал и еще меньше людей, которые об этом помнят. Я рассказываю это не только потому, что, приступая к книге, приняла решение писать все так, как это было, как я помню. Иначе вообще не стоило браться за это нелегкое для меня дело.

Главное, что заставило меня рассказать все это с такой дотошной подробностью, была давно преследующая меня мысль, что наибольшее зло в те послесталинские годы творили вовсе не злодеи и палачи, а соглашатели. Что, наверное, те врачи-психиатры, которые обрекали и обрекают здоровых людей на «пытку психиатрией», делают это тоже не потому, что причинять людям страдание является их внутренней потребностью. Вовсе нет. Их ставят в такие условия, когда они должны или подчиниться, или быть выброшенными.

А судьи? Разве не хотели бы они быть справедливыми и беспристрастными? Но и перед ними стоит тот же выбор. Мы – адвокаты, судьи, врачи-избрали себе профессию, которая дает нам право участвовать в разрешении чужих человеческих судеб. И если уж людям таких профессий пренебрегать своим профессиональным долгом во вред другому, зависимому от них, – лучше уж действительно идти в дворники.

Вот почему я тогда так сурово осудила поведение Самсонова.

Я рассказываю об этом с непрошедшим чувством боли и утраты. Я всегда считала Самсонова одним из лучших адвокатов моего поколения, не только в силу его таланта, но и по чувству личной ответственности, которое ему было присуще. Я жалею его потому, что и он оказался жертвой системы, которая либо подчиняет себе человека полностью, либо выбрасывает его.

О том, как дальше развивались события, мне осталось рассказать немногое.

Расставшись с Самсоновым, я тут же, как он просил, вызвала к себе в консультацию Марию и Ларису и передала им содержание нашего с ним разговора. Я сказала Ларисе, что от защиты Даниэля не откажусь, но сомневаюсь, что меня допустят к участию в деле.

Я ни разу – ни до, ни после – не видела Ларису и Марию в таком состоянии отчаяния и растерянности, как во время этого разговора. Ведь у них совсем не оставалось времени. В последнюю минуту их мужья остались без адвокатов. Кого искать? И стоит ли искать вообще, если каждый избранный ими адвокат будет поставлен в положение, при котором защищать невозможно?

На следующий день вечером я была в консультации на производственном совещании, когда мне вновь позвонил Самсонов:

– Только что от меня ушли эти дамочки. Не дай тебе бог когда-нибудь выслушать то, что они позволили себе сказать мне.

И он повесил трубку.

А еще через день от Ларисы я узнала, что они вынуждены были согласиться на кандидатуры других адвокатов, рекомендованных им Самсоновым.

Так закончилась длинная история о том, как я не защищала Юлия Даниэля. История, которая в «Белой книге» Александра Гинзбурга заключается в одной строке: «Кандидатура защитника Каминской была отведена Коллегией адвокатов без объяснения причин».