В преддверии первого судебного процесса

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В преддверии первого судебного процесса

До начала судебного процесса оставалось немногим более двух недель, и я понимала, что все это время должно быть целиком отдано изучению такого сложного дела.

Уже с утра я – в Московском областном суде. Все складывается на редкость удачно. Я одна в пустом зале. У меня большой стол, на нем два тома дела, листы бумаги, на которых делаю выписки. Тихо. Никто не мешает сосредоточиться.

Открываю обвинительное заключение. 34 страницы густого, через один интервал машинописного текста. Примерно половина обвинительного заключения – длинные цитаты из показаний Алика и Саши, когда они признавали себя виновными.

Еще по дороге, не доходя до колонки, Сашка предложил мне изнасиловать Марину. Я сказал, что не буду. У колонки встретили Марину и вместе пошли к мосту. Прошли двухэтажный санаторский дом и дом Акатовых. Там никого не было. Так дошли до крайнего дома, где живет Богачева тетя Надя. На углу забора стали приставать к Марине, крутить ей руки. Марина сказала, что будет кричать. Я кепкой зажал ей рот, и мы потащили ее к яблоне в совхозный сад. Сашка тащил ее за левую руку, а я левой рукой за правую. В правой руке у меня была кепка, и я этой кепкой зажимал ей рот» (показания Алика Бурова. Том 3, листы дела 84–88).

И дальше еще несколько страниц его показаний с мельчайшими подробностями того, как повалили Марину во втором ряду яблонь, как Сашка держал ей ноги, когда он – Алик – насиловал Марину, как Сашка потом душил ее и как они вместе несли ее труп к пруду.

А потом опять несколько страниц – цитаты из тех показаний Саши, в которых он признавал себя виновным.

Вместе с Аликом от его дома мы пошли к колонке. Там стояла Марина. По пути к Марине Алик предложил изнасиловать ее, и я дал свое согласие. Вместе с Мариной дошли до санаторского дома, и там Алик пристал к Марине. Она сказала: «Отстань», – и мы пошли вниз. В доме Акатовых никого не было. Пошли дальше. У крайнего дома Богачевых мы остановились, и Алик наскочил на Марину, закрыл ей рот кепкой. Мы взяли ее под руки и пошли к саду» (показания Саши Кабанова. Том 3, листы дела 107–108).

И дальше те же подробности, что и в показаниях Алика. Только утверждает, что, когда кончили насиловать,

Алька сказал Марине: «Вставай». Она не отвечала. Мы пытались ее поднять, но она не поднималась. Алька вынул изо рта Марины кепку. Мы решили, что она умерла, но отчего – не знали, может быть задохнулась. Алька сказал, что ее лучше закопать, чтобы никто не нашел, но потом решили снести в пруд (показания Саши Кабанова. Том 3, листы дела 110–111).

И так страница за страницей. Показания с очень незначительными изменениями, которые кажутся мне совершенно несущественными. Показания, насыщенные деталями, которые выглядят так правдоподобно.

В самом конце третьего тома заявление, написанное детским почерком. Собственноручное заявление Саши.

Я решил рассказать правду, так как я хочу идти в жизнь с чистой совестью. Я совершил преступление, но я за него буду нести ответ, и мне не хочется, чтобы меня мучила совесть за то, что я не раскаялся в этом поступке. Но я в этом поступке раскаиваюсь, и такого больше не повторится, так как это вышло по глупости и по предложению Бурова Алика. Сам бы я до этого не додумался (том 3, лист дела 224).

Все чаще приходит мысль: «А может быть, это действительно они?» Я знаю и Льва Юдовича, и Ирину Козополянскую. Я не верю в то, что они уговорили Алика и Сашу изменить показания – отказаться от признания. Не верю потому, что Лев и Ирина прежде всего порядочные люди, неспособные на такое нарушение своего профессионального долга. Не верю и потому, что оба они опытные и разумные адвокаты, прекрасно понимающие, какие последствия для них неизбежно наступят, если суду станет известно, что изменение показаний обвиняемых – результат воздействия на них адвокатов.

Но я также понимаю, что за те месяцы, которые прошли до суда, оба мальчика получили новый – тюремный – опыт. Что, если я допускаю, что их «признание» было результатом незаконного действия следователя, я не могу исключить и то, что отказ от такого признания явился результатом влияния более опытных сокамерников.

В момент этих размышлений дверь зала открылась, и ко мне подошел человек:

– Здравствуйте, товарищ адвокат. Узнал, что вы читаете дело, и решил зайти познакомиться с вами. Вы ведь раньше в моих делах не участвовали. – И представился: Судья Кириллов.

Кириллов сравнительно молодой член Московского областного суда. Адвокаты, которым довелось участвовать в делах под его председательством, неизменно отмечали его ум и правовую образованность, но одновременно – жесткую, почти деспотическую манеру ведения процесса. Говорили и о том, что он часто бывает резок и даже груб по отношению к адвокатам.

То, что он пришел специально знакомиться со мной, приятно удивило. Такой традиции в московских судах не существовало. Чаще бывало, что знакомый судья, у которого ты уже много раз выступал, проходит мимо, даже не повернув голову в твою сторону.

А Кириллов продолжал:

– Я рад, что вы будете участвовать в этом деле. Дело очень интересное, но очень тяжелое. Не правда ли, товарищ Каминская, это очень тяжелое дело?

– Я думаю, что всякое дело об убийстве – тяжелое. А тут еще и обвиняемые – подростки. Конечно, дело тяжелое.

– Это, конечно, так, товарищ адвокат. Но ведь в этом деле много особенностей. Так сказать, борьба за честь прокуратуры и за честь адвокатуры. Ведь кто-то научил этих мальчиков или ложно признаться в том, чего они не совершали, или, отказавшись от неправильных показаний, оклеветать следствие.

– Честь следователя Юсова – еще не честь прокуратуры, равно как и поведение адвоката Козополянской – это еще не поведение адвокатуры.

– Ну, тут, товарищ адвокат, вы меня неправильно поняли. Но дело очень, очень тяжелое. Вы уже смотрели первый том? Нет? Обязательно посмотрите, хотя бы бегло, перед тем как ехать в тюрьму. Вы, кстати, когда собираетесь поехать на свидание?

– Завтра с самого утра. Как раз хотела идти вас разыскивать, чтобы получить разрешение. Вот и заявление у меня уже готово.

Внезапно лицо Кириллова каменеет. И совершенно жестким, не допускающим возражения тоном он говорит:

– Сегодня я вам разрешения не дам. В тюрьму вы завтра не поедете. Приезжайте завтра к концу рабочего дня, и я вам дам разрешение. Послезавтра вы можете ехать на свидание.

Такого в моей практике еще не было. Право адвоката на свидание с подзащитным до суда в любое удобное адвокату время соблюдается всегда. Единственное ограничение – это часы работы тюрьмы. Никогда ни один судья не интересовался вопросом, в какой день или в какой час адвокат поедет к своему подзащитному.

Я мгновенно решаю, что добьюсь этого разрешения обязательно и именно сегодня. Если отказ в нем – результат простого самодурства, мне важно, чтобы судья понимал, что я умею отстаивать свои права. Иначе такой судья, чувствующий податливость адвоката, будет бесконечно снимать важные вопросы, безмотивно отказывать в удовлетворении существенных ходатайств. Если же за этим скрываются какие-то более серьезные причины, то мне необходимо самой решать, как правильнее поступить.

Поэтому, как мне кажется, тоже достаточно жестким и непреклонным тоном я отвечаю:

– Вы ошибаетесь, товарищ Кириллов. В тюрьму я поеду именно завтра. Так мне удобно. И никто не вправе мне в этом препятствовать. Поэтому прошу вас сейчас же подписать разрешение на свидание. Вы знаете, что это – мое право и что ваш отказ незаконен.

– Я не собираюсь обсуждать с вами, что законно и что незаконно. Завтра получите разрешение.

И вот я в кабинете у заместителя председателя Областного суда Черноморца. Он знает меня, я выступала у него по многим делам. Встречает меня приветливо. Выслушивает внимательно.

– Это какое-то недоразумение, товарищ Каминская. Не волнуйтесь. Сейчас я поговорю с Кирилловым и выясню. Никто в нашем суде не собирается ущемлять ваших прав.

Выхожу в приемную. 5 минут. 10 минут. 15 минут. Наконец меня вызывают в кабинет.

– Товарищ Каминская, ну почему вам нужно ехать именно завтра? Перенесите свидание на любой другой удобный для вас день. Мы вот с товарищем Кирилловым договорились, что он подпишет вам сегодня разрешение, но только дату на нем поставит послезавтрашнюю. Так что вам даже специально заезжать за разрешением не придется.

Черноморец явно смущен.

– Пока я не пойму, почему меня ограничивают в возможности свидания, я не изменю своего решения и требую разрешения сегодня же.

– Понимаете, товарищ адвокат, вы только, пожалуйста, не обижайтесь. Мы лично против вас ничего не имеем. Но вы знаете, что адвокатура в этом деле как-то уже скомпрометирована. Судья должен проявлять осторожность и предусмотрительность…

Я слушаю его и ничего не понимаю. Если мне не доверяют, то почему это недоверие распространяется только на завтрашний день?

– Скажите мне прямо, почему судья не хочет, чтобы именно завтра у меня было свидание с моим подзащитным?

И опять так же смущенно Черноморец говорит:

– Кириллов уже подписал на завтра разрешение адвокату Юдовичу. Он считает нецелесообразным, чтобы вы и он в один день были в тюрьме.

По правде говоря, такое объяснение было для меня полной неожиданностью. Оно не приходило мне в голову прежде всего потому, что было нелепо. Судья прекрасно знал, что обвиняемые, арестованные по одному делу, содержатся в тюрьме в условиях полной изоляции друг от друга. Будем мы с Юдовичем в тюрьме в одно время или в разное, администрация тюрьмы организует наши свидания таким образом, чтобы Алик и Саша даже не видели друг друга. Значит, судья, возражая против нашего, как он считал, одновременного свидания, боялся контактов между адвокатами. Пытался таким, явно несостоятельным способом помешать нам выработать совместную тактику защиты.

– Так чего же вы, собственно, опасаетесь? Моей встречи с Юдовичем? Его влияния на меня?

Черноморец молчит.

– В тюрьму я поеду завтра. И я хочу, чтобы вы четко понимали – если я найду нужным влиять на подзащитного, я в состоянии это сделать сама. Если я найду целесообразным обсудить свою позицию с Юдовичем, я это сделаю сегодня и сделаю это дома, а не в приемной тюрьмы.

Черноморец протягивает руку:

– Давайте мне ваше разрешение, я сам его подпишу. Действительно, какая-то глупость.

И вот я опять в зале судебного заседания. Сажусь за стол, подвигаю к себе первый том.

Открываю.

Большая, во весь лист фотография. Одно лицо крупным планом. Смотрит оно прямо на меня. Смеющееся лицо. Яркие, блестящие глаза. Выражение такого бесхитростного счастья. Это девочка. Это Марина.

Я медленно поворачиваю страницу.

Опять фотография. Страшный вздувшийся труп. Обезображенное черное лицо. Какие-то остатки одежды прикрывают верхнюю часть того, что когда-то было телом.

Это тоже Марина.

И опять мысль: «А может, это действительно они? И я буду помогать им? Помогать совсем уйти от ответственности, избежать всякого наказания за это? Это ужасно».

Поздно вечером мне домой позвонил Лев Юдович.

– Ну как, смотрела дело?

По моему тону он чувствует, в каком я состоянии.

– Дина, это пройдет, – говорит он. – Пройдет, как только ты поговоришь с Сашей, когда начнешь по-настоящему читать дело. Поверь мне. Я был в еще большем отчаянии.

И Лева рассказывает мне, как по предложению Юсова он начал знакомиться с делом с прослушивания магнитофонной записи признания мальчиков и проведенной после этого очной ставки между ними.

– Это было так страшно, – говорит он.

Я верю ему. И хотя я только читала эти показания, но и у меня в ушах стоят эти никогда не слышанные мною голоса.

– Это Сашка предложил. Я не хотел, я только потом согласился. Сашка душил ее, а я стоял в стороне.

– Предложил Алик. Зачем ты на меня наговариваешь? Ведь ты предлагал, а я по глупости согласился. Ты врешь, что я ее душил. Никто ее не душил. Отчего она умерла? Не знаю я, отчего умерла. Откуда мне знать. Может, и задохнулась, а может, еще от чего.

Мне кажется, что два затравленных зверя бросаются друг на друга в надежде отвоевать себе кусочек снисхождения. Весь эмоциональный накал, вся страстность только в споре за второе место.

На следующий день с самого утра еду на свидание с Сашей.

В тюрьме мне достался кабинет № 30. Он в конце коридора, большой, светлый – окна выходят на улицу. В нем удобно работать – большие столы, в ящиках которых тут же предусмотрительно прячу бутерброды и шоколад, которыми нас всегда снабжают родственники. (Может, удастся покормить во время свидания. Конвой на это смотрит снисходительно. Лишь бы в камеру с собой ничего не уносили.)

Вводят Сашу.

Как сейчас отслоить то первое впечатление от всех последующих? От времени, когда уже знала его, когда его лицо казалось мне милым и привлекательным, когда, разговаривая со мной, он научился улыбаться.

Саша высокого роста, черноволосый, черноглазый. Тюремная куртка ему мала – из-под коротких рукавов торчат покрасневшие от холода руки. На ногах грубые рабочие ботинки. Ботинки без шнурков (запрещенных тюремными правилами), а потому болтаются на ногах. Брюки тоже короткие. Весь он такой нескладный, угловатый. Смотрит на меня исподлобья. Я рассказываю ему о родителях, о брате, о сестре. Все подробности, которые специально узнавала для него. Знала, как ждет этих вестей – ведь после свидания с Ириной Козополянской прошло уже более двух месяцев. За это время ни свиданий, ни писем.

Но этот разговор нужен не только Саше. Это и для меня время, когда могу как-то приглядеться к нему. Привыкнуть к его манере говорить, выражать свои мысли. Это время необходимо, чтобы установился какой-то личный контакт, без которого не начинаю основного разговора о деле.

Саша говорит очень медленно, почти не поднимая головы. Предлагаю ему бутерброд, шоколад – отказывается. Когда я закурила, попросил у меня сигарету.

– Только маме не говорите, она расстроится.

Вдруг прерывает свой рассказ.

– А вы Козополянскую знаете?

– Знаю. Она просила передать тебе привет.

– Я понимаю, что она теперь защищать меня не будет. Мне так стыдно перед ней.

Я рада, что он произнес именно это слово – стыдно. Не так уж часто приходится слышать его в тюрьме. Но я молчу, ничего ему на это не отвечаю. И Саша опять рассказывает о том, как жил, как учился, сколько дел было по дому – ведь, когда он не в школе, все заботы о младшем братишке на нем. И о том, как любил животных – и собак, и кошек, и кроликов, и птиц. И что дома у него остались его любимые котенок и собака. Нет, собака не породистая, просто дворняга, но очень умная, все понимает. Наверное, скучает без него.

И опять молчит.

И потом без всякого перехода:

– Неужели вы тоже верите, что я этими руками душил Маринку?..

Его красные, обветренные руки ладонями вверх лежали на столе, и он пристально разглядывал их.

Как искренне он произнес эти слова! Мне так хочется верить ему. Но в ушах теперь уже его голосом звучат слова:

Алик предложил изнасиловать ее, и я дал свое согласие. Алик сказал, что ее лучше закопать, чтобы никто не нашел, но потом решили снести в пруд.

И тогда, вместо ответа, я прошу его рассказать все, что с ними случилось в тот вечер 17 июня, в вечер гибели Марины.

Я говорю ему, что мне сейчас совершенно неинтересно, что он говорил Юсову или другим следователям, почему признавался и почему отказался потом. Я просто хочу услышать от него самого, как они играли, как шли к пруду, как расстались с Мариной.

– Только, пожалуйста, – прошу я, – рассказывай очень подробно, старайся вспомнить все мелочи. О чем говорили по дороге, встречался ли кто-либо вам по пути. Старайся все вспомнить и все рассказать.

И опять очень медленно, с паузами после каждого слова, начинает он рассказывать этот день с самого утра. Скажет фразу и молчит. Каждую следующую фразу начинает:

– Ну вот, значит.

Уже скоро двенадцать, а он еще рассказывает о том, как днем ходил в магазин, и что купил, и как потом ходил к тете Марусе за молоком.

Что, если так же медленно он будет говорить в суде?

Я уже представляю себе раздраженные реплики прокурора и даже судьи.

– Ну, чего ты резину тянешь! Наверное, когда договаривался о преступлении, умел говорить быстро, а теперь, видите ли, он не умеет! – таким слышался мне воображаемый голос прокурора.

Или:

– Так мы твое дело за три месяца не рассмотрим. Говори быстрее (это уже судья).

Я обязательно должна научить его говорить хоть немного быстрее и без постоянных «ну вот, значит» или «значит, так».

Но в тот день я не торопила его, не задавала никаких вопросов. Только когда он кончил свой рассказ, я спросила:

– Ты сказал, что, после того как Марина ушла от вас, вы не сразу вернулись к дому Акатовых, а минут десять стояли за санаторским домом. Почему ты и Алик сначала показывали, что пошли к клубу?

– Мы к клубу не ходили.

– Но почему же вы оба на первом допросе сказали, что пошли к клубу?

Саша молчит.

– Ты должен мне это объяснить. Если ты мне не скажешь, как я смогу помогать тебе?

– Ну вот, значит. Мы договорились так сказать девчонкам, если спросят, почему задержались, а потом – раз им так сказали, то и следователям это же говорили.

– А почему вы не хотели сказать девочкам, что были за санаторским домом?

И опять после паузы, после «значит, так»:

– Мы пошли за санаторский дом, за сарай и там курили. Я не хотел, чтобы об этом узнали девчонки, и Лена там тоже была. Она бы маме нажаловалась.

– Дома не знали, что ты куришь?

– А я и не курил тогда, только попробовал. Это я теперь курю, но мало. Мама ведь не знает, не передает мне сигарет. Вы тоже маме не говорите, она очень расстроится. Лучше уж так, без сигарет. Да и товарищи меня угощают, мне хватает.

Мы заканчиваем наше свидание. Наверное, Саша ждет, что я ему скажу, что поверила, что теперь вижу, что он ни в чем не виноват. Но вместо этого я говорю ему:

– Ты уже около шести месяцев под стражей. Я понимаю, что это такое, как это трудно. Я буду помогать тебе. Я знаю, что за это время тебе давали много советов. Кто-то советовал тебе говорить неправду. Не будем сегодня говорить – кто. Наверное, тебе говорили и о том, что если раскаешься – тебе дадут меньше. Не думай сейчас об этом. Я уверена, что ты можешь защищаться только правдой. Не только потому, что считаю, что всегда нужно говорить правду. В суде тебе будут задавать очень много вопросов судья и прокурор, и общественный обвинитель, и мать Марины, и мы – адвокаты. Заранее предусмотреть все эти вопросы невозможно. Тебя будут ловить на каждом мелком противоречии, тебе будут обещать снисхождение, если ты признаешься, и угрожать суровым приговором, если ты не будешь признавать себя виновным. Обдумай все это. Пойми и другое. Есть люди, которые умеют хорошо лгать. Они хорошо ориентируются, быстро понимают, как выгоднее ответить на вопрос. Я тебя слушала очень внимательно и вижу, что ты с этим просто не справишься. Тебя запутают и собьют очень быстро.

Я еще не знаю твоего дела и не даю тебе сейчас никаких советов, кроме одного. Подумай серьезно над тем, что я тебе сейчас сказала.

– Я уже обо всем этом думал. Я вам действительно говорю правду. Мы этого не делали.

Я ехала в переполненном вечернем автобусе, потом в переполненном метро, потом опять в автобусе и не замечала ничего вокруг себя. У меня перед глазами было Сашино лицо, его жест, когда он протянул и положил на стол руки. «Неужели вы тоже не верите, что я этими руками…»

И уже затих, почти совсем замолчал тот внутренний голос, который напоминал мне страшные подробности признания.

Каждому адвокату очень важно искренне верить в то, что ему предстоит отстаивать в суде. Наверное, именно поэтому мы так охотно верим нашим подзащитным.

Сила убедительности защитительной речи основывается, конечно, в первую очередь на анализе доказательств, на непогрешимости аргументации. Но составной частью ее воздействия являются и манера говорить, и жест, и то, как стоишь перед судом, как смотришь на него. Вот почему защитительная речь – это всегда устное творчество.

Ораторский стиль речи может быть очень различен. Даже один и тот же адвокат, если он действительно хороший оратор, должен интуитивно подчинить свою манеру изложения аргументации особенностям конкретного дела. Но, конечно, каждый адвокат имеет свой индивидуальный, органически ему присущий стиль.

Я говорю очень просто – так я умею и так мне нравится.

Я действительно «люблю обычные слова, как неизведанные страны» (это строка из стихов любимого мною современного поэта Давида Самойлова), и уверена, что простыми словами можно выразить и самую сложную мысль, и самое тонкое чувство. Но такая манера речи – лишенная всяких украшений – не терпит фальши. Ее просто нечем скрыть.

Это, конечно, не значит, что эту фальшь от внутренней неубежденности почувствует каждый сидящий в зале или даже судья. Нужно иметь чуткое ухо, чтобы ее уловить. Но мне кажется, что я этой способностью обладала. И не только оценивая речи моих коллег, но и, что гораздо важнее, оценивая свои речи. У меня наступало какое-то странное ощущение, когда я вдруг начинала слышать собственный голос как бы в пустом зале. Знаешь, что это именно твой голос, но он отдельно от тебя, живет своей собственной чужой жизнью. Это случалось не часто. Только тогда, когда не было искренней убежденности в нравственности моей позиции.

Принимая на себя защиту Саши, я хотела не только поверить ему. Мне была необходима абсолютная убежденность в его невиновности. В правоте, а следовательно, и в нравственности той позиции, которую мне предстояло отстаивать. Слишком тяжким по нравственным критериям любого общества было то преступление, в совершении которого он обвинялся.

Потянулись дни подготовки к делу. Каждый документ, каждое свидетельское показание я оценивала сначала как прокурор. Пыталась дать им наихудшее для Саши объяснение. А потом сама же опровергала его, игнорируя при этом полностью показания Алика и Саши.

И с каждым днем я все больше и больше убеждалась, что единственным доказательством их вины в этом деле было признание.

Задачей защиты было не только показать, что это признание не подкреплено, как этого требует закон, другими бесспорными доказательствами вины. Необходимо было еще и убедить суд, что содержание этого признания, те детали, которые в нем имеются, не соответствуют реальным и объективным фактам, сопутствовавшим преступлению.

В тех условиях, в которых оказалась защита, эта задача была не просто трудной, она была почти невыполнимой.

Ведь бесспорными, существующими вне зависимости от показаний Алика и Саши были только следующие обстоятельства:

1. Совместная игра с Мариной в волейбол, время окончания которой не было точно установлено.

2. Тот факт, что после окончания игры подростки разделились на две группы.

3. Что девочки-сестры Акатовы, вместе с Ирой Клеповой и Леной Кабановой, а также трое солдат ушли вперед.

4. Что Алик, Саша и Марина Костоправкина задержались в деревне.

5. Что Алик и Саша пришли через какое-то время без Марины в дом Акатовых.

6. Что Алик, Саша и девочки пошли гулять по Генеральскому шоссе.

7. Что Марина Костоправкина не вернулась домой.

8. Что 19 июня была найдена в овраге ее кофта.

9. Что 23 июня был обнаружен ее труп.

10. Что по заключению экспертизы она попала в воду живой и утонула.

Все остальное, что приводилось в обвинительном заключении как «объективные обстоятельства» гибели Марины, целиком взято из показаний мальчиков.

Если, признавая себя виновными, они говорили правду, то содержание их показаний правильно отображало реальные обстоятельства гибели Марины.

Но если они говорили неправду?

Как доказать суду, что показания Алика и Саши противоречат действительным обстоятельствам гибели Марины, когда эти действительные обстоятельства никому не известны?

Решаем поехать «на место».

Проехали по Генеральскому шоссе, потом свернули к магазину в писательский поселок Переделкино. Спустились к берегу. Вот они, лавы. Длинный, узкий деревянный мост. А прямо от него вверх «главная улица» – дорога к спортивной площадке. Направо от крайнего дома Богачевых, сразу за ним начинается то, что в обвинительном заключении названо фруктовым садом, – несколько рядов далеко стоящих друг от друга яблонь.

Мы увидели, как все там было почти вплотную. Вторая яблоня от края, под которой, по обвинительному заключению, была изнасилована Марина, и дом Богачевых, и дом Акатовых, и главная улица, и пруд, и сад.

Как тут подсчитаешь время, которое надо было затратить, чтобы пройти от санаторского дома до совхозного сада? Мне понадобилось 4 минуты, Леве – 3.

Так и следователь считал, когда доказывал, что у мальчиков было достаточно времени на убийство. От санаторского дома 3–4 минуты, от совхозного сада до пруда – 2 минуты, от пруда до дома Акатовых – 5 минут.

Остается 30 минут. А этого совершенно достаточно, пишет следователь, чтобы за это время по очереди изнасиловать Марину, задушить ее, перетащить ее труп к берегу и, раскачав его держа за руки и за ноги, сбросить с высокого берега в реку.

И действительно, поди знай, достаточно или недостаточно было этих минут для четырнадцатилетних мальчиков, чтобы совершить все это, вернуться к своим подругам и через 30 минут, громко распевая веселую песню, идти гулять по Генеральскому шоссе.

Фактору времени как косвенному доказательству вины мальчиков следователь придавал первостепенное значение. Значит, и мы – адвокаты – должны проанализировать, по крупицам собрать все сведения о времени окончания игры в волейбол до момента возвращения Саши и Алика в дом Акатовых.

Ведь никто в тот день 17 июня по минутам время не фиксировал. Все называли его приблизительно.

«Закончили игру в 22 часа 40 минут». «Закончили игру в 22 часа 35 минут». «Закончили игру в 22 часа 45 минут».

Какое из этих показаний суд возьмет за отправную точку? Если 22 часа 45 минут, – значит, не они. Если 22 часа 35 минут, – у них было совершенно достаточно времени.

Строго по закону суд должен избрать наиболее выгодный для Саши и Алика вариант расчета – ведь всякое сомнение толкуется в пользу обвиняемого. Но мы с Юдовичем прекрасно понимаем, что на это полагаться не можем. В таком деле мы должны искать и найти бесспорное то, что поставило бы суд перед неизбежностью отказа от «признания» как от достоверного доказательства по делу.

Не менее важно объяснить причины, которые заставили даже не одного, а одновременно двух обвиняемых оговорить себя, признаться в том, чего они фактически не делали. Объяснить так, чтобы у суда не оставалось сомнений, что такие причины действительно были, и в том, что они были достаточно серьезны для самооговора.

Все наши беседы с подзащитными посвящены этому поиску.

– Саша, почему 6 сентября, в тот день, когда ты в первый раз признал себя виновным, ты показал, что изнасиловали Марину на противоположном от совхозного сада берегу пруда?

– Я ведь не знал, где ее изнасиловали. Я показал то место, около которого увидел потом ее труп.

– А почему потом стал говорить, что изнасиловали Марину под второй яблоней в совхозном саду?

– Юсов сказал, что так показывает Алик. Он даже показал мне листок, такой небольшой серый лист, написанный рукой Алика. Вот я и подтвердил.

Я достаю скопированный мною из дела план совхозного сада с нанесенными на нем яблонями и пешеходной тропинкой к берегу пруда. Нахожу вторую по счету яблоню (от дома Богачевой) и прошу Сашу показать путь от этой яблони к тому месту, с которого они, по их показаниям, сбросили тело Марины в воду.

Саша смотрит на меня с недоумением.

– Почему от этой яблони? Я ведь указывал на другую.

И уверенно опускает палец на вторую по счету яблоню, но только с другого конца совхозного сада, с того края, который примыкает к небольшому оврагу и забору руслановской дачи.

– Ты уверен, что показал именно эту яблоню? Ты ведь помнишь, что в совхозный сад вместе с тобой приезжали понятые. Суд может их вызвать.

– Я точно помню, что я показал именно эту яблоню.

Еще за два дня до этого разговора, читая первый том следственного дела, я обратила внимание на упущение, которое сделал следователь Юсов при составлении протокола выезда на место преступления вместе с Сашей.

Протокол «выезда на место», как его сокращенно называют, – очень важный следственный документ. В нем следователь фиксирует не только, каким путем обвиняемый шел, около какого предмета остановился, на что показывал следователь, но и расстояние, которое отделяет один ориентир от другого.

В аналогичном протоколе выезда с Аликом Буровым Юсов так и записал:

Дошел до дома Богачева. Повернул налево. Через 13,5 метра показал на вторую от дома Богачевых яблоню, находящуюся в 6 метрах по прямой от пешеходной тропы.

В протоколе же выезда с Сашей написано так:

…дошел до дома Богачевых. Повернул налево. По пешеходной дорожке дошел до второй от края яблони и показал на нее как на место, где они с Буровым изнасиловали Марину.

А дальше во всех следственных документах Юсов писал, как нечто бесспорно установленное, что Алик и Саша показали на одно и то же место – под второй яблоней от края – как на место совершения преступления.

Но, хотя я это упущение зафиксировала, в тот момент я вовсе не придавала ему серьезного значения. Я считала, что его можно объяснить простой небрежностью следователя – ведь составлял он этот протокол в тот период, когда Саша признавал себя виновным. А в таких случаях часто документы оформляются небрежно – раз обвиняемый сознался, какие еще доказательства его вины потребуются суду!

Иначе расценил это Лев Юдович, когда я в разговоре с ним упомянула о недостатках этого протокола.

– Ты Юсова не знаешь. Я достаточно наблюдал его, пока знакомился с делом. Он подлец, но он формалист и опытный следователь. За этим что-то кроется. Я уверен, что это сознательная фальсификация.

Сейчас Левины подозрения получили свое первое подтверждение.

На следующий день в суде опять берусь за первый том. Там все фотографии выездов. Кадр за кадром. И волейбольная площадка, и улица с санаторским домом. Вот дом Богачевых. Наконец, фотография Алика. Он стоит боком к яблоне и показывает на нее вытянутой рукой. Яблоня большая, с раскидистыми ветвями, с густой листвой. Только нижние толстые ветви проступают сквозь нее. В глубине на фоне неба – высокий деревянный столб электропередачи.

Саша на фотографии стоит в той же лозе, так же протянута рука. Только яблоня мне кажется меньше, и справа от нее виден в траве пенек от срубленного дерева. Столба электропередачи нет. Но фотография плохая – вся верхняя часть какое-то расплывчатое грязное пятно.

На следующий день с утра берусь за второй том. Несколько дней подряд изучаю его. Юсов запротоколировал показания понятых, выезжавших вместе с Аликом. Но показаний тех понятых, которые присутствовали при выезде в деревню Саши, в деле не было.

Это уже нельзя было считать оплошностью. Это не могло быть случайностью.

Помимо того, что косвенно подтвердилось, что Саша показал на другое дерево, это свидетельствовало и о большем.

Очень часто следователь выбирает понятых из числа лиц, милиции хорошо известных, состоящих в ее «активе». На таких понятых следователю легко влиять. Они не подведут, когда речь пойдет о каких-то нарушениях, допущенных следователем. То, что Юсов не допросил этих понятых, свидетельствовало, что они были людьми посторонними, влиять на которых он или боялся, или даже не мог. Значит, защита должна ходатайствовать о допросе их в суде. В удовлетворении такого ходатайства суд никогда не отказывает.

По мере изучения дела я находила ряд мелких деталей, которые поначалу казались мне совершенно незначительными. Но наступал какой-то момент, когда подсознательная работа мысли выталкивала такую деталь на поверхность и заставляла думать о ней.

Так, в одном из первых показаний говорилось, что, закончив играть в мяч, подростки пошли к колодцу, чтобы помыть мяч и руки. Следствие учитывало эту подробность при расчете времени – на мытье мяча и рук следователь отпустил им 2 минуты.

Но почему они все-таки мыли руки? И не только руки, но и мяч?

Я знала, что в тот день, 17 июня, была хорошая солнечная погода. Днем дети купались – значит, было жарко. Если бы мяч во время игры попал в какое-то грязное место (а такие места, конечно, в деревне есть), то возникла бы необходимость вымыть мяч. Мыть же руки должен был бы только тот из них, кто этот мяч доставал из грязи. Но руки мыли все.

Значит, я могу допустить, что накануне был сильный дождь. Сильный потому, что, несмотря на жаркую погоду, за день грязь не высохла. Но если грязь не высохла в самой деревне, где ходят люди, где спортивная площадка, то тем более должно быть грязно в совхозном саду и по дороге от сада к пруду. Если на минуту допустить, что мальчики проделали весь тот путь, который им приписывают по обвинительному заключению, они не могли прийти сухими и чистыми в дом Акатовых.

В беседе с Сашей выясняю все эти подробности. Он утверждает, что действительно накануне был сильный дождь. Более того, говорит, что место на берегу пруда, с которого, по версии обвинения, был сброшен труп Марины, всегда очень грязное, болотистое. И еще Саша рассказывает, что мать Акатовых очень строгая хозяйка и, если бы у него или у Альки были грязные ботинки, она бы их на порог дома не пустила.

Так возникает новое ходатайство, которое суд обычно тоже удовлетворяет, – запросить данные о погоде за дни, предшествовавшие 17 июня 1965 года.

И, конечно, центральное место в наших разговорах занимает вопрос о том, почему же Саша признавал себя виновным.

Саша не жаловался на дурное с ним обращение, на побои, на те действительно необычно трудные условия, в которых он находился до перевода в тюрьму. Условия в камере предварительного заключения были хуже домашних, но они поразили его намного меньше, чем если бы он был городским мальчиком, привыкшим к водопроводу, канализации, горячей воде и другим благам городского комфорта. Как ни трудно было спать на жестких голых, ничем не прикрытых деревянных нарах, есть всухомятку (кухни при камерах предварительного заключения нет), мерзнуть ночью и изнемогать от духоты невентилируемого помещения днем, – но не это заставило его признать себя виновным.

Юсов Саше не угрожал. Он просто поместил с Сашей в камере некоего «дядю Ваню» – взрослого мужчину, который рассказывал Саше об ужасах тюрьмы Московского уголовного розыска – знаменитой Петровки, 38, о том, как там избивают, как издеваются над людьми и сами заключенные, и надзиратели, и следователи.

А Юсов каждый день говорил Саше, что от его признания зависит, в какой тюрьме его будут содержать до суда. Если признается – «Матросская тишина», не признается – Петровка, 38. Более того, Юсов говорил Саше, что если бы он признал себя виновным, то отпала бы необходимость содержать его под стражей до суда.

Дядя Ваня, который находился неотлучно при Саше все дни, вплоть до самого признания, и был переведен из Сашиной камеры, как только Саша подписал протокол этого признания, ежедневно и ежечасно уговаривал Сашу признаться. Признаться не потому, что Саша действительно виноват, а потому, что в его невиновность никто не поверит.

– У тебя нет другого пути, кроме признания, – говорил дядя Ваня. – Если ты не признаешься, тебя переведут на Петровку, 38, и там уже, хочешь не хочешь, придется признаться. И будут еще дальше мстить. И срок дадут больше и потом, когда исполнится тебе восемнадцать лет, отправят в самый далекий и плохой лагерь. Ты будешь среди убийц, которые проигрывают людей в карты, а убить или изуродовать им вообще ничего не стоит.

И дядя Ваня поднимал рубашку и показывал огромный шрам, который проходил от груди через весь живот.

– Видишь, как меня отделали? Чудом спасся.

Каждый день Юсов вызывал Сашу для допроса и спрашивал:

– Ну как, надумал признаваться? Не надумал – иди подумай. Мне торопиться некуда, я могу и еще подождать.

Когда Саша пытался объяснить, что он действительно ни в чем не виноват, Юсов отвечал, что эти сказки ему слушать не интересно. Что этому он не верит, да и ни один суд не поверит.

И Саша возвращался в камеру. И дядя Ваня вновь начинал рассказывать, как хорошо относится суд к подросткам, которые признают себя виновными. И как мало им дают.

– Если признаешься, дадут тебе не больше пяти лет. А могут и совсем отпустить как малолетку. Дадут из школы хорошую характеристику. И семья у тебя хорошая, трудовая. Вполне могут отпустить.

И так каждый день. Но Саша стоял на своем:

– Не виноват.

Все решило заявление Алика, которое Юсов показал Саше. В этом заявлении Алик писал, что он решил во всем признаться и что совершил преступление, «поддавшись предложению Саши». Саша не знал тогда, что уговорил Алика написать это заявление специально посаженный к нему «дядя Сережа».

– Вот видишь, Саша, – сказал Юсов. – Теперь тебе уж совсем деться некуда. Будешь упорствовать, так Алик все на тебя свалит. Ему все снисхождение – он ведь раскаивается, а тебе все наказание.

И Саша понял, что нужно торопиться.

Теперь уже не было сомнений в том, что прав дядя Ваня, прав Юсов.

– Кто же поверит, что ничего этого не было? Что не насиловали, не убивали? Нужно скорее признаться, чтобы в тот же день, а не позднее, чем Алик. Тогда и ему будет снисхождение. Нужно признаться и сказать, что первым предложил Алька и что он – Саша – Марину не душил. Чтобы не быть главным обвиняемым.

Саша уже знал от дяди Вани, что такое главный обвиняемый – «паровоз» и что «паровоз» всегда получает срок намного больше.

В тот же день, 6 сентября, Алик стал Сашиным врагом не на жизнь, а на смерть в борьбе за второе место в этом деле. И не знал Саша, что в том же сентябре, через несколько дней после страшной между ним и Аликом очной ставки эта борьба кончилась. Что Алик подал заявление, что он ложно оговорил себя и Сашу.

А тогда – 6 сентября – Саша с надеждой слушал заверения следователя, что никто не узнает, что Алик подал заявление первым.

И что, когда Саша признается, он ему разрешит написать письмо домой. А потом, и, наверное, очень скоро, Юсов сможет отпустить его домой до суда.

Так объяснял мне Саша причину своего ложного признания.

Убедительно ли это?

Убедительно ли, что то ощущение полной безнадежности, невозможность вырваться из этого круга «Юсов – дядя Ваня», потеря не только веры, но и надежды на то, что тебе поверят, захотят разобраться, явилось достаточной причиной, чтобы взять на себя вину в тяжком преступлении, которого не совершал?

Я уверена, что однозначно на этот вопрос ответить нельзя. Для одних этого может оказаться достаточным, для других – нет. Может быть, для тех взрослых, которых задерживали по подозрению в убийстве Марины (солдат Согрина, Зуева, Базарова, хулигана Садыкова и других), этого оказалось бы недостаточным. Возможно, у них оказалось бы больше силы воли, осмотрительности, умудренности, жизненной опытности для того, чтобы все это противопоставить следствию, тем противозаконным приемам психологического воздействия, которые применил Юсов.

Они могли не убояться запугиваний дяди Вани, не поверить обещаниям Юсова.

Алик и Саша не смогли выдержать этого нажима. У них не было ни силы характера, ни образования, ни жизненного опыта. Это были обычные деревенские мальчики, которые ни разу в жизни не расставались с родителями, которые воспитывались в условиях беспрекословного послушания взрослым и полного доверия к авторитету образованного человека.

Я убеждена, что никто не может определить предел той сопротивляемости, которой обладает человек. Это трудно сделать даже в отношении самой себя. Многие склонны преувеличивать эти пределы, некоторые недооценивают силу своего собственного характера. Тем более невозможно установить этот предел для другого. Единственное мерило – субъективное эмоциональное мнение оценивающего.

Я поверила Саше.

И тогда мне сразу стали понятны все те грубые нарушения закона, которые допустил следователь Юсов.

Он не мог не понимать, что условия содержания в камере предварительного заключения значительно хуже тюремных, что даже взрослых людей не разрешается содержать там свыше трех суток. Юсов содержал в этих условиях подростков 14 суток. В расчете на то, что сами условия содержания будут способствовать более быстрому признанию.

Закон категорически запрещает содержать совместно в одной камере взрослых и подростков. Раздельное содержание несовершеннолетних – безусловное требование закона. Юсов пошел и на это нарушение, надеясь, что эти два взрослых человека уговорят мальчиков признаться.

Мало того, сам арест Саши и Алика был произведен вопреки закону. И дело не только в том, что Юсов путем обмана увез мальчиков из дома, не объявив им и их родителям о том, что арестовывает их. Основным нарушением закона было то, что Юсов вообще не имел права их арестовывать.

В распоряжении следователя Юсова не было ни одного из перечисленных в законе оснований для ареста.

Саша и Алик не были застигнуты на месте преступления. Гибель Марины была окружена полной тайной, и очевидцев ее не было. Ни на теле, ни на одежде, ни в доме мальчиков ничего, что могло быть отнесено к свидетельству против них, обнаружено не было.

Почему же опытный следователь шел на такое грубое нарушение закона?

Получив это дело для расследования более чем через год после гибели Марины, Юсов видел только один путь расследования – получение признания. Он знал, что мальчиков допрашивали много раз до того, как дело было передано ему. Он знал и о том, что задерживались по подозрению в этом деле и другие люди. Но он сосредоточил все следствие только на Саше и Алике. Он сразу отбросил все остальные версии, как не сулившие ему успеха. Он понимал, что теперь, через столько времени, получить признание в совершении преступления он может, только сломив волю неизобличенного человека. Сломить волю Зуева или Согрина было труднее, чем волю Саши или Алика. Вот почему выбор пал на них. А все нарушения закона стали способом и методом подавления их воли. Я знала, что раньше Юсов делал довольно успешную карьеру следователя. Затем за служебные нарушения был переведен в провинциальную прокуратуру, где работал несколько лет.

Дело Алика и Саши было чуть ли не одним из первых (если не первым), порученных Юсову после возвращения на работу в центральный аппарат Московской областной прокуратуры. Успешное раскрытие этого преступления сулило ему быстрое продвижение по службе (особенно с учетом того, что дело было на контроле в ЦК КПСС).

Юсов мог пойти на нарушение закона в расчете на то, что раскрытие преступления с признанием вины снимет с него ответственность за эти нарушения. (По правилу «Победителей не судят».) И тогда начали одновременно действовать два фактора, между собою связанные. Желание сделать карьеру и страх, что уже допущенные им служебные злоупотребления станут известными.

В этих условиях уже не реальное раскрытие преступления, а только осуждение мальчиков стало его целью. И для достижения этой цели он не останавливался ни перед чем. Фальсификация доказательств стала методом расследования дела.

По советскому закону вся работа следователя должна проходить втайне. Лица, разглашающие данные предварительного следствия, отвечают за это в уголовном порядке. Методика ведения следствия по делу мальчиков была удивительной и непохожей на другие дела еще и тем, что следователь Юсов настойчиво и целеустремленно сам разглашал материалы следствия. Каждому свидетелю, которого Юсов вызывал к себе на допрос, он не только рассказывал обстоятельства дела так, как он считал нужным, но и показывал заключение экспертов-гидрологов. И если жители деревни сомневались вначале, возможно ли вообще было утопить Марину в том месте, на которое показывали Алик и Саша, то, читая заключение экспертизы, они верили ученым и соглашались с тем, что утопить Марину было возможно.

Юсов показывал свидетелям фотографии той одежды, которая была на трупе Марины, – разорванных в клочья спортивных трикотажных брюк. И говорил:

– Видите, они порвали эти брюки, когда раздевали Марину.

Рассказывал Юсов свидетелям только о тех показаниях мальчиков, в которых они признавали свою вину, и только о тех доказательствах, которыми, по его мнению, эта вина подтверждалась.

Юсов создал особую категорию свидетелей – свидетелей признания. Эти люди вызывались в суд только для того, чтобы рассказать, что Юсов допрашивал Алика или Сашу вежливо и спокойно. Ни к чему их не принуждал. И что признавались мальчики добровольно.

Но и остальные свидетели в результате разговоров с Юсовым перестали быть обыкновенными свидетелями, на объективность и добросовестность которых мы могли рассчитывать. Они стали свидетелями убежденными. Те незначительные факты, очевидцами которых они были, обросли таким количеством деталей и соображений, полученных ими от Юсова, что они уже и сами не могли (а зачастую и не хотели) отделить правду от вымысла. Раз от раза показания этих свидетелей становились все пространнее и категоричнее.