Глава 11. «Второй процесс над А.Д. Синявским»
Глава 11. «Второй процесс над А.Д. Синявским»
Четыре года мне пришлось мотаться между Лондоном и Оксфордом, где продолжала работать Нина. В 1982 году ее работа закончилась, и мы переехали в Лондон. Купили просторный дом, и жизнь постепенно входила в обычную колею. Все было бы хорошо, если бы в спокойную атмосферу Лондона не начал проникать ветерок эмигрантских склок с континента.
Здесь я позволю себе некоторое отступление, в свете которого яснее проступала бы подоплека событий, о которых пойдет речь в дальнейшем.
С начала 1920-х годов главным центром русской эмиграции стал Париж. Здесь издавались русские газеты, работали издательства, раскинулась сеть русских ресторанов, была даже консерватория им. Рахманинова… Париж притягивал политических беженцев из красной России самых разных политических установок — от монархистов до социалистов. Ничего подобного не было в Лондоне.
Существовало в России (а может быть, существует и сейчас) странное представление о закрытости английского общества в противоположность открытому французскому. Как раз наоборот! Правда, русская эмиграция в Англии была гораздо малочисленнее, чем в Париже, но со временем она почти целиком растворилась в английской среде. С самого начала моей жизни в Лондоне я поражался: здесь действовали клубы разных стран и наций, находившихся под властью советской России, с ресторанами, читальнями, залами для собраний, — польские, литовские, чешские, украинские, грузинские… У русской эмиграции, кроме православной церкви на Энисмор Гарден, никаких объединяющих центров не было. Правда, существовал здесь Пешкинский клуб, основанный старыми эмигрантами: две небольшие соединенные комнатки, где раз в неделю устраивались лекции для желающих. Меня как нового эмигранта пригласили сюда выступить перед аудиторией. Пришло пять человек: два поляка, чех, англичанка… Они просто хотели послушать русский язык.
В Париже доступ эмиграции во французское общество был сильно затруднен, и она варилась в собственном соку (все это подробно описано в воспоминаниях и рассказах Берберовой, Тэффи, Газданова и многих других русских писателей, живших тогда в Париже). Такое положение создавало благоприятную почву для произрастания политических склок и подозрений. Со временем объектом таких настроений стал Синявский. Нарастающая волна травли писателя превращалась, как определила это Розанова, во «второй процесс над А.Д. Синявским». Этот процесс, вопреки моей воле и желанию, втягивал и меня. Но что делать — надо было обороняться.
Этот второй — после первого, московского — процесс осуждения писателя всплыл на поверхность эмигрантской жизни еще во время нашего общего сотрудничества с журналом «Континент».
В статье Синявского «Литературный процесс в России», опубликованной в первом номере журнала, содержался следующий пассаж: «Россия-Мать, Россия-Сука, ты еще ответишь за это очередное, вскормленное тобою и выброшенное потом на помойку с позором, — дитя». Это было написано в связи с эмиграцией третьей волны, не только еврейской, но и людей всяких национальностей, бегущих из России. Этот пассаж вызвал бурное возмущение патриотов, националистов и антисемитов: как, русский писатель Россию сукой обозвал?! И. Шафаревич, друг и ближайший сотрудник Солженицына, человек крайних националистических убеждений, автор резко антисемитской книги «Русофобия», вообще отлучил от русской литературы писателей, покинувших Россию. На спину Синявского уже тогда был наклеен бубновый туз жида и русофоба. К отечественному негодованию присоединили голоса те представители старой эмиграции, которые считали себя распорядителями судеб русской литературы и с недоверием относились к нам — вновь приехавшим. Журнал «Вестник РСХД» и газета «Русская мысль» в Париже, «Новый журнал» в Америке, не говоря уже о желтой прессе, щедро предоставляли свои страницы негодующим. Синявскому, как и его защитникам, доступ в эти печатные органы был закрыт.
Чтобы дать возможность печататься людям иных взглядов, у Синявских в 1978 году возникла идея создания собственного журнала. Розанова купила печатный станок и устроила дома собственные издательство и типографию. Журнал «Синтаксис» печатался исключительно на деньги Синявских; иногда, чтобы хоть частично возместить расходы, Розанова принимала заказы на печать от разных организаций и частных лиц. Я с самого начала ругался с Розановой, доказывая, что появление еще одного журнала лишь подольет горючего в разгорающийся костер эмигрантских склок. Отчасти так оно и было, но это не главное. Розановой удалось привлечь к участию в журнале выдающихся авторов, проживавших как в Советском Союзе, так и за рубежом. В редколлегию «Синтаксиса» (или в лигу саппорторов, как она здесь именовалась) вошли А. Есенин-Вольпин, Ю. Вишневская, Е. Эткинд, Ю. Меклер, В. Турчин, А. Пятигорский, профессор Сорбонны М. Окутюрье и я, грешный. В тридцати семи его вышедших номерах печатались А. Зиновьев, Л. Копелев,
Л. Пинский, Г. Померанц, Д. Фурман, Е. Эткинд, С. Липкин, З. Зиник, Луи Мартинес, Генрих Бёлль и многие другие известные писатели, поэты, ученые. Среди русских журналов, издающихся за рубежом, «Синтаксис» стал самым независимым от какой бы то ни было политической организации или группы, противостоящим как советской идеологии, так и националистическому мракобесию.
* * *
Волна негодования, вызванная антипатриотической «Россией-Сукой» Синявского, поднялась на новую высоту, когда в 1986 году в израильском журнале «22» была опубликована статься бывшего сексота С. Хмельницкого «Во чреве китовом». В ней Хмельницкий, посадивший по своему доносу двух своих друзей, не отрицая своего сотрудничества с КГБ, утверждал, что друг его юности Андрей Синявский был таким же стукачом, как и он сам. В 1986 году Хмельницкий приехал в Вену с израильской визой, и случилось так, что, когда он пришел в ХИАС, занимающийся приемом еврейских беженцев, за столом сидел наш общий знакомый Вадим Менекер, хорошо осведомленный о московских делах. Увидев его, Хмельницкий убежал и вскоре объявился в Западном Берлине. Говорили, что он привез с собой рукопись для публикации, но солидные западные издательства отказались ее печатать. Очевидно, из этой рукописи и произошла его статья «Во чреве китовом».
Историю отношений Андрея с КГБ я знал давно — со слов Синявских и невольной участницы этих событий Элен Пельтье. Дочь военно-морского атташе при французском посольстве в Москве, Элен училась на одном курсе филологического факультета МГУ с Синявским, и они дружили. В один прекрасный день Андрея вызвали в ограны и предложили ему жениться на француженке. До него та же роль была предложена Хмельницкому, но добиться взаимности он не смог и дело разладилось. Посредством брака дочери французского атташе с советским подданным КГБ надеялось уловить в свои сети ее отца. Синявский был вынужден согласиться, но тут же предупредил Элен и они разыграли разрыв отношений. Позже Элен Пельтье (по мужу Замойская) писала в газете «Le Monde» от 24 октября 1984 года, что Синявский «обманул дьявола вместо того, чтобы вступить с ним в соглашение, и тем попросту рисковал жизнью». Писала она и в другие органы, и личные письма, и прямо говорила, что Андрей спас ей жизнь. Историю эту Синявский описал в романе «Спокойной ночи» в своем стиле фантастического реализма, что недоброжелателями было воспринято как дымовая завеса, затемняющая подлинную картину событий.
И теперь А. Воронель в своем предисловии к опусу Хмельницкого по сути ставил на одну доску штатного стукача, доносившего на своих друзей, и человека, спасшего от сетей КГБ свою близкую приятельницу. «К сожалению, мы живем в такое время, — писал в своем предисловии Воронель, — когда деление людей на праведников и грешников кажется уж очень неадекватным. Речь, по-видимому, может идти только о мерах и степенях порочности».
Сейчас, перечитывая сохранившуюся у меня кучу погромных статей в русской прессе и свою переписку с разными редакциями и лицами, причастными к раздуванию этой позорной кампании, я задаюсь вопросом и ответить на него не могу: зачем понадобилось нашему бывшему другу, крупному московскому физику, а теперь главному редактору «22» Александру Воронелю, когда-то порвавшему все отношения с Хмельницким, печатать его статью, в которой грязная клевета сочеталась со всхлипами больной совести разоблаченного стукача?
Этот вопрос я задал самому Воронелю в своем письме к нему и получил от него пространное послание с рассуждениями об относительности моральных критериев и о неправомерности в таких вопросах руководствоваться «групповыми интересами» (это он дружеские отношения назвал групповыми интересами!). Возмущенные письма в редакцию журнала «22» и лично Воронелю писали Лев Копелев, профессор Е. Эткинд, отсидевший по доносу Хмельницкого Ю. Брегель, его близкие друзья Юлий Даниэль, Лариса Богораз и многие другие. По поводу отождествления Хмельницкого и Синявского («они вылупились из одного яйца» — сообщал мне Воронель) Лариса писала: «Ты хотел, чтобы твой читатель в полутонах, в равномерном размазывании черного по белому вообще утратил понятие об этой цветовой оппозиции. Но вспомни Галича:
Не все напрасно в этом мире,
(Хотя и грош ему цена),
Покуда существуют гири
И виден уровень говна!
Похоже, что в вашем высокоцивилизованном мире отказались от простецкого говномера, а нового прибора того же назначения не придумали. Так и живите пока».
Но на человека, принявшего на себя функцию морального лидера, никакие аргументы не действуют.
Уходят, уходят, уходят друзья,
Одни в никуда, а другие в князья… — пел тот же Галич. И это — главная боль моей старости.
Н. Лесков писал об одном из героев своего рассказа «Административная грация», что тому «выпала высшая радость, доступная передовому интеллигенту: он узнал гадость про своего ближнего». Радость в определенных кругах русской эмиграции от пасквиля Хмельницкого была великая; поднялась вторая волна «разоблачений» Синявского.
Максимов, как с цепи сорвавшись в своей ненависти к Синявским, рассылал ксерокопию статьи Хмельницкого по всем редакциям и просил у журнала «22» разрешения перепечатать ее в своем «Континенте». Когда Н. Горбаневская, ставшая теперь ответственным секретарем «Континента», как-то появилась в нашей комнате на ВВС и на нее насели сотрудники с прямым вопросом, собирается ли журнал печатать эту вонючку, она ответила дипломатически: «Не печатать, а перепечатывать». Еще один моральный авторитет Феликс Светов вещал из Москвы, имея в виду Синявского: «Нет более омерзительного “запаха”, чем любое сотрудничество с ГБ в любой форме…».
Меня эта травля больно задела не только из-за сочувствия к Андрею; я никогда раньше не видел его в таком удрученном состоянии. В памяти моей прочно отпечаталась, а теперь всплыла, история друга моей юности Юрки Артемьева, вынужденного пойти на связь с ГБ и спасшего меня от верной тюрьмы. И, очевидно, не только меня: по крайней мере, никто из наших общих друзей и знакомых не оказался за решеткой по его «доносам». И всплыви история Юрки в те дни, никакие мои свидетельства и показания не смогли бы убедить эту компанию в том, что не любое сотрудничество, не в любой форме пахнет омерзительно. Сами они не ощущали запаха того, что, участвуя в травле Синявского, они вольно или невольно работали на КГБ. Что, надеюсь, будет ясно из дальнейшего моего изложения хода событий.
* * *
Собственно, меня вся эта грязь прямо не марала, но все равно я чувствовал себя оплеванным. Копаться в этой помойке противно, писать об этом трудно. Но что поделаешь — надо было обороняться.
«11 марта 1993
Дорогой Володя (Буковский)!
Я не стал бы продолжать эту ненужную Вам переписку, если бы вся эта история не продолжала ходить кругами, как говно в проруби (по Вашему точному определению). Вас защищают и Вы защищаетесь от обвинений в краже и подделке архивного документа…»
В моем письме к Буковскому, как и в предыдущей нашей переписке, речь шла о документе, который Буковский вынес из Президентского архива и который потом был опубликован в фальсифицированном виде. В самой сжатой форме эта история такова.
Будучи в Москве, Буковский получил доступ в Президентский архив и вынес оттуда письмо Андропова в ЦК от 26 февраля 1972 года, в котором председатель КГБ согласовывал вопрос о разрешении Синявским отъезда во Францию по частному приглашению. Здесь, в частности, говорилось, что органам удалось через Розанову воздействовать на Даниэля и Гинзбурга, в результате чего они не принимают участия в демократическом движении. Буковский передал этот документ Максимову, он широко пошел по рукам и впервые был опубликован в израильском журнале «Вести». Но, как оказалось, опубликован в искаженном виде. Из подлинного документа исчезли целые абзацы, такие, как: «Синявский по существу остается на прежних идеалистических позициях, не принимая марксистско-ленинские принципы в вопросах литературы и искусства, вследствие чего его новые произведения не могут быть изданы в Советском Союзе»; фраза о том, что «положительное решение этого вопроса снизило бы вероятность вовлечения Синявского в новую антисоветскую компанию» и убийственно откровенный абзац: «Принятыми нами мерами имя Синявского в настоящее время в определенной степени скомпрометировано в глазах ранее сочувствовавшей ему части творческой интеллигенции. Некоторые из них, по имеющимся данным, считают, что он связан с органами КГБ».
Дотошная Розанова обратилась в Специальную комиссию по архивам при Президенте Российской Федерации с просьбой определить аутентичность опубликованного документа, и получила официальное уведомление, что «указанный документ является подделкой, выполненной с помощью ксерокса… из копии подлинного текста вырезаны… первый, второй, третий, шестой, седьмой, девятый абзацы, вырезки склеены и отсняты на ксероксе».
Первым на эту липу откликнулся, естественно, Максимов. В редакционной статье первого номера «Континента» за 1992 год он писал, что в свете этих документов предстают отныне и льготные (?!) условия пребывания Синявского в лагере, и его досрочное освобождение по помилованию (что есть ложь: см. главу 13 первой части этих воспоминаний), и даже сам суд над Синявским.
А через несколько месяцев в руки Розановой попал еще один документ, просочившийся из того же Президентского архива. На этот раз то была выписка из журнала планов 5-го управления КГБ СССР на 1976 год, и документ этот гласил: «…продолжить мероприятия по компрометации объекта (т. е. Синявского. — И.Г.) и его жены перед окружением и оставшимися в Советском Союзе связями, как лиц, поддерживающих негласные отношения с КГБ… Срок исполнения — в течение года. Ответственный — тов. Иванов Е.Ф.».
Но в промежуток времени между этими двумя документами разыгралась целая вакханалия по «разоблачению» Синявского.
В мою задачу не входит подробное расследование этой кампании. Не буду перечислять всех статей с бранью, оскорблениями и прямой клеветой, направленных против Синявских. Остановлюсь только на одном эпизоде, наглядно показывающем как механизмы ее продвижения, так и нравственный уровень этой «полемики».
Вдохновителями этой кампании вместе с журналом «Континент» была парижская газета «Русская мысль». В номере этой газеты от 5 февраля 1993 года появилась очередная статья ее главного редактора Иловайской-Альберти под названием «Нравственные сумерки», где в очередной раз прокручивалась байка о связях Синявских с КГБ, об их — якобы — претензии стоять в начале истории инакомыслия в России и о многом другом. Я написал в «Русскую мысль» ответ Илловайской, и, чтобы не утруждать читателя цитированием ее инвектив, приведу отрывки из этого ответа:
«Нравственные сумерки и переписывание истории, о чем Вы пишете в вашей статье, — процесс, мне кажется, характерный не столько для современной России, сколько для развернутой на страницах вашей газеты широкой компании против А.Д. и М.В. Синявских, частью которой и является ваша статья.
Вы пишете о людях, которые “еще и сегодня претендуют на то, что были отцами-основателями инакомыслия или сопротивления в России”, имея в виду тех же Синявских. Но ведь Синявским совершенно незачем на что-то претендовать. О том, что из процесса Синявского — Даниэля много чего вышло в России, написано во всех серьезных исследованиях авторами, стоящими в стороне от эмигрантских склок. Вам почему-то хочется вычеркнуть этот факт со страниц истории; даже сам титул “Процесс Синявского — Даниэля” Вас не устраивает, и Вы добавляете к нему уничижительное “как его принято и по сей день называть” (а как же его прикажете называть?)…
Производя эту операцию по переписыванию истории, Вы пользуетесь старым испытанным методом, заключающимся в том, чтобы превратить нравственного героя в морального урода. Для этого на страницах вашей газеты цитируются и комментируются выдержки из гэбэшных документов, неизвестные вашим читателям в их первозданном виде. И по понятным причинам никто из этих разоблачителей не приводит убийственную для всей концепции фразу из тех же документов самого Андропова: “ПРИНЯТЫМИ НАМИ МЕРАМИ ИМЯ СИНЯВСКОГО В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ В ОПРЕДЕЛЕННОЙ СТЕПЕНИ СКОМПРОМЕТИРОВАНО В ГЛАЗАХ РАНЕЕ СОЧУВСТВУЮЩЕЙ ЕМУ ТВОРЧЕСКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ. НЕКОТОРЫЕ ИЗ НИХ, ПО ИМЕЮЩИМСЯ ДАННЫМ, СЧИТАЮТ, ЧТО ОН СВЯЗАН С ОРГАНАМИ КГБ”. Если есть в этих документах доля истины, то она заключается именно в данных словах. Еще в Москве во время процесса и после него ко мне (и не только ко мне) подкатывались некие личности в штатском, пытаясь всучить эту кагэбэшную липу. Тем не менее для авторов «РМ» Андропов стал вдруг первоисточником и носителем истины. Для Вас же лично, оказывается, существует и еще один моральный авторитет — С. Хмельницкий…
В том же номере «РМ» рядом с Вашей статьей напечатано литературософское (иначе не назовешь) эссе некой Инны Рогачий, где она пытается вышелушить неприглядный образ автора «Голоса из хора» из самого текста этой лагерной книги. Она цитирует Терца: “Кашу опять получаю и заметно поправился”. И с проницательностью Эркюля Пуаро добавляет: “Со времени секретной записки Андропова прошло ровно два месяца”. В сознании неискушенного читателя неизбежно возникает идея (на то и рассчитано), что кашу Синявскому давали за какие-то заслуги перед КГБ. Или она цитирует из моего послесловия к этой книге: “Полноте, уж не перепутал ли уважаемый автор послесловия времена, уж не о царской ли каторге он живописует? Какие 15—20-ти страничные письма с советской политзоны? Да еще регулярные? Да еще о литературе…?” Выходит, что и письма писал Синявский с особого соизволения начальства, а остальным они были запрещены? Да Вы спросили бы своего сотрудника Алика Гинзбурга, сколько писем в месяц он посылал своей жене, когда в то же время сидел в соседней с Синявским зоне того же лагеря?..
Но все годится в этот суп, из которого, глядишь, что-нибудь да сварится, все подходит для того, чтобы если не доказать невозможное, то хотя бы поставить под сомнение очевидное. Вот это и называется — “нравственные сумерки”».
Чтобы сохранить видимость объективности, «РМ» напечатала только маленький кусочек из моего письма (двадцать строк из четырехстраничного текста), где я советую Илловайской спросить у А. Гинзбурга, сколько писем в месяц он писал своей жене. Честный Алик в том же номере газеты подтвердил — да, разрешенные два письма в месяц. Но никаких извинений за дезинформацию от редакции не последовало. Более того.
В апрельском номере той же «РМ», к моему великому изумлению, появился ответ на мое неопубликованное письмо моего друга-приятеля Игоря Шелковского, где он раскручивал обычную версию о борьбе Синявских не только против Солженицына, но и против Сахарова: «Агитация и пропаганда велись тонко и исподволь: вот приедет Сахаров и насрет всем на голову». Это уже выходило за все рамки неправдоподобия! А контекст, из которого была вырвана эта фраза, был таков: как-то в Париже на кухне у Синявских шел обычный разговор о том о сем, о Максимове, о Сахарове… (Шелковский и я присутствовали). Егор (сын) слушал, слушал и вдруг изрек: «А вот вы говорите Сахаров, Сахаров, а приедет Сахаров и накакает вам на голову» (у ребенка был, очевидно, свой эмигрантский опыт). Узреть тут агитацию, направленную против Сахарова, можно было лишь очень предвзятыми глазами. Но примерно на таком уровне и велись все подобные дискуссии.
* * *
Меня всегда поражало, как борцы с советской властью борются с ней ее же методами. Навешивание ярлыков, очернительство, доносы среди русской политической эмиграции процветали не только в Париже, и случай Синявского был не единственным. В аналогичной ситуации оказался и наш старый друг Алек Дольберг.
В отличие от многих из нас Дольберг по семейному положению был вполне обеспеченным: его отец — майор НКВД — строил мосты где-то в системе Дальстроя, и с детства Алека учили иностранным языкам и хорошим манерам. Алек окончил романо-германское отделение филологического факультета МГУ с великолепным знанием древних и многих современных языков. В 1956 году ему удалось записаться в туристическую группу в ГДР, в Берлине он сел в метро, вышел на первой станции Западного Берлина (тогда еще не было Берлинской стены), миновал контроль и попросил политическое убежище у американцев. Перед отъездом он сообщил мне о своем намерении и советовал последовать его примеру, на что я ответил, что слишком стар для таких авантюр (я был старше его на пять лет). В СССР Дольберга заочно судили за измену Родине и дали 15 лет лагерей. Но и в эмиграции он попал как кур в ощип.
У американцев он сразу же вызвал подозрения: помимо его совершенного английского, их удивило то, как во время обеда Алек накладывал зеленый горошек на выпуклую сторону вилки. Ну откуда, кроме как из шпионских спецшкол, советский студент мог набраться западных манер и получить столь высокий уровень языка? Ответом на эту загадку явился некий документ, попавший в руки американцев, из которого явствовало, что Александр Дольберг не кто иной, как племянник разоблаченного советского шпиона Абеля, выменянного в свое время на американского летчика Пауэрса. Откуда взялся этот документ, догадаться было нетрудно. Тем не менее Алек попал в лагерь для перемещенных лиц вместе с настоящими разведчиками и шпионами, из которого ему удалось вырваться с большим трудом. Для него это был шок.
Я был первым, кто по приезде в Лондон мог подтвердить, что Александр Дольберг — это не шпионская кличка, а его настоящие имя и фамилия. Но в течение семнадцати лет сомнительность его репутации подогревалась в котле эмигрантских склок. Как всегда, гадость про ближнего — радость для русской эмиграции. Приехал в 1974 году А. Глезер устраивать выставку советского неофициального искусства и, подхватив краем уха приятные новости про Алека, на квартире которого жил, тут же начал предостерегать окружение от общения с ним.
Положение, в котором оказался Дольберг, было отчасти результатом его собственной глупости: с его знанием с десятка европейских языков, как и русской и зарубежной литературы, он мог бы сделать в Англии солидную академическую карьеру, но бедолагу тянуло к политической журналистике, где антисоветчиков «второй свежести» было предостаточно. В соавторстве с одним английским журналистом он написал биографию Солженицына — первую на английском языке. Прочитав сразу же по приезде этот опус, я удивился апологетически подобострастному тону всего, что касалось великого писателя. Ответ из Москвы не заставил себя ждать: персонаж расценил свою биографию как грязную стряпню и собрание подзаборных слухов. Раб Божий Александр Исаевич и тут руку приложил.
Солженицын иностранных языков не знал. Его советником по иностранным делам был Жорес Медведев, который и информировал шефа обо всем написанном о нем за рубежом. Вскоре пронесся слух, что Жорес приезжает в Лондон. Пришел ко мне Дольберг и попросил уточнить эту информацию. Я позвонил Эмилю Любошицу, который сидел в отказе в Москве и был в курсе диссидентских дел. Эмиль подтвердил: да, Жорес получил визу и приезжает, скажем (точных дат я не помню), 30 марта. Алек сразу же передал эту информацию в английские газеты. Жорес прибыл, скажем, 4 апреля, и сразу же печатно выразил свое недоумение, кому и зачем понадобилась такая дезинформация, якобы затруднившая ему отъезд. Я позвонил Ж. Медведеву, извинился за неточность полученных мною сведений и попросил высказаться об ошибках и искажениях фактов в книге Дольберга, так как готовится второе издание и его замечания были бы очень полезны. Да, начал перечислять Медведев, он пишет, что это случилось в феврале, на самом деле в марте, что дата происходящего в апреле неверна… и все в таком роде. А буквально через несколько дней вышла книга Ж. Медведева «10 лет после одного дня Ивана Денисовича», где значительная часть была посвящена махинациям западных издательств с гонорарами Солженицына, критике позиции Сахарова и нападкам на Максимова. У меня создалось впечатление, что он просто расчищал дорогу для собственной книги.
* * *
Позицию Иловайской, да и Воронеля, я мог отчасти понять: печатным органам требовались прежде всего сенсации, споры, дискуссии, у них были свои патроны, своя аудитория. Но Гинзбург, создавший «Белую книгу» о процессе Синявского — Даниэля? Буковский, вышедший на митинг с требованием гласности этого процесса, Кузнецов, Чуковская, Лившиц — диссиденты, борцы, герои, теперь объединившиеся в травле Синявского? Чем можно было бы объяснить такой феномен?