Глава 12. Политика против эстетики
Глава 12. Политика против эстетики
В 1988 году я работал в Гуверовском исследовательском центре при Стенфордском университете в Калифорнии. Я писал тут свою книгу о тоталитарном искусстве, а Буковский, после окончания Кембриджа по биологии получивший в этом же университете грант на научную работу, резал своих кроликов. Время от времени мы общались.
Однажды всю ночь сидели мы у него на квартире, пили и спорили. Максимов тогда развернул кампанию против Синявского, и я хотел выяснить точку зрения Буковского на этот вопрос. То, что где-то в середине ночи я услышал, меня потрясло. Максимов, сказал Буковский, меня не интересует; мне надо только выбить из американского Конгресса или Сената четверть миллиарда долларов, и тогда советской власти не будет. Ни больше, ни меньше! Где-то под утро мы выкатились из его квартиры, продолжая ругаться вплоть до того, что Буковский, чуть не разорвав на себе рубашку. закричал: «И имею право! Я сколько там лет отсидел!» На что я ему ответил: «Володя, я вас уважаю не за то, что вы сидели, а за то, что вы Кембридж окончили».
Мне пришлось в Оксфорде сидеть за столом с кембриджским преподавателем Буковского — крупным биологом (кажется, нобелевским лауреатом; имени не помню), и он удивлялся — как человек, отсидевший столько лет в тюрьме, мог освоить новую, основанную на математике, совершенно неизвестную ему биологическую науку. Место в Стенфорде Буковский получил отнюдь не за свое диссидентство, но вместо того, чтобы резать кроликов, Володя обивал пороги газет, сенатов, конгрессов…
Естественно, перед лицом великой политической цели, сколь бы иллюзорна она ни была, все остальное отходило на задний план, в том числе и соображения элементарной морали; все, что стояло на этом пути, должно быть сметено любыми средствами. Эстетика при этом должна подчиниться политике.
Будучи уже в эмиграции, Синявский как-то иронически заметил, что у него с советской властью только стилистические разногласия, чем вызвал бурное возмущение бывших диссидентов, испортившее ему много крови. Для них приоритет политики над эстетикой был безусловным. Синявскому эстетическая позиция представлялась гораздо шире и серьезнее политической. К понятию истины она добавляла еще и традиционные категории добра и красоты. То есть она включала в себя представление о моральных и этических нормах, о добре и зле, о справедливости и бесправии — все то, чем человек политической ориентации легко может пренебречь ради высших (с его точки зрения) целей.
Политическая оппозиция всегда нуждается в лидере. Когда еще в самом начале этой истории Алик Гинзбург приехал в Оксфорд, я задавал ему те же вопросы, что и Буковскому, и получил от него честный прямой ответ: «Я играю в другой команде». О том, кто является капитаном этой команды, спрашивать не было необходимости.
Лейтмотивом в кампании по «разоблачению» Синявского была его якобы ненависть к Солженицыну, утверждение, что именно Синявский положил начало травле великого русского писателя. Это была, мягко говоря, неправда.
Я все-таки был многолетним свидетелем отношений Синявских с семьей Солженицыных. В Москве Розанова дружила с Натальей Светловой — женой Александра Исаевича, они вместе пасли своих детей в одном садике, когда для лечения детей Солженицыных понадобился врач, Майя привела в их дом нашего друга Эмиля Любошица, известного на всю Москву педиатра — единственного врача, которому Солженицын доверял. Незадолго до эмиграции Синявский и Солженицын, по инициативе последнего, встретились, кажется, единственный раз, где-то в подмосковном лесу, и Александр Исаевич убеждал Андрея Донатовича начать писать исторический роман о России. Предложение было сделано явно не по адресу. В день, когда арестовали Солженицына, я был в парижской квартире Синявских и видел, как Розанова сидела на телефоне, обзванивала друзей и организации, советовалась с Натальей, готовя кампанию в защиту арестованного; а когда Солженицына переправили на Запад, предлагала ему и его семье свой дом для проживания.
Когда в «Новом мире» был опубликован «Один день Ивана Денисовича», мы все читали рассказ взахлеб. Синявский тогда высоко оценил художественные достоинства этого произведения, но сказал, что это шедевр Солженицына и что лучше он уже не создаст: он может писать только о том, что видел сам — ему не хватает творческого воображения. С этого и начались «стилистические расхождения» Синявского с Солженицыным.
Миша Николаев в своих воспоминаниях пишет: когда, вернувшись из лагеря, он впервые пришел в наш дом, то увидел сидящих на полу людей, которые по цепочке передавали из рук в руки машинописные страницы — это был то ли «Раковый корпус», то ли «В круге первом». Наше общее отношение к этим романам было восторженным.
Потом в самиздате появился «Август четырнадцатого». Борис Шрагин устроил у себя на квартире обсуждение романа. Пришли С. Аверинцев, В. Турчин, еще несколько человек (не помню, кто именно). Мнение присутствовавших о романе было прохладным. События Первой мировой войны лежали за пределами солженицыновского опыта, и яркость жизненных образов, точность деталей сменились здесь, за исключением нескольких удачных страниц, расплывчатыми характеристиками и односторонним освещением событий войны. Синявский был прав: это было начало спада (последующие 17 томов «Красного колеса» стало уже читать невозможно).
Вскоре после нашего приезда в Лондон Никита Струве пригласил меня на обед, и за столом разговор естественно зашел о недавно опубликованном в издательстве «Вестник РСХД» «Августе четырнадцатого». Я рассказал Струве о собрании у Шрагина, на котором высказывались критические суждения о романе. Как обнаружилось позднее, мои рассуждения были восприняты как категорическое мнение Синявского, и мы сразу же были зачислены в «хулители» великого писателя.
Не Синявский начал спор с Солженицыным, а Солженицын развернул травлю Синявского. Об этом, в частности, свидетельствовал Е.Г. Эткинд, бывший в Москве в самых близких отношениях с Солженицыным («Русская мысль» от 5 марта 1993 года). В самом начале 1975 года Ефим Григорьевич, будучи уже в эмиграции, получил из Москвы рукопись, подписанную инициалами «С.О.», с просьбой передать ее в «Русскую мысль» со ссылкой на заинтересованность Солженицына. Написана была статья из рук вон плохо: автор не просто спорил с Синявским, а клеймил его, обличал, поносил. Эту статью Эткинд переслал Солженицыну в Цюрих со своим заключением, что печатать ее невозможно. В ответ он получил письмо, «которое выражало одобрение и требование — немедленно передать ее в “РМ”».
Свидетельство Эткинда так и осталось голосом вопиющего в пустыне. «РМ» не только продолжала раскручивать тему враждебного отношения Синявского к Солженицыну, но и нашла этому рациональное объяснение в высказываниях некоего Виктора Лупана (впоследствии главного редактора «РМ»), опубликованных в еженедельнике «Московские новости» от 24 января 1993 года, по мнению которого, Синявские были «сломаны КГБ и засланы на Запад, — главным образом с целью ведения кампании против Солженицына». И после публикации в «Вестях» фальсифицированного письма Андропова стало ясно — с подачи Солженицына: Синявский — «агент влияния». Обдумывая сейчас эту ситуацию, я все более убеждаюсь в том, что все было как раз наоборот — «агентом влияния» был Солженицын.
Упаси Боже! — я не собираюсь обвинять Солженицына в сотрудничестве с КГБ. То, что я собираюсь написать, — это лишь гипотеза, может быть, слишком смелая, но в качестве таковой имеющая право на существование.
Андропов, будучи председателем КГБ, сумел создать в своей конторе мозговой трест. В отличие от прежних костоломов, сюда набирали профессионалов — психологов, социологов, политологов… Г.П. Щедровицкий говорил мне, что самые способные студенты с его курса философского факультета после окончания МГУ шли в КГБ, где им открывались широкие возможности исследовательской работы на основании засекреченных источников, недоступных для простых смертных. В случае с Солженицыным эти люди должны были прекрасно понимать, с кем они имеют дело. Его антизападничество, национализм под маской патриотизма, его презрение к плюрализму, к либеральному диссидентству («образованцам»), «демдвижу» (как сам Солженицын уничижительно называл демократическое движение) — все это было близко мировоззрению самого КГБ и в эмигрантских кругах не могло не вызвать, с одной стороны, сопротивление либеральной интеллигенции, а с другой — восторженную поддержку патриотов и националистов. Его арест в Москве и последующая переброска на самолете в наручниках на Запад послужила блестящей рекламой для утверждения его авторитета как мученика и врага номер один советской власти. За такового он и был принят политизированной эмиграцией. Это было мудрое решение Андропова: Солженицына запустили на Запад как лиса в курятник, и он произвел тут большой переполох.
Вермонтский отшельник из своего уединения пристально следил за эмигрантскими делами в Европе и подталкивал их в нужном ему направлении. В результате все главные эмигрантские органы печати — и православно-патриотический «Вестник РСХД», и распоясавшаяся на свободе «Русская мысль», и носорожистый «Континент», и трудовой рабоче-крестьянский «Посев» — оказались под сильным влиянием Солженицына. Иловайская афишировала на страницах прессы свою дружбу с Солженицыным и его тесную связь с газетой, Никита Струве в своем ИМКА-пресс печатал его произведения, Солженицын присматривался к Максимову, а Максимов прислушивался к Солженицыну, и не без их совместных усилий директором Радио Либерти был назначен изначальный куратор «Континента» Джордж Бейли. А тут еще в издательстве «Синтаксис» вышли написанные в лагере «Прогулки с Пушкиным» Абрама Терца, что окончательно убедило Солженицына в злостном намерении Синявского смешать с грязью самое святое и подорвать основы русской культуры. И началась новая вакханалия разоблачений Синявского.
Я не знаю, какие отношения во время этой травли были у Воронеля с Солженицыным. Очевидно, какие-то были. Солженицын следил за израильским журналом «22» и использовал публиковавшиеся там материалы в своих сочинениях. После возвращения писателя на родину чета Воронелей ездила к нему на поклон в Москву и публиковала восторженные статьи об этом обаятельном, мудром человеке. Намеки Солженицына на якобы привилегированные условия пребывания Синявского в лагере и на его досрочное освобождение дополнила Нинель Воронель в своих воспоминаниях и в статье «Юлик и Андрей» («Вопросы литературы», 2002, № 5), выдвинув «маловероятную, но интересную» (по ее словам) гипотезу, что даже сам суд над Синявским и Даниэлем был лишь инсценировкой с целью создать Синявскому репутацию лидера диссидентского движения и заслать его на Запад как агента влияния. (А сам Александр Воронель не успокоился и до сих пор: в альманахе «Еврейская старина» за 2011 год он опубликовал статью «Судебный процесс», где в пользу таких «гипотез» повторял старые и выдвигал новые аргументы, которые ни в какие ворота не лезут.)
Тогда все это приводило Синявского в состояние глубокой депрессии. Я много раз говорил ему: да плюньте вы на эту мелкотравчатую русскую прессу, послушайте лучше, что о вас говорят и пишут крупнейшие западные литературоведы, писатели, ученые… На Андрея это не действовало. Высокая репутация на Западе как писателя, человека и даже как борца с режимом Синявского мало радовала. Зато каждая шпилька в его адрес на русском языке вызывала у него печальное недоумение своей оскорбительной нелепостью. При всем своем уважении к Западу Синявский жил в русской культуре, которой и посвятил все свое творчество. Преподавание в Сорбонне его не удовлетворяло. Он читал большие курсы — о Кузмине, Маяковском, о советской цивилизации, о Розанове… Из этих лекций рождались книги. Но на лекции эти приходили только несколько деловых аспирантов да кучка русских старушек, чтобы послушать родную речь. Синявский начал пить по-серьезному.
У Максимова, когда он ознакомился со вторым кагэбэшным документом, хватило совести публично — на страницах своего «Континента» — извиниться перед Синявскими: «На протяжении многих лет заинтересованными кругами на Западе и на Востоке распространялись сведения о связях А. и М. Синявских с органами КГБ… Запущенная “Галиной Борисовной” дезинформация ложилась на благоприятную почву и повлекла за собой последствия, о которых сегодня можно только сожалеть… Поэтому сегодня я считаю своей обязанностью принести свои извинения А. и М. Синявским за публично высказываемые мною в их адрес подозрения в вольных или невольных связях с КГБ». У Иловайской хватило бесстыдства в своем интервью газете «Корьерре делла Серра» по поводу смерти Синявского утверждать, что он, будучи завербованным КГБ, умер чуть ли не от угрызений совести, осознав mea culpa (свою вину).
Напоследок хотел бы я спросить у прежних поклонников Солженицына: как бы они отнеслись сейчас к его пребыванию после возвращения в путинской России? Ведь его национализм, антидемократизм, православие, антизападничество — все то, против чего выступали Синявские вместе с либеральной интеллигенцией — вошли составной частью, если не легли в фундамент идеологии теперешнего Кремля, и его награждали новыми высокими орденами, Путин ездил к нему на поклон, отрывки из его «Архипелага ГУЛАГ» собирались ввести в школьные учебники (или уже ввели?) и сам Путин вместе с Медведевым зажигали свечи, а потомки вертухаев того же ГУЛАГа хором пели «Со святыми упокой» над его гробом. К сожалению, эти поклонники почти все уже пребывают на том свете вместе со своим кумиром, так что и спросить не у кого.