Глава двенадцатая ПОБЕГ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двенадцатая

ПОБЕГ

На красного зверя назначен лов.

Охотников много и много псов.

Охотнику способ любой хорош —

капкан или пуля, отрава иль нож.

Дурная работа, плохая игра.

Сегодня всё то же, что было вчера.

Холодное место, пустая нора.

У власти тысяча рук

и ей покорна страна.

У власти — тысячи верных слуг,

страхом и карой владеет она.

А в городе слухи — за вестью весть.

Убежище верное в городе есть.

Шпион шныряет, патруль стоит,

а тот, кто должен скрываться, — скрыт.

Елизавета Полонская

«Побег» — вот ключевое слово. Побег. Вот что волочит человека поперёк судьбы — побег.

Тут важно сделать первый шаг, и поток обстоятельств волочит тебя по судьбе, меняя твою биографию.

Шкловский уже бежал по стране, бежал тогда, когда был расстрелян его брат, а 1918 год не разбирался в тонкостях, и пули, попавшие в одного человека, часто убивали стоящих рядом.

Потом он напишет:

«Кому нужно меня арестовать? Мой арест — дело случайное. Его придумал человек без ремесла Семёнов.

Из-за него я должен был оставить жену и товарищей»{89}.

Человек, написавший эти строки, немного кривил душой. Арест его был вероятен и так, но стал вероятен чрезвычайно из-за человека по имени Григорий Семёнов[52].

Собственно, началось всё в декабре 1921 года, когда РКП(б) начала зачищать политическое пространство России. «Зачистка» — слово вообще особое, довольно точное, и тут оно вполне подходит.

Но всё же это были не 1930-е, не спорое дело политических процессов без оглядки на внутреннее и внешнее изумление народов. Во-первых, эсеры, и правые и левые, действительно дрались с большевиками; во-вторых, эсеры были по-настоящему большой партией — как уже было сказано, в лучшие времена до миллиона членов. У них действительно была революционная история — взорванные и застреленные чиновники, крестьянская программа — всё то, что просто так со счетов было не скинуть.

На выборах в Учредительное собрание эсеры лидировали, получив 40 процентов против 24 процентов у большевиков (за эсеров голосовали почти восемнадцать миллионов человек).

Да что там, Блок печатал «Двенадцать» не где-нибудь, а в левоэсеровской газете «Знамя труда», да и был арестован в своё время большевиками именно по эсеровскому поводу[53].

Зачистка шла через политический процесс, к которому стали готовиться загодя, ещё за полгода.

Для начала было принято постановление Пленума ЦК РКП(б) «Об эсерах и меньшевиках»:

«Из протокола заседания Пленума № 14, п. 14 от 28 декабря 1921 г.:

СТРОГО СЕКРЕТНО

…14. Об эсерах и меньшевиках.

(т. Дзержинский).

а) Предрешить вопрос о предании суду Верховного Трибунала ЦК партии с.-р.

б) Поручить комиссии в составе т.т. Дзержинского, Каменева и Сталина определить момент опубликования.

в) Предложение т. Дзержинского о меньшевиках передать на предварительное рассмотрение той же тройке с докладом в Политбюро.

СЕКРЕТАРЬ ЦК»{90}.

После предварительных шагов, о которых и пойдёт речь, было проведено досудебное следствие, завершённое 23 мая 1922 года. На скамью обвиняемых сели две группы людей — и в этом была особенность этого процесса: обвиняемые первой группы были собственно обвиняемые, а вот вторая группа вместе с государственными обвинителями принялась обвинять первую. В первой группе были десять активистов партии и двенадцать членов ЦК, во второй — двенадцать как бы раскаявшихся эсеров. При этом всё равно нельзя было сказать, что процесс прошёл как по маслу.

Историк Олег Назаров пишет:

«Защитниками обвиняемых первой группы стали известные русские адвокаты с дореволюционным стажем, бельгийцы Эмиль Вандервельде и Артур Вотерс, немцы Теодор Либкнехт и Курт Розенфельд. Все иностранцы были членами социалистических партий. Большевики с неохотой допустили к участию в процессе этих четверых иностранцев и ещё до его начала развернули кампанию по их дискредитации. На всех станциях, через которые они ехали, их встречали шумные демонстрации возмущённых граждан. В Москве на вокзале собралась многотысячная толпа с лозунгами типа „Долой предателей рабочего класса“. Лозунг „Каин, Каин, где твой брат Карл?“ был адресован персонально Либкнехту — брату погибшего в 1919 году и чтимого коммунистами Карла Либкнехта. Розенфельду плюнули в лицо, а Вандервельде спели: „Жаль, что нам, друзья, его повесить здесь нельзя“.

Иностранным защитникам хватило нескольких дней, чтобы понять, что никакой реальной помощи подсудимым они оказать не смогут. В то же время их присутствие на суде позволяло большевикам говорить о том, что судебная процедура ими соблюдается. И когда четыре иностранца заявили о решении отбыть из Москвы, коммунисты стали затягивать выдачу выездных виз. Чтобы получить визы, иностранным защитникам пришлось начать голодовку! Покинуть Россию они смогли лишь 19 июня. Через несколько дней, несмотря на угрозы, защиту подсудимых первой группы прекратили и их русские адвокаты. Этот поступок не прошёл для них бесследно, а репрессии не обошли их стороной.

28 и 29 июля государственный обвинитель Николай Крыленко выступил с 18-часовой обвинительной речью. Понимая шаткость доказательной базы, на крайний случай Крыленко оповестил собравшихся о наличии у него универсального обвинения. По его словам, „недонесение есть состав преступления, который по отношению ко всем без исключения подсудимым имеет место и должен считаться установленным“. Комментируя это заявление, писатель Александр Солженицын заметил: „Партия эсеров уже в том виновата, что не донесла на себя! Вот это без промаха! Это — открытие юридической мысли в новом кодексе, это — мощёная дорога, по которой покатят и покатят в Сибирь благодарных потомков“.

Несколько обвиняемых отказались выслушать приговор стоя, за что были выведены из зала суда. Сам же приговор был вынесен на основании Уголовного кодекса 1922 года, вступившего в силу за неделю до начала процесса — 1 июня. То, что закон обратной силы не имеет, организаторов процесса не смущало. 12 человек были приговорены к расстрелу, остальные — к тюремному заключению на срок от 2 до 10 лет. Президиум ВЦИК помиловал 10 человек и отложил исполнение приговора для 12 смертников, по сути, сделав их заложниками: приговор в отношении их должен был быть незамедлительно приведён в исполнение, если ПСР станет использовать вооружённые методы борьбы против советской власти.

14 января 1924 года смертный приговор был заменён 5-летним тюремным заключением с последующей 3-летней ссылкой в отдалённые районы страны. К тому моменту, по подсчётам приговорённого к высшей мере наказания Абрама Гоца, за два с половиной года после суда он и его товарищи провели 18 общих и индивидуальных голодовок, которые в общей сложности продолжались целый год — 366 дней. Ещё 21 декабря 1923 года смертник Сергей Морозов покончил жизнь самоубийством, перерезав себе вены»{91}.

Процесс этот сбоил постоянно, машина его скрипела, ломалась, и цели его были достигнуты лишь отчасти. Забегая вперёд надо сказать: ирония места была в том, что в том же зале спустя некоторое время осудят на смерть часть устроителей процесса.

А тогда Яков Петерс[54] говорил в ходе заседания:

«Долгое время история покушения на В. И. Ленина была довольно тёмной: известно было только, что стреляла в него Каплан, сознавшаяся на допросе в принадлежности к партии эсеров черновского толка, но категорически отрицавшая связь с какой-либо организацией означенной партии. Появившееся заявление Центрального Комитета партии с.-р. о непричастности к покушению как будто бы подтверждало её слова, что акт был чисто индивидуальным, но по личной инициативе Фанни Каплан, за её страх и совесть.

И только в феврале 1922 года вышедшая за границей брошюра Семёнова (Васильева), бывшего начальника Центрального летучего боевого отряда партии эсеров и руководителя террористической группы, организовавшей целый ряд покушений на ответственных руководителей Российской Коммунистической партии и Советской власти… окончательно развернула перед нами дотоле закрытую страничку не только истории покушения на Владимира Ильича и других вождей, но и целого ряда экспроприаций, грабежей, восстаний и проч… направленных к свержению Советской власти и диктатуры трудящихся»{92}.

Итак, началось всё с издания в Берлине тонкой брошюры за авторством Семёнова (Васильева) «Военная и боевая работа Партии Социалистов-Революционеров за 1917–1918 гг.»{93}.

Брошюру тут же переиздадут в Москве, её будут использовать не только на процессе социалистов-революционеров, но и в развёрнутой кампании по проявлению народного гнева. При этом говорят, что рукопись этой брошюры до сих пор лежит в материалах эсеровского процесса, а на ней резолюция: «Читал. И. Сталин. (Думаю, что вопрос о печатании этого документа, формах его использования и, также, о судьбе (дальнейшей) автора дневника должен быть обсуждён в Политбюро.) И. Сталин».

В этой брошюре были упомянуты и Виктор Шкловский, и его брат, к тому времени уже расстрелянный.

Попадание в этот список означало не просто неприятности, это было открытое приглашение на скамью подсудимых. И Шкловский, достаточно много видевший за Гражданскую войну, понимал уже что к чему.

Что там было о нём написано? А вот что:

«После разгона Учредительного Собрания военная работа Партии продолжалась. ЦК стал придавать ей большее значение и уделял ей большее внимание. Военной работой стал руководить член ЦК Донской (быв. руководитель от ЦК Герштейн уехал для общепартийной работы в Киев).

Гарнизонные совещания, ввиду их громоздкости, по соображениям конспиративности, были отменены. Агитационная и организационная работа в воинских частях была в целях её продуктивности распределена по Отделам; были созданы отделы: Красноармейский, Технический, Броневой, Штабной и Окружной. В отделах работали и не члены партии, разделявшие в основном нашу позицию; руководители отделов назначались Бюро Военной Комиссии.

Учитывая постепенное распадение старых полков, как боевых единиц, и значение в будущем формирующейся Красной Армии, мы сосредотачивали особое внимание на работе в Красноармейских частях: на вливании в формирующиеся части возможно большого количества наших людей, подборе нашего командного состава для этих частей и создании наших ячеек.

Как я уже указывал, у нас была связь со Штабом Красной Армии через посланного нами туда офицера, занявшего пост помощника Мехоношина. При посредстве этого офицера мы свободно проводили через Штаб своих людей на ответственные командные посты. Таким образом, состоялся целый ряд желательных нам назначений. Например, был назначен Начальником Штаба Красноармейской Пехотной Дивизии поручик с.-р. Тесленко, а через его посредство командирами двух его полков были назначены с-ры по указанию Военной Комиссии. Командиром Артиллерийской бригады был назначен полковник Карпов (с.-p.), который подбирал в дальнейшем наш командный состав этой бригады (так, командиром одной из бригадных батарей был прапорщик с.-р. Блюменталь). Командир Химического батальона (меньшевик) получил ответственный пост в Главном Артиллерийском Управлении. Через Районные Партийные комитеты мы производили подбор подходящих работников (в порядке партийной мобилизации), по постановлению Петроградского Комитета, и вливали их под видом добровольцев в формирующиеся полки.

В дивизии Тесленко и в бригаде Карпова были созданы наши довольно значительные ячейки.

Первое время (месяца два) Красноармейским Отделом руководил я.

Технический Отдел вёл работу в Моторно-Понтонном, в Электро-Техническом и Химическом батальонах. Мы пытались вливать и в них наших людей; но влили только в Электро-Технический батальон человека четыре. Наши ячейки в этих батальонах продолжали существовать; командиры батальонов и батальонные комитеты были под нашим влиянием. В заседаниях Технического Отдела участвовали командиры батальонов и представители батальонных комитетов (по одному от каждого). Руководил Отделом Усенко (Член Комитета Химического Батальона, техник-интеллигент).

Броневой Отдел вёл работу в пятом Броневом Дивизионе в Авто-бронировочных мастерских и в Михайловском гараже (Броневой Дивизион, быв. всецело на нашей стороне, через некоторое время был расформирован). Активными работниками Отдела были: Шкловский Виктор, специалист по броневому делу, капитан Келлер, Бергман — броневик из бронировочных мастерских, Калховский — председатель комитета 5-го Броневого Дивизиона и двое солдат — один из мастерских, другой из 5-го Дивизиона. Руководителем Отдела был Шкловский, его помощником Бергман. Броневой Отдел постепенно создал нелегальный запасный броневой дивизион; мы считали необходимым иметь такой свой дивизион на случай нашего выступления. Пользуясь своими связями среди броневиков, Шкловский (он долгое время был солдатом в каком-то авто-броневом батальоне) подобрал своих людей — старых броневиков из 5-го Броневого Дивизиона, из Бронеровочных Мастерских и быв. своего батальона. У нас была подобрана команда для восьми-десяти броневых машин, были наготове свои шоффёра, свои пулемётчики и артиллеристы. Некоторые из них получали у нас месячное содержание, некоторые — единовременное пособие. У нас был запас бензина, который хранился в специально для этого снятом гараже.

Во вновь созданных большевиками броневых частях у нас были некоторые связи: нашими были кое-кто из командных лиц и некоторые шоффёра. Но вообще здесь наша работа была слаба. Случалось, однако, что иногда у броневых машин, стоявших около Троицкого моста в помещении Цирка, дежурили наши люди; в подобных случаях — в момент выступления — машины могли бы быть просто выведены нами в бой; в противном случае наш нелегальный дивизион снял бы дежурных (дежурило обычно один-два человека). В нашем Броневом Дивизионе было человек сорок. Он был вполне надёжен и прекрасно дисциплинирован.

Изредка мы устраивали нарочно для испытания дивизиона ложную „тревогу“, и дивизион каждый раз являлся весь к указанному часу и на условленную квартиру…»

Дальше санкционированные воспоминания подробно рассказывают о том, как действовали ячейки партии, зёрна нового восстания, что была ячейка и в Генеральном штабе, и в Управлении Военных Сообщений. О том, что работа шла в частях, стоявших в Царском, Гатчине, Красном Селе и Ораниенбауме, в пехотных запасных батальонах, в артиллерийских частях и в школе прапорщиков, в Петроградском химическом батальоне и Моторно-понтонном батальоне, в охране Орудийного завода у Литейного моста. Автор брошюры называет фамилии и должности и, наконец, подводит к главному: «Коноплёва вскоре предложила ЦК произвести покушение на Ленина».

Автор подробно рассказывает о планах создания нового правительства, а потом переходит к деньгам.

Деньги — это вообще очень важная часть разоблачений. Издревле и по сию пору деньги играют важную роль в рассказах — и если что-то делается не на «свои», а на «вражеские», то тут — клеймо навеки. Впрочем, были ещё экспроприации: «Вопрос об экспроприациях был передан на решение ЦК. ЦК, стоявший на точке зрения принципиального отрицания экспроприаций, принимая во внимание создавшееся в партии положение вещей в смысле полного отсутствия денег на дальнейшую работу, признал производство экспроприаций у Советского Правительства допустимым. Но при этом ЦК считал совершенно недопустимым делать экспроприации от имени Партии. Экспроприации должны были производиться нашими дружинниками таким образом, чтобы имя Партии никоим образом и ни в каком отношении не было бы связано открыто с ними. Предполагалось, что в случае провала наши боевики будут фигурировать, как уголовные преступники. Военная Комиссия разделяла эту точку ЦК. <…>

Представляя себе ход нашей дальнейшей военной работы и предстоящий переворот, я постепенно приходил к выводу, что облегчить дело переворота, потрясти Советский организм могут центральные террористические удары по Советскому Правительству. Я относился к большевикам, как к кучке людей, которая правит насильственно, помимо воли народной. Думал, что большевики губят революцию в настоящем и отодвигают её в будущем, отталкивая народные массы от революционного движения, заставляя их терять веру в социализм. Я считал, что все способы борьбы с большевиками, как с врагами Революции, хотя и бессознательными, приемлемы. Помимо этого, я считал, что террор против большевиков соответствует сознанию рабочих масс; так казалось мне, судя по настроению тех рабочих, среди которых я работал. Я думал, что проявление действенной боевой силы Партии в террористических актах повысит её авторитет в глазах рабочих масс и поднимет активность этих масс, начинавших разуверяться в возможности серьёзных активных действий против большевиков.

Я решил начать подготовительную работу к террористическим актам. Центральный Комитет санкционировал это решение (переговоры я вёл сперва с Донским, затем с Гоцем). ЦК указал мне, что наиболее видными фигурами в Петрограде, которые следует устранить прежде всего, он считает Зиновьева и Володарского».

Дальше в брошюре подробно рассказывается об убийстве Володарского, а затем о неудачах движения:

«В расчёте на это присоединение матросов я считал нужным немедленно через Собрание Уполномоченных, находившихся под нашим влиянием и пользовавшихся авторитетом в рабочей массе, призвать рабочих к массовому выступлению — к забастовкам и демонстрациям, и на фоне этого выступления бросить наши дружины и Броневой Дивизион на захват большевистских учреждений, (перерыв телефонной сети, бросание бомб, шум, переполох). Я считал, что, если мы не возьмём на себя инициативу выступления, Минная Дивизия будет разоружена; наши силы этим будут значительно подорваны, и мы потеряем последние шансы на возможность дальнейших выступлений в Петрограде. Наш Красноармейский Отдел в эту пору (после провала конференции) был почти разбит. Боевой Отдел по настоянию ЦК должен переводиться в Москву. Даже наш Броневой Дивизион начинал постепенно таять, работники его разъезжались постепенно из Петрограда.

…ЦК окончательно пришёл к выводу, намечавшемуся ещё на 8-м Совете Партии, что нужно оставить мысль об организации выступления в Петрограде и перенести работу на окраины для подготовки выступления там. Началась переброска активных работников на окраины — в Сибирь, на Украину, в Поволжье.

Центр военной работы был перенесён в Саратов. Для руководства этой работой туда выехал Донской. Туда же была переброшена часть нашего нелегального Броневого Дивизиона во главе с Виктором Шкловским. Боевой Отдел, которым продолжал руководить я, переводился в Москву. Туда переехали боевики Центрального Отряда и перебрасывались постепенно наиболее активные дружинники из Петрограда. Оставшиеся в Петрограде боевики во главе с Коноплёвой не прекратили слежку за Урицким. В Москве, к моменту моего приезда туда, была уже организована ранее приехавшими боевиками слежка за Лениным и Троцким»{94}.

Итак, это вовсе не мемуарное свидетельство.

Это — открытый, то есть публичный донос. При этом адресатом брошюры Семёнова является не эмигрантский читатель и даже не читатель отечественный, а будущие обвинители эсеров.

Это своего рода протокол допроса, который можно использовать не как протокол допроса, а как добровольное признание.

Относиться к достоверности этих сведений нужно соответствующим образом. Текст этой брошюры (или как ещё про неё писали в советских источниках — «книги»), по всей видимости, правился неоднократно.

Его читали в ВЧК начальники разного уровня, а потом и сам Сталин. Понятно, что целью этого документа никогда не было восстановление точной картины военной работы эсеровской партии (которая, конечно, велась).

То есть это черновик обвинения на будущем судебном процессе.

Про Семёнова Шкловский писал так:

«Это человек небольшого роста, в гимнастёрке и шароварах, но как-то в них не вношенный, со лбом довольно покатым, с очками на небольшом носу и рост довольно небольшой. Говорит дискантом. Верхняя губа коротка.

Тупой и пригодный для политики человек. Говорить не умеет. Например, увидит тебя с женщиной и спрашивает: „Как ваша любимая женщина?“ Как-то не по-живому, вроде канцелярского „имеющего быть посланной бумага“. Не знаю — понятно ли. Если не понятно, то идите разговаривать с Семёновым, от него вас не покоробит»{95}.

Судьба распорядилась Семёновым жёстко.

В 1927 году его послали в Китай, где он стал руководителем военного отдела компартии Китая. Семёнов служил в Четвёртом (разведывательном) управлении Генерального штаба РККА.

Он, конечно, вовсе не был тупым, как писал о нём Шкловский, — потому что тупой человек в то время не делал карьеру от обвиняемого на эсеровском процессе до комбрига, военного атташе в Литве, Франции и, кажется, Испании. Впрочем, карьера оборвалась, в 1937-м постигла его судьба всех пушных зверей. Лидия Коноплёва[55], «блондинка с розовыми щеками», была его гражданской женой.

О тупости написано после побега, и вот она, обида, говорящая со страниц «Сентиментального путешествия». Всё на виду.

Шкловский, нажив к этому моменту не послужной список, а биографию, понимал, что эти действия и явления имеют прямое отношение к нему.

Он, и не он один, слышал, как поворачиваются шестерёнки в этом безжалостном механизме. И это были те шестерёнки, что перемалывали эсеров, что уже по два-три года сидели в советских тюрьмах. Зубья этих шестерёнок норовили захватить и его.

Поэтому поздним вечером 14 марта 1922 года, подойдя к Дому искусств, он внимательно посмотрел на свои окна. В окнах горел свет, и это его насторожило.

В Доме искусств жил странный старичок Ефим Егорович, как описывает его Вениамин Каверин, «маленький, сухонький, молчаливый, с жёлтой бородкой».

Его-то Шкловский и спрашивает:

— А скажи, Ефим, нет ли у меня кого там?

И Ефим ему отвечает:

— А вот, пожалуй, и есть. У вас, Виктор Борисович, там гости.

И в эту секунду жизнь Шкловского круто переменилась.

Он стоял перед Домом искусств, а в руке у него была верёвка от детских саночек, гружённых дровами. Он развернулся и повёз саночки к своим родителям.

Где он провёл ночь, неизвестно.

Эта история сразу стала легендой. Евгений Рейн, пересказывая Надежду Филипповну Фридлянд, пишет:

«Однажды глубокой ночью он и Надя возвращались домой. Когда они вышли на Кронверкский проспект, то неожиданно увидели, что окно их кухни светится.

— Засада, — сказал Шкловский. Он подумал минуту и продолжил:

— Ты возвращайся домой, тебя не возьмут, а я попробую через наше „окно“ в Белоострове уйти в Финляндию.

И он пошёл пешком на вокзал к первому поезду. Он перешёл границу и вскоре объявился в Берлине. Засады, кстати сказать, не было. Оказалось, что они просто забыли перед уходом выключить на кухне свет»{96}.

К таким свидетельствам надо относиться осторожно. Много непонятного и чересчур анекдотического в этой истории. Из неё вообще можно сделать вывод, что Шкловский бежал из Петрограда по ошибке.

Может, это и понравилось бы самому Шкловскому, когда он скрывал (по понятным причинам) эту деталь своей биографии, но общий тон времени и свидетелей говорит прямо противоположное.

Засады — были, и даже в тех местах, где Шкловский не жил. А жил он именно в Доме искусств. Да и непонятно, где тогда была жена Шкловского, Шкловская-Корди, которая…

Впрочем, обо всём по порядку.

Так или иначе, на следующий день он появился в квартире Тыняновых на Греческом проспекте, 15.

Об этом подробно пишет живший там Каверин (женатый на сестре Тынянова):

«Он был слегка напряжённый, но ничуть не испуганный. Почти такой же, как всегда, не очень весёлый, но способный говорить не только о том, что чекисты ищут его по всему Петрограду, но и о стиховых формах Некрасова, которыми тогда занимался Юрий.

Иногда напряжение прорывалось.

Мы были не одни. У Тынянова сидел некто Вася К., пскович, учившийся почти одновременно с Юрием в Псковской гимназии. Он был из дальних знакомых, в семье моих родителей, да и в тыняновской, его не любили. К нам он зашёл в тот вечер по делу: он открыл в Пскове маленькую книжную лавку, но превращаться в „частника“, как тогда называли нэпманов, ему не хотелось, и он надеялся, что ему удастся оформить своё предприятие под маркой ОПОЯЗа.

Юрий нехотя познакомил его с Виктором. Через пять минут этот Вася К. был, как теперь принято выражаться, „в курсе дела“. Тем поразительнее показалось мне, что в доме, который был проникнут не высказанным, но всеми подразумеваемым желанием спасти Виктора от ареста, этот вежливый, красивый, хорошо воспитанный человек заговорил (хотя бы и с оттенком осторожности) о своих торговых расчётах, ОПОЯЗ выпускал сборники, которые немедленно раскупались, и К., упомянув об этом, неловко воспользовался словом „благополучие“.

— Всё моё благополучие заключается в этой чашке чая, — с опасно разгладившимся от бешенства лицом рявкнул Виктор».

Дальше всё происходит как в настоящих романах — хозяева уговариваются с уходящим куда-то Шкловским, что завяжут занавеску в спальне узлом, и если узел будет развязан, то значит, в доме засада. Все волнуются, и все при этом знают о происходящем. Встреченный Кавериным Слонимский уверен, что Шкловского схватят если не сегодня, то завтра, что скрыться невозможно.

И правда, в тот же день к Тыняновым приходит сначала один чекист, запрещая присутствующим выходить из дома, а затем и подмога. Каверин описывает всё это довольно подробно, и десяток страниц его воспоминаний посвящён тому, как в квартире Тыняновых застревают её жители, рыжий нищий с сумой через плечо, переводчик Варшаверов, студент военно-медицинской академии, таинственная девушка, сослуживцы Тынянова. Через двое суток там находилось 23 человека, и, наконец, когда наступили третьи, всех отпустили.

Каверин так пишет об этом:

«Чем же занимался, где скрывался виновник этого переполоха? Виновник не сидел на месте и не прятался, как ни трудно этому поверить. Какое-то магическое чувство остановило его, когда, подойдя к вечеру первого дня засады к нашему дому и увидев в окне приглашавшую его занавеску, он постоял, подумал — и не зашёл. Может быть, его остановило то обстоятельство, что все окна были освещены, а окон было много. Это повторилось у дома, где жила Полонская, — и там его ждали.

Для побега нужны были деньги, и он на трамвае поехал в Госиздат, на Невский, 28, где все его знали, где изумились, увидев его, потому что он был отторжен и, следовательно, не имел права получить гонорар, который ему причитался. Но и в административной инерции к тому времени ещё не установилась полная ясность. Бухгалтер испугался, увидев Шкловского, но выписал счёт, потому что между формулами существования Госиздата и Чека отсутствовала объединяющая связь.

Кассир тоже испугался, но заплатил — он тоже имел право не знать, что лицу, имеющему быть арестованным, не полагается выдавать государственные деньги. Впрочем, не только эти чиновники были ошеломлены смелостью Шкловского. Весь Госиздат окаменел бы, если бы у него хватило на это времени. Но времени не хватило. Шкловский сразу же ушёл — на всякий случай через запасной выход: на Невском его могли бы ждать чекисты».

Прерываясь на разные литературные цитаты, Каверин сообщает, что Шкловский так и не рассказал ему о подробностях своего бегства.

— В общем, — говорил он ему, — перейти финскую границу было легко. Из Киева бежать было труднее.

И Каверин продолжает:

«Это было легко, потому что в нём ключом била лёгкость таланта, открывавшая новое там, где другие покорно шли предопределённым путём. Новым и неожиданным было уже то, что он не согласился на арест. Не сдался.

Его и прежде любили, а теперь, когда он воочию доказал незаурядное мужество, полюбили ещё больше. Если бы желание добра имело крылья, то он перелетел бы на них границу.

Но он обошёлся без крыльев. Из Финляндии он прислал телеграмму: „Всё хорошо. Пушкин“. Так его называли у Горького, где он бывал довольно часто. Мы вздохнули свободно»{97}.

Среди Серапионов была поэтесса Елизавета Полонская, о которой уже шла речь. Это именно про неё, про её стихи

И мы живём, и Робинзону Крузо

Подобные — за каждый бьёмся час,

И верный Пятница — Лирическая Муза

В изгнании не покидает нас, —

вспоминал Шкловский «и, цитируя их, добавлял: „Вот как надо писать!“»{98}. Она проживёт долгую жизнь, и спустя много лет Евгений Шварц запишет в дневнике:

«Полонская жила тихо, сохраняя встревоженное и вопросительное выражение лица. Мне нравилась её робкая, глубоко спрятанная ласковость обиженной и одинокой женщины. Но ласковость эта проявлялась далеко не всегда. Большинство видело некрасивую, несчастливую, немолодую, сердитую, молчаливую женщину и сторонилось от неё.

И писала она, как жила. Не всегда, далеко не всегда складно.

Она жила на Загородном в большой квартире с матерью, братом и сынишкой, отец которого был нам неизвестен. Иной раз собирались у неё. Помню, как Шкловский нападал у неё в кабинете с книжными полками до потолка на „Конец хазы“ Каверина, а Каверин сердито отругивался. Елизавета Полонская, единственная сестра среди „серапионовых братьев“, Елисавет Воробей, жила в сторонке. И отошла совсем в сторону от них уже много лет назад.

Стихов не печатала. Больше переводила и занималась медицинской практикой, служила где-то в поликлинике. Ведь она была ещё и врачом, а не только писателем».

А в 1922-м ей было 32 года, и реальность вокруг неё начала закрываться. Однако пока воздух был свободен, движения не скованы, и она написала балладу «Побег». Но что-то иное было уже в воздухе, и поэтому «Побег» выдавался сначала за стихотворение, посвящённое анархисту Кропоткину. Позже, уже в 1960-е годы, посвящение поменяло адресата и побег стал побегом Якова Свердлова из ссылки, но мы видали и не такие трансформации в посвящениях.

У власти тысяча рук

и два лица.

У власти — тысячи верных слуг

и доносчикам {99} нет конца.

Железный засов на дверях тюрьмы.

Тайное слово знаем мы.

Тот, кто должен бежать, — бежит.

Любой засов для него открыт.

У власти тысяча рук и два лица.

У власти — тысячи верных слуг.

Больше друзей у беглеца.

Ветер за ним закрывает дверь,

вьюга за ним заметает след,

эхо ему говорит, где враг,

дерзость даёт ему лёгкий шаг.

У власти тысяча рук,

как божье око она зорка.

У власти — тысячи верных слуг.

Но город не шахматная доска.

Не одна тысяча улиц в нём,

не один на каждой улице дом,

в каждом доме — не один вход.

Кто выйдет — кто не войдёт…

Затем, что из дома в соседний дом,

из сердца в сердце мы молча ведём

весёлого дружества тайную сеть.

Её не учуять и не подсмотреть.

У власти тысяча рук

и не один пулемёт.

У власти — тысячи верных слуг.

Но тот, кто должен уйти, — уйдёт.

На север,

на запад,

на юг,

на восток.

Дороги свободны, мир широк.

И действительно, пока ещё ничего не решено.