Глава двадцать шестая ВОЙНА И ШКОЛЬНИКИ
Глава двадцать шестая
ВОЙНА И ШКОЛЬНИКИ
Запихай меня лучше, как шапку в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Осип Мандельштам
В 1941 году с началом войны часть писателей вывезли в Чистополь.
Нина Юргенева в предисловии к публикации мемуарных записок Мунблита[102] пишет:
«Свои воспоминания о Викторе Борисовиче Шкловском Георгий Николаевич Мунблит закончить не успел. Строго говоря, он их только начал. Сохранился приблизительный план и несколько набросков. Самый яркий из них — рассказ о том, как во время войны, в Чистополе, они пытались обеспечить себя на зиму дровами:
„…Пришвартованные у пристани плоты, состоящие из огромных брёвен, на три яруса погружённых в воду, некому было выкатить на берег. Брёвна, как выяснилось, не предназначались на топливо — это была так называемая ‘деловая древесина’, — но сейчас это не имело значения, потому что река начала подмерзать, и дело шло к тому, что брёвна вмёрзнут намертво и весной, в половодье, их всё равно унесёт.
Виктору Борисовичу удалось добиться согласия продать эти брёвна на дрова: их хватило бы на весь сезон для пятерых, согласившихся выкатить их на берег. Но вчера троих из этих пятерых призвали в армию, а оставшимся двоим эта работа была не под силу. И вот теперь он предложил мне принять участие в этом предприятии“».
Эти воспоминания Георгия Мунблита сопровождаются следующим комментарием:
«К сожалению, этот набросок, так круто начавшийся (тут предчувствуется какое-то интересное развитие сюжета), оборвался в самом начале.
Примерно так же обстояло дело и с другими набросками»{202}.
Наталья Громова писала об этом времени в книге «Все в чужое глядят окно» так:
«Поток эвакуированных шёл в Куйбышев (Самару), Киров, Казань, Чистополь, Свердловск, Пермь (Молотов) и Ташкент. Правительственных и партийных чиновников расселяли в Куйбышеве, где уже всё было готово для приёма и самого вождя. В Куйбышев был отправлен МХАТ — ведущий государственный театр. В Кирове оказались московские и ленинградские драматические и оперные театры, в Чистополе — основная писательская колония. Союз писателей, интернат для писательских детей. В Чистополе поселились с семьями Б. Пастернак, Л. Леонов, К. Федин, Н. Асеев, И. Сельвинский и многие другие. Марина Цветаева и её сын Георгий Эфрон, у которых были трудности с пропиской, уехали дальше по Каме, в Елабугу. К концу 1941 года, в результате стремительного прохода немцев к Москве, стала очевидна уязвимость Поволжья. Прорыв немцев к Волге означал, что для них не составит труда захватить Казань, а вслед и Чистополь, стоящий на Каме. Как и в Москве, здесь в конце октября началась паника. Один из эвакуированных написал в своём дневнике 24 октября 1941 года: „…Словом, начинается повальное бегство. Всеволод Иванов перебрался в Куйбышев и выписывает туда жену и детей. <…> ССП (Союз советских писателей. — В. Б.) предполагает обосноваться в Казани и Чистополе. Видел многих писателей на улицах. Все толкуют об отъезде“. Борис Пастернак, семья которого хотела перебраться из Чистополя в Ташкент, в начале апреля 1942 года, отвечая на призывы своих друзей по Переделкину, Всеволода и Тамары Ивановых, ехать вслед за ними, писал: „Здесь становится голодновато. Время передвижений, произойдут перемены и перемещения. <…> Зина (жена Б. Пастернака. — В. Б.) стала подумывать о переезде нас всех к вам в Ташкент. Эта мысль укореняется в ней всё глубже, я же пока её не обсуждал, таким она мне кажется неисполнимым безумьем. <…> Даже заикаться об измене Чистополю значит колебать выдержку других колонистов и расшатывать прочность самой колонии. Я знаю, что отъезд двоих или троих из нас с семьями на Восток потянул бы за собой остальных…“
Восток, Азия казались более безопасными. Однако чем напряжённее складывалась обстановка на фронте, тем острее ощущалось, как ослабевали нити, связывающие Среднюю Азию и Россию. Стали слышны разговоры о том, что дальнейшее поражение на фронтах может привести к превращению Узбекистана в англо-американскую колонию. И что тогда? Как узбеки отнесутся к лавине беженцев из России? Настроение было мрачным. Ташкент принял большое количество писателей, учёных, актёров с их семьями, разместив их в частных домах и в официальных зданиях — на улице Карла Маркса, где стояло здание Совнаркома, на Пушкинской улице, где часть учёных, писателей и актёров поселили в четырёхэтажном здании управления ГУЛАГа, на Первомайской улице, расположенной по соседству, где был Союз писателей Узбекистана, и на улице Жуковской. Здесь жили А. Толстой и К. Чуковский, его дочь Л. Чуковская, А. Ахматова, драматург И. Шток, Ф. Раневская, Н. Мандельштам, семья Луговского (поэт, его мать и сестра), Елена Булгакова, писатель В. Лидин, поэт С. Городецкий с семьёй, литературоведы М. и Т. Цявловские, Д. Благой, Л. Бродский, В. Жирмунский, драматург Н. Погодин, писатели Н. Вирта, И. Лежнев, критик К. Зелинский, Мария Белкина и многие другие»{203}.
Жизнь в эвакуации горька. Даже для элиты, и поэтому за элитой присматривали.
На Шкловского (впрочем, как и на других) писали доносы. Вот один из них, называется он, правда, по-другому:
«Документ № 17.
Спецсообщение Управления контрразведки НКГБ СССР „Об антисоветских проявлениях и отрицательных политических настроениях среди писателей и журналистов“.
<24.07.1943> Шкловский В. Б., писатель, бывший эсер: „Мне бы хотелось сейчас собрать яркое, твёрдое писательское ядро, как в своё время было вокруг Маяковского, и действительно, по-настоящему осветить и показать войну… В конце концов мне всё надоело, я чувствую, что мне лично никто не верит, у меня нет охоты работать, я устал, и пусть себе всё идёт так, как идёт. Всё равно у нас никто не в силах ничего изменить, если нет указки свыше… Меня по-прежнему больше всего мучает та же мысль: победа ничего не даст хорошего, она не внесёт никаких изменений в строй, она не даст возможности писать по-своему и печатать написанное. А без победы — конец, мы погибли. Значит, выхода нет. Наш режим всегда был наиболее циничным из когда-либо существовавших, но антисемитизм коммунистической партии — это просто прелесть…
<…> Никакой надежды на благотворное влияние союзников у меня нет. Они будут объявлены империалистами с момента начала мирных переговоров. Нынешнее моральное убожество расцветёт после войны“.
Зам<еститель> нач<альника> 3-го отдела 2-го управления НКГБ СССР майор гос<ударственной> безопасности Шубняков»{204}.
Однако всё это ничем ужасным для Шкловского не закончилось. Он продолжал писать и работать для кино — эвакуированные киностудии были задействованы на полную мощность. Шкловский был откомандирован на одну из них — в Алма-Ату.
Валентина Козинцева, жена режиссёра Барнета (а затем, собственно, Григория Козинцева), вспоминала о времени эвакуации в интервью газете «Коммерсант» (1997. 3 октября): «В Москве мы жили в крохотной комнатушке, но там собирался весь цвет литературы. И Катаев, и Светлов, и Олеша — все крутились в этой комнате. <…>
Когда мы были в эвакуации, к нам ещё приехали мать и сёстры Барнета, две сестры Суок (Ольга Густавовна была женой Олеши, а Серафима Густавовна — женой поэта Владимира Нарбута). Мы жили все вместе. Там же в Алма-Ате, в этой же гостинице, жил Шкловский. До войны моя мама работала у Виктора Борисовича литературным секретарём. Меня он знал с детства, я была ровесницей его сына. И Виктор Борисович стал писать мне два раза в день любовные письма. Если бы они сохранились, получилась бы отличная книга. Я сожгла письма Шкловского после ареста мамы в 1949 году. Так же, как подаренный мне Николаем Эрдманом рукописный экземпляр его пьесы „Самоубийца“».
Кажется, именно с эвакуации и начинается сближение Шкловского с Серафимой Густавовной Суок.
Но это отдельная история.
Есть известная песня, которая была написана в 1962 году и стала чрезвычайно популярной.
Песня эта называется «Пусть всегда будет солнце!».
В этой песне Лев Ошанин в качестве припева использовал стихотворение неизвестного автора.
Стихотворение неизвестного автора было напечатано в 1928 году в журнале «Родной язык и литература»{205}. Известно об авторе было только то, что ему четыре года.
И в четыре года неизвестный мальчик написал:
Пусть всегда будет небо.
Пусть всегда будет солнце.
Пусть всегда будет мама.
Пусть всегда буду я.
Корней Чуковский в 1936 году перепечатал его в знаменитой книге «От двух до пяти».
Несложная арифметика свидетельствует о том, что автор стихотворения был примерно 1924 года рождения. Это именно то поколение, беспощадно выбитое войной, о котором говорят, что из него осталось всего три процента мужчин, что, может, и не совсем так, но всё же счёт страшен.
Именно они, призванные в сорок втором, благодаря тем, кто был призван в сорок первом, успели окончить трёхмесячные лейтенантские училища, едва научились поднимать истребители в воздух и попали в самые кровавые сражения 1942–1943 годов.
Кто-то сказал, что битву при Садове, знаменитую в германской истории, выиграл прусский школьный учитель — в качестве автора этих слов чаще всего называют Бисмарка[103].
Слова эти поэтические, но верные.
В русской истории была своя война, и последнюю Отечественную войну, если рассуждать так же, выиграли советские десятиклассники.
Ни у кого нет, разумеется, никаких точных данных о судьбе автора строк о небе и солнце, но предчувствия у меня горькие.
Наконец, некоторым писателям, рвавшимся на фронт, военкомат пошёл навстречу. В этом помог приехавший в Чистополь А. А. Фадеев. «В конце декабря 41-го на фронт выехали С. Швецов, А. Письменный, О. Колычев, В. Казин, И. Гордон, М. Зенкевич, А. Тарковский, Н. Шкловский»{206}. С некоторой оговоркой: Никита Шкловский попал в военное училище.
В сорок пятом Лев Гумилёв писал с фронта Эмме Герштейн:
«Воюю я пока удачно: наступал, брал города, пил спирт, ел кур и уток, особенно мне нравилось варенье; немцы, пытаясь задержать меня, несколько раз стреляли в меня из пушек, но не попали. Воевать мне понравилось, в тылу гораздо скучнее.
Мама мне не пишет. Я догадываюсь, что снова стал жертвой психологических комбинаций. Я не удивляюсь этому, ибо „спасение утопающих есть дело рук самих утопающих“. Я понял это своевременно. Николаю Ивановичу я не писал, потому что потерял его адрес. Прошу Вас передать ему привет. Помимо этого у меня к Вам просьба. В. Б. Шкловский посетил меня в поезде и предложил прислать ему рукопись моей трагедии, на предмет напечатания. Я послал, но адрес также утерял. Очень Вас прошу узнать у него о судьбе моей рукописи и написать мне. Вам я посылаю свои стихи, отчасти рисующие моё настроение и обстановку вокруг меня»{207}.
У Корнея Чуковского в книге «От двух до пяти» есть такой эпизод: «Замечательны в этом отношении поправки, которые в разное время внесли два трёхлетних мальчугана в рассказанную им „Красную Шапочку“…
Один из них, Андрейка, тотчас же нарисовал иллюстрацию к сказке в виде какой-то бесформенной глыбы и объяснил окружающим:
— Это камень, за ним спряталась бабушка. Волк не нашёл её и не съел.
Второй мальчуган, Никита (по-домашнему — Китя), обеспечил себе такую же уверенность в полном благополучии мира, выбросив из сказки всё то, что казалось ему грустным и пугающим. Правда, сказка вышла чересчур уж короткая, но зато вполне утешительная. Китя рассказал её так:
— Жила-была девочка-шапочка и пошла и открыла дверь. Всё. Я больше не знаю!
— А волк?
— А волка не надо. Я его боюсь».
«„Волка не надо!“ Спрашивается: может ли такой оптимист, не приемлющий ни малейших упоминаний о страхах и горестях жизни, ввести в своё сознание трагическую мысль о смерти — чьей бы то ни было, не говоря уже о собственной?» — заканчивает своё рассуждение Чуковский. Про этого же мальчика вспоминала Надежда Мандельштам: «Никита, самый молчаливый из детей, иногда умел огорошить взрослых. Виктор однажды рассказал, как он с Паустовским ходил к знаменитому птичнику, дрессировавшему канареек. По его знаку канарейка вылетала из ящика, садилась на жердочку и давала концерт. Хозяин снова делал знак, и певунья покорно убиралась в свой ящик. „Как член Союза писателей“, — прокомментировал Никита и вышел из комнаты. Огорошив, он всегда исчезал к себе. В его комнате жили приманенные им птицы, но он дружил с ними и дрессировкой не увлекался. Мы знали уже, что птицы учатся петь у мастеров своей породы. В Курске выловили знаменитых соловьёв, и молодняку не у кого учиться. Так пала курская школа соловьиных певцов из-за прихоти людей, посадивших лучших мастеров в клетки»{208}.
Этот мальчик — сын Виктора Шкловского Никита. Он стал командиром батареи и был убит в бою в Восточной Пруссии в 1945 году.
Он приехал из Чистополя в Алма-Ату, а оттуда — в Талгар. В городке Талгар в 1942–1945 годах размещалось эвакуированное туда Рязанское артиллерийское училище. До Алма-Аты 25 километров, но доехать можно только с оказией. У реки Талгарки на улице Сталина стоят рязанские пушки.
Стоят там три учебных дивизиона.
В одном — 122-миллиметровые пушки образца 1937 года, а во втором — 152-миллиметровые.
А ещё там учат в разведдивизионе, который находится отдельно.
Ускоренный выпуск, девять месяцев, погоны младшего лейтенанта, судьба десятков тысяч — это рассказано многократно.
И, в общем, это печальная история.
В именном списке потерь офицерского состава Ленинградской Краснознамённой дивизии прорыва РГК (Резерва Главного командования) за 5–17 февраля 1945 года говорится о Никите Шкловском, призванном Куйбышевским РВК (Московская обл., г. Москва, Куйбышевский р-н), погибшем в Восточной Пруссии, близ станции Базен (Вузен? Деберн? — машинописные буквы расплываются), похоронен близ села Шентаух (Шенайх){209}. Это к востоку от города Мюльхаузена, который теперь имеет польское имя Mlynary. Рядом Wilczqta — посёлок, что раньше был Дойченсдорфом. Эти места расположены недалеко от нынешней российской границы.
И мало имён соответствуют штабной карте-километровке, где обозначена отдельная могила 15 — это лист карты № 34–64 «Прейсишяс-Холлянд».
В другом документе читаем почти то же самое: «Шкловский Никита Викторович, гвардии старший лейтенант, 205 Гв. ЛАП 205 ЛАБр. 15 АД причина выбытия — погиб 08.02.1945»{210}.
А в приказе Главного управления кадров НКО (Народного комиссариата обороны) от 28 мая 1945 года № 1479 сообщается в той его части, что относится к Московскому облвоенкомату: «126. Шкловский Никита Викторович, командир батареи 206 лёгко-артиллерийского полка, 206 артиллерийской бригады. Погиб в бою. В Красной Армии с 1942 года… <…>
Лаврушинский пер., 17, кв. 45 (это опечатка — 47). Список вх. 015 949».
Причём то, что артиллерист переднего края, призванный в 1942-м, вообще дожил до 1945-го, было, увы, не обычной судьбой, а везением.
Если этот гвардии старший лейтенант прожил на фронте три года, значит, он быстро научился находить камни и прочие складки местности, за которыми можно прятать не только бабушку, но и орудие.
А служил он в лёгко-артиллерийском полку, где в батарее состояло по штату четыре 76-миллиметровые пушки ЗиС-3. Это, конечно, не совсем «сорокопятка», орудие калибра 45 миллиметров, что за короткую жизнь орудийного расчёта звалось «Прощай, Родина», однако старый советский фильм «Освобождение», несмотря на всю лакировку действительности, всё же даёт нам представление, что это была за жизнь.
Но укрытия кончаются. Это не детский рисунок, где легко спрятаться от волка.
Подробности гибели сына Шкловского неизвестны. Кто-то из сослуживцев рассказывал, что гвардии старший лейтенант Шкловский был убит в тот момент, когда умывался поутру, — случайным снарядом.
У писателя Виктора Курочкина есть книга «На войне как на войне» — о том как воюют мирные люди, и среди них нескладный лейтенант Малешкин. И именно на этом нескладном лейтенанте держится спасение товарищей, а потом он погибает.
Не героически и просто.
«Часа два спустя взяли Кодню. Танковый полк в ожидании отставшей артиллерии с пехотой занял оборону. Противник не пытался контратаковать. И только наугад постреливал из миномётов.
Экипаж Малешкина сидел в машине и ужинал. Мина разорвалась под пушкой самоходки. Осколок влетел в приоткрытый люк механика-водителя, обжёг Щербаку ухо и как бритвой раскроил Малешкину горло. Саня часто-часто замигал и уронил на грудь голову.
— Лейтенант! — не своим голосом закричал ефрейтор Бянкин и поднял командиру голову. Саня задергался, захрипел и открыл глаза. А закрыть их уже не хватило жизни…
Саню схоронили там же, где стояла его самоходка. Когда экипаж опустил своего командира на сырой глиняный пол могилы, подошёл комбат, снял шапку и долго смотрел на маленького, пухлогубого, притихшего навеки младшего лейтенанта Саню Малешкина.
— Что же вы ему глаза-то не закрыли? — сказал Беззубцев и, видимо поняв несправедливость упрёка и бессмысленность вопроса, осердился и надрывно, хриплым голосом закричал: — За смерть товарища! По фашистской сволочи! Батарея, огонь!
Залп всполошил немцев. Они открыли по Кодне суматошную стрельбу».
Так кончается книга Курочкина, и его персонаж не случайно убит за мирным делом.
Это только в плохих книгах герои гибнут, произнося жестяные гремящие речи.
На настоящей войне гибнут не персонажи, а живые люди.
Гибель сына — вот что по-настоящему надломило Шкловского.
А жизнь продолжалась.
Лиля Брик пишет в Париж сестре и Арагону: «Убит Витин сын, Никита. Моего отношения к Вите это не меняет»{211}.
Так всегда бывает — горе разливается по семьям, как вода по улицам после дождя. Где-то она высыхает, где-то нет.
Десятого декабря 1946 года Шкловский пишет Борису Эйхенбауму:
«Я не могу думать о Никите. Когда я думаю о нём, всё кругом ничтожно и мертво. Я живу.
Когда-то я поменял всё на семью. Нет сына.
Тысячу раз я примеряю и переделываю жизнь так, чтобы он не был там в Восточной Пруссии у Кёнигсберга, где его настиг осколок.
Я могу ответить тебе только плачем. <…>
Нашего поколения уже нет.
Я пишу, но не работаю.
Достал черновики работ по теории сюжета. Они лежат на столе. Смотрел Чехова. Но нет сил, и легче сидеть, опираясь руками о колени. Я всё могу, но не хочется. <…>
Итак, вот он, плоский берег старости.
Мир не переделан нами. Голос наш стал слишком громким для горла. Больно говорить.
Целую тебя, мой дорогой. Целую всех наших мёртвых. Будем жить».