Глава 23 Что Ева могла сделать?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 23

Что Ева могла сделать?

Еще раз: возможно ли, что Ева в буквальном смысле ничего не знала о Черных Событиях? Она регулярно наведывалась в Мюнхен почти до самого конца войны. В тридцатые годы от ее внимания никак не могли укрыться антисемитские лозунги, заколоченные магазины, чемоданы на мостовой, а также оголодавшие еврейские дети и старики, публично унижаемые эсэсовцами. Евреи носили желтую звезду Давида на одежде, получали более скудные рационы, чем немцы, не имели права ездить в трамвае и допускались в магазины только в строго определенные часы. Театры, кино и концертные залы были для них закрыты — весьма характерное ущемление. Все это она могла видеть собственными глазами, если бы хотела. Начиная с 1939 года, после «Ночи разбитых витрин», гонения приняли еще более жуткую форму «конфискаций»: у евреев отнимали дома. Больше четырех тысяч мюнхенских евреев — добрых, культурных людей, как правило, интеллигенции или процветающих предпринимателей (при общей численности городского населения в 824 тысячи человек), были изгнаны в еврейские анклавы, так называемые Judenh?user («еврейские дома»). Об этом она тоже вполне могла слышать. Иные зловещие предзнаменования были не так заметны. В начале 1941 года евреев перевезли в переполненное гетто в Мильбертсхофене, в четырех милях от города. Потом начались депортации: сначала в близлежащий Дахау, затем в восточные лагеря. Только слепой мог не заметить бедствий, которые обсуждались повсеместно и служили предметом проповедей в католических церквах.

Черные События неумолимо надвигались. Грохотали тяжелые сапоги, вздымая клубы пыли по дорогам. Затянутые в перчатки руки твердо сжимали оружие, целясь без промаха в ожидании команды «Огонь!». И она прозвучала: Feuer! Решалась судьба Европы на ближайшее тысячелетие. Решалась судьба евреев.

Герман Геринг заявил: «Грядет великая война рас. Она решит, распоряжаются ли здесь немцы и арийцы, или же евреи правят миром». Посетив гетто в Лодзи (Польша), Геббельс писал: «Это не поддается описанию. Они уже не человеческие существа, они животные. Следовательно, мы выполняем не гуманитарную, а хирургическую задачу». 16 июля 1941 года штурмбаннфюрер СС Хеппнер писал из Познани своему начальнику Адольфу Эйхману, возглавлявшему «еврейский отдел» гестапо, где разрабатывалось окончательное решение еврейского вопроса: «Существует опасность, что мы не сумеем прокормить всех евреев этой зимой. Необходимо серьезно рассмотреть вопрос о том, не будет ли наиболее гуманным решением избавиться от неработоспособных каким-либо целесообразным способом. Это менее болезненно, чем позволить им умирать от голода». И далее: «Звучит несколько фантастически, но, на мой взгляд, вполне осуществимо». «Какой-либо целесообразный способ» — дивный образчик уклончивости. Это подстрекание к массовому убийству, но высшее нацистское руководство редко удосуживалось констатировать факты. Как бы там ни было, 12 декабря 1941 года Гитлер с несвойственной ему прямотой заявил, что пришло время подготовиться к решению еврейского вопроса, отбросив жалость и сантименты. Не то чтобы сигнал «подготовиться» недвусмысленно призвал к истреблению европейского еврейства — это был бы «дымящийся пистолет», который тщетно искали историки, — но заявление звучало на редкость откровенно. Герман Геринг, равнодушный и глухой к страданию, если таковое шло на благо немецкой расе, взял на себя ответственность за концентрационные лагеря. «Очень неприятно убивать, в силу необходимости, столько людей, но это нужно сделать, и мы делаем». Так говорил он со страдальческим видом человека, оказывающего услугу миру. Евреев расстреливали, а тела сбрасывали в общие могилы. Подобное происходило в сотнях мест по всей Восточной Европе.

Самые эффективные методы уничтожения проверялись и научно усовершенствовались. В сентябре 1941 года в Освенциме состоялись первые эксперименты с газом «Циклон-Б». Восемьсот пятьдесят советских военнопленных и двести поляков были умерщвлены эффективно и гигиенично. В декабре 1941-го гончие ада с воем бросились на добычу — центр уничтожения в Хелмно запустил свой смертоносный конвейер. Несколько месяцев спустя, в разгар весеннего цветения, газовые камеры были установлены в Собиборе, Бельзеке и Треблинке. Предусмотрительность Гиммлера окупалась сторицей. К концу 1943 года погибли полтора миллиона евреев, хотя мало кому, кроме его подручного Адольфа Эйхмана, были известны подлинные масштабы бойни. Эйхман (который, как и Гитлер, провел юность в Линце) получил в 1941 году повышение — чин подполковника СС. Ему поручили командование концлагерями. Не обремененный совестью, но гениальный бюрократ, он вел бесконечные записи, с тихой гордостью глядя, как растут числа. Чуть больше миллиона человек погибли в Освенциме, из них девяносто процентов — европейские евреи. К августу 1944 года Эйхман смог доложить вышестоящим, что около четырех миллионов евреев умерли в лагерях, а еще два миллиона расстреляны «мобильными отрядами уничтожения». Достойно щелчка каблуками, мужественного рукопожатия и единодушного «Хайль Гитлер!».

Анна Плайм, верная горничная Евы, утверждала, что ее хозяйка ничего не знала о страшной участи евреев, да и другие женщины Бергхофа тоже. В 2002 году Курт Кух, расспрашивавший ее о жизни в Бергхофе, услышал следующее:

Что касается евреев, бесчеловечно казненных в Дахау, о них почти никто не знал. Переходящие всякие границы притеснения евреев до войны были очевидны всякому: сегодня никто не посмеет отрицать это. Многих выгоняли из их домов и кварталов. Но я ни малейшего понятия не имела, что произошло с этими людьми в конечном итоге. Думаю, и Еве Браун не рассказывали об их дальнейшей судьбе и о том, что на самом деле творилось в концлагерях. Хотя она, как и все, не могла не знать, что с евреями и со всеми противниками нацистов обращались жестоко. Но фотографии людей, которых, подобно скоту, перевозили в лагеря уничтожения, всплыли только после войны.

Учитывая склонность гитлеровского окружения преуменьшать или вовсе отрицать свои расистские убеждения, это кажется справедливой оценкой степени осведомленности Евы, но о правде можно только гадать. Гертрауд Вейскер не сомневается, что Ева пребывала в неведении обо всем, что касается Черных Событий. Страстно защищая себя и свою кузину, она говорила:

Мы слыхом не слыхивали про Освенцим. В то время все делалось в такой тайне — неудивительно, что народ ничего не подозревал. Люди, окружавшие Еву, знали куда больше нас, но тогда это было так засекречено, что простые немецкие семьи не могли даже догадываться о подобных вещах. Я знала, что евреи уезжали, но полагала, что в Америку или еще куда-нибудь. Мне и в голову не приходило, что их убивали газом.

Контроль Гитлера над молодежной культурой привел к образованию подпольных движений протеста. В них участвовали в основном студенты мужского пола от шестнадцати до двадцати пяти лет или банды молодых парней, выходцев из рабочего класса, усвоивших бунтарские методы социалистов и коммунистов. За последними охотились нацистские головорезы низкого пошиба, как и за «Пиратами Эдельвейса», нападавшими на отряды гитлерюгенда, патрулировавшие парки и другие общественные места. Стычки иной раз заканчивались перестрелкой (интересно, где диссиденты доставали оружие). Когда «Пираты» ударились в политику, эсэсовцы круто осадили их, некоторых даже казнили. Кое-кого отправили в тюрьмы или в концентрационные лагеря. 25 октября 1944 года Гиммлер распорядился принять крайние меры, и в ноябре того же года тринадцать «пиратов Эдельвейса» были публично повешены в Кёльне, в том числе шесть шестнадцатилетних мальчиков.

Тогда, как и сейчас, молодежь выражала свои взгляды и предпочтения через музыку. Третья категория, состоящая по большей части из представителей среднего класса, протестовала, отвергая разудалые народные песенки, пропагандируемые нацистской партией, в пользу американского джаза, особенно его разновидности, известной как свинг. Лихорадочные ритмы, под которые можно было танцевать быстро, как никогда прежде, завоевали свингу бешеную популярность. Его поклонники называли себя «свингующей молодежью» с насмешливой отсылкой к «гитлеровской молодежи» (гитлерюгенду). «Свингующие» придерживались радикальных взглядов в социальных, политических и экономических вопросах. Отрекаясь от расизма, они бросали вызов основополагающей идеологии Третьего рейха. Их благодушная общительность противостояла военной этике, которую режим, не жалея сил, навязывал немецкой молодежи. Примерно тогда же, когда Гитлер стал канцлером (1933 г.), джаз стали бичевать как «омерзительный визг, оскорбляющий наш слух». Особое отвращение он вызывал у нацистской верхушки из-за ассоциаций с «низшей» чернокожей африканской расой южных штатов Америки. Джаз презрительно называли «негритянской музыкой», примитивной какофонией. Пропагандистский аппарат Геббельса безуспешно пытался противопоставить свингу «Чарли и его оркестр». Этот биг-бенд крутили по радио, он играл жиденькую разновидность свинга. Ничего из этого не вышло.

Движение «свингующей молодежи» неохотно терпели до февраля 1940 года, когда на Фестиваль свинга, проходивший в Гамбурге, съехалось больше пятисот молодых людей. Ничтожное количество по сравнению с десятками, сотнями тысяч зрителей партийных съездов, но вполне достаточное, чтобы встревожить нацистские власти. Гитлеровский агент в своем отчете описывал «бесстыжие пляски», подчеркивая: «Некоторые юноши танцевали друг с другом, каждый с двумя сигаретами во рту». Какая распущенность! Лучше не придумаешь, чтобы досадить нацистам. Дальнейшие сборища были запрещены, но клубы «свингующей молодежи» тут же нахально возродились. 2 января 1942 года Гиммлер велел Рейнхарду Гейдриху отправить главарей свингеров в концентрационные лагеря на два-три года в качестве козлов отпущения, позаботившись о дальнейшем их наказании побоями и принудительным трудом. Чистка не заставила себя ждать: эсэсовцы нагрянули в клубы и отволокли зачинщиков в лагеря.

Трудно поверить, что Ева, страстно любившая танцевать и посещать клубы, ничего об этом не знала, но она не принадлежала к бесноватым, разнузданным девицам. Буйные джазовые ритмы — совсем не то, что приторные романтические мелодии, столь милые ее сердцу. Хотя в ночных клубах, куда она ходила, джаз, свинг и их приверженцы вполне могли служить предметом разговоров за коктейлями или пивом. Не исключено, что она и не слышала о «свингующей молодежи», остававшейся в значительном меньшинстве, и, возможно, ее друзья старались не обсуждать при ней антинацистские течения. Но если слышала, то могла бы и знать, что эти группировки заявляют протест антисемитизму, из чего могла бы заключить, что существует нечто серьезное, заслуживающее протеста. Три допущения не дают права с уверенностью сказать, что Ева имела сведения о «Пиратах Эдельвейса», «свингующей молодежи» и их либеральных взглядах. Она придерживалась своего неизменного правила: не задавать щекотливых вопросов.

В 1942 году пятнадцать миллионов немцев, включая четверть миллиона мюнхенцев, увидели блестящий фильм «Я обвиняю», пропагандирующий применение эвтаназии к умственно отсталым, инвалидам и неизлечимо больным. Приведенные в нем доводы породили немало споров, и Ева — опять же не должна была, но могла — слышать об этом от друзей. В тот же год (1942) несколько непокорных мюнхенских студентов под предводительством Ганса Шолля и его сестры Софи образовали группу протеста под названием «Белая роза», обличающую зверства нацистов. Они раздали три тысячи листовок, в которых говорилось, что три тысячи евреев уже убиты в Польше, и которые стали предметом бесконечных споров. 18 февраля 1943 года брат и сестра Шолль, а также их друг Кристоф Пробст предстали перед судом за распространение в университете листовок, клеймящих позором бесчинства в Сталинграде и бесчеловечность нацистского режима. 22 февраля их признали виновными в государственной измене и гильотинировали. Это утихомирило мюнхенских студентов, и протесты практически прекратились.

Жители Мюнхена крайне мало знали о происходящем на Востоке, так как нацисты прилагали все усилия, чтобы сохранить в тайне Черные События. Тюрьма грозила всякому, кто осмеливался хотя бы обмолвиться о лагерях. Отдельные взрывы юношеского протеста еще не значат, что кто угодно мог обсуждать деятельность мятежных группировок. Ева и ее друзья не были ни студентами, ни философами и не тратили время на интеллектуальные рассуждения. Ева ходила в ночные клубы, чтобы стряхнуть с себя унылое настроение Бергхофа, и бунтари занимали ее меньше всего.

Но кое-кто из близких Евы имел некоторое представление о нарастающем кошмаре. Ее отец, поступившийся своей щепетильностью ради комфортных условий Бергхофа, — он знал. Стройные молодые адъютанты Гитлера, которые то и дело мелькают в ее фотоальбомах, развалившись на траве в одних плавках, демонстрируя мускулистые торсы, натренированные во имя фюрера и фатерланда, — они знали, разумеется. Подслушивала ли Ева ведущиеся шепотом разговоры, улавливала ли намеки? Сплошные догадки. Дочь Шпееров Хильда, выросшая в семейном доме на «Горе», утверждала после войны: «Я вполне уверена, что она [Маргрет, ее мать] оставалась в полном неведении относительно всех этих ужасов. Правда, она безоговорочно поверила тому, что мы узнали потом, хотя никогда не говорит об этом. По-моему, сейчас ее гнетет невыносимое чувство вины за то, что она жила рядом с этим человеком, Гитлером, и имела столько выгод от его расположения». Аннемари Кемпф, в восемнадцать лет ставшая личным секретарем Альберта Шпеера, говорила о своем начальнике: «Думаю, в каком-то смысле ему казалось, что чего он не знает, того и не существует [курсив мой. — А.Л.]».

Как-то не верится, что окружавшие Гитлера женщины — прежде всего его секретарши — могли быть до такой степени наивны, что не осознавали происходящего. 11 июля 1943 года Борман выпустил циркуляр, запрещающий любое упоминание о геноциде, а уж тем более о количестве убитых. Слово «казнены» произносить не позволялось; евреи были «эвакуированы». Неосведомленность стала не только возможной, но и обязательной.

Траудль Юнге, давая интервью незадолго до своей смерти, сказала:

Мы никогда не видели в нем [то есть Гитлере] государственного мужа. Мы не принимали участия в его совещаниях. Нас звали, только когда он хотел продиктовать что-нибудь, и тогда он бывал так же обходителен, как в частной жизни. Наш кабинет, как в рейхсканцелярии, так и в бункерах, находился так далеко от командного штаба, что мы ни разу не видели и даже не слышали тех самых его припадков бешенства, о которых шептались все вокруг. Мы знали его расписание, кого он принимает, но этих посетителей видели крайне редко, разве что тех, кто иногда разделял с ним трапезы, где мы тоже присутствовали.

Совершенно точно, что Ева тоже никогда не сидела на министерских совещаниях: вот это было бы и вправду неслыханно. На подобные собрания допускались исключительно мужчины. Зато она составляла ядро личной жизни Гитлера: неужели до нее не доходили хотя бы обрывки информации, если не из его уст, то из разговоров за выпивкой или за ужином? Сегодня просто невозможно себе представить, как это жены людей, совершавших тяжелейшие военные преступления, могли оставаться в полном неведении. Но они не имели доступа к радио, не говоря уже о новостях ВВС. У них не было телевизора. Зарубежные газеты были запрещены, а немецкие полны преувеличений и лжи. Каждый обитатель Бергхофа знал, что чету фон Ширах отослали за то, что они усомнились в политике Гитлера. Впрочем, их изгнание большинство с энтузиазмом поддержало.

Для женщин сведения ограничивались тем, что они видели собственными глазами. А за пределы надежно защищенного Оберзальцберга мало кто из его обитательниц решался высовываться. Они предпочитали нежиться на солнышке на террасе и сплетничать за чашечкой кофе или ворковать над прелестными детишками собеседниц. Каждая поездка в Берхтесгаден становилась целым событием. Нужно было получить разрешение мужа воспользоваться его машиной с шофером, точно рассчитать время и взять с собой вооруженную охрану. Перемены в городе практически не бросались в глаза, разве что магазины, особенно магазины одежды, предлагали меньший ассортимент товаров, да для покупки продуктов требовались пайковые талоны. Кроме того, Борман установил строгие правила относительно того, какие заведения им разрешается посещать — только принадлежащие нацистам, что не всегда означало лучшие. Поскольку фрау Геббельс и Ева, фрау Геринг и фрау Гиммлер заказывали платья у частных портных — особенным их расположением пользовалась фирма Аурахера в Мюнхене, — а их запасы пищи щедро пополнялись продуктами с образцовой фермы Оберзальцберга, подобные трудности не слишком их затрагивали. Бергхоф являлся своего рода закрытой общиной. Люди намеренно отгораживались от неприятных сведений о тех, кому повезло меньше. Гитта Серени сообщает:

В частности, благодаря Шпееру я выяснила, до какой степени Гитлер оберегал круг людей, с которыми общался по-человечески. Ева Браун и прочие вообще ничего не знали. Его мало беспокоило, насколько осведомлены его генералы — это ему было совершенно безразлично, — но тех, с кем его объединяла эмоциональная привязанность, он решительно не желал просвещать.

Траудль Юнге, которая за последние два года войны провела с Гитлером, возможно, больше времени, чем Ева, описывала преследовавшее ее чувство оторванности от реального мира:

Гитлер не допускал, чтобы женщин его дома — четырех секретарш, молодых жен адъютантов, таких, как фон Белов, а также жен его приближенных, Шпеера и Брандта, — пугали всякими ужасами. До нас не доходили ни слухи, ни альтернативные точки зрения, в Бергхофе не появлялись ни враги, ни оппозиционеры. Единая установка, единое убеждение: все выражали одно и то же мнение одними и теми же словами. Мне пришлось участвовать в этом до горького конца, и только вернувшись к нормальной жизни, я осознала, что к чему. В то время меня терзало смутное беспокойство, неуловимое ощущение подавленности и тревоги [курсив мой. — А.Л.]. Но ежедневные встречи с Гитлером мешали мне разобраться в своих мыслях.

Действительно ли она терзалась беспокойством? К воспоминаниям бывших нацистов о муках совести всегда надо относиться с известной долей скептицизма.

Через сорок лет после окончания войны доктор Теодор Хупфауэр, ярый национал-социалист и правая рука Шпеера, говорил:

Не хочу иметь ничего общего с теми людьми, которые теперь заявляют, что не были нацистами, что на самом деле они сопротивлялись режиму. Я иногда прямо удивляюсь: кто же в таком случае голосовал за Гитлера и выиграл для него столько сражений? Сейчас выясняется, что чуть ли не вся Германия состояла из антифашистов. <…> То было невероятно волнующее время. Для людей моего возраста открывались неслыханные перспективы, и нам казалось, что нет ничего такого, чего мы не сумеем достичь.

В книге «До смертного часа» Траудль описала свою первую поездку на личном поезде Гитлера из «Волчьего логова» в Берлин после поступления на службу в его штаб в марте 1943 года:

Это заставило меня задуматься о других поездах, едущих в тот же момент по всей Германии, холодных и темных, везущих людей, которые голодают и не имеют возможности даже удобно сесть. Мне стало неловко. [Здесь она имеет в виду пассажирские поезда, а не те, что везли евреев в лагеря смерти, — о тех она не знала.] Легко вести войну, если не ощущать ее на собственной шкуре. Я смотрела, как сотрудники штаба Гитлера курят и выпивают, спокойные и веселые, довольные жизнью. Я надеялась, что все это делается только для того, чтобы поскорее закончить войну.

Звучит вполне искренне. Видимо, даже молодая женщина, прошедшая основательную обработку нацистской пропагандой, могла задуматься о контрасте между своей обустроенной жизнью и лишениями миллионов соотечественников. Ева была бы не способна на подобную реакцию, для нее она имела бы привкус предательства. Но Траудль эти мысли подтолкнули к рассуждениям об абсурдности своего положения и о парадоксе двусторонней личности Гитлера:

Нелегко воссоздать или представить себе то гипнотическое воздействие, которое Гитлер оказывал на всякого встречного. Даже его заклятые противники отмечали, что он излучал силу, неодолимо влекущую их к нему, хотя впоследствии их охватывало чувство стыда и вины за это. Такое впечатление часто производят люди, наделенные беспредельной властью, когда пускают в ход свое обаяние.

Именно обаяние или, что еще опаснее, харизма, а вовсе не эманация зла, — вот что больше всего бросалось в глаза при общении с Гитлером. Я сама никогда не могла понять, что такое он делает со всеми нами, включая генералов. Понимаете, это даже больше, чем харизма. Иногда, когда он уходил куда-нибудь без нас, словно бы дышать становилось труднее. Пропадал какой-то основополагающий элемент: не то электричество, не то кислород, не то ощущение жизни. Оставался… вакуум.

Обратная сторона натуры Гитлера давала о себе знать все чаще, по мере того как ухудшалась военная ситуация. Гудериан, в июле 1944 года назначенный начальником Генерального штаба Сухопутных войск, описывал один из приступов ярости фюрера:

Он потрясал кулаками, его щеки пылали от гнева, тело тряслось мелкой дрожью. Человек, стоявший передо мной, был вне себя от ярости и утратил всякий контроль над собой. После каждой вспышки Гитлер начинал ходил взад-вперед от одного края ковра к другому, потом внезапно останавливался и вываливал на меня очередную порцию обвинений. Он почти визжал, его глаза, казалось, вот-вот выпрыгнут из орбит, вены пульсировали на висках.

Гитлер мог вызывать жалость к себе, проявлять дурной нрав, несдержанность, манию величия, даже безумие, но мало кому из окружающих он казался злым. Альберт Шпеер говорил: «Вы просто не можете себе представить, каково жить под диктатурой; вам не понять этой игры с огнем, и, главное, вам не понять страха, на котором все держалось. И уж тем более, полагаю, никто из вас не в состоянии оценить притягательную силу такого человека, как Гитлер». Шпеер, один из самых здравомыслящих и беспристрастных высокопоставленных нацистов, не мог устоять против магнетического поля Гитлера и соблазнительной «игры с огнем», и, отрицая многое другое, это он безусловно признавал. Чего же ждать от Евы, чья жизнь строилась на том, чтобы угодить любимому? В своем вполне достоверном рассказе о последних днях Гитлера Хью Тревор-Ропер пришел к смелому выводу: «Шпеер — настоящий нацистский преступник, ибо он больше, чем кто бы то ни было, олицетворял ту философию фатализма, что обрекла Германию на катастрофу и чуть не привела к крушению мира. В течение десяти лет он находился в самом центре политической власти. Его острый ум угадывал природу и прослеживал чудовищное развитие нацистского правительства и политики. Он видел насквозь и презирал окружающих его людей. Он слышал их возмутительные приказы и понимал их запредельные амбиции. И ничего не делал [курсив мой. — А.Л.]».

Секретарь Шпеера Аннемари принадлежала к числу тех немногих, кто признавал, насколько их завораживало присутствие фюрера:

Впервые это случилось, когда Шпеер завершил строительство новой канцелярии. Только представьте себе — впрочем, представить почти невозможно — огни, цветы повсюду, всеобщее возбуждение. Хотелось бы мне, оглядываясь назад, осудить все это, но я не могу. <…> Каждый день происходило что-то судьбоносное, и происходило оно благодаря этому человеку. Я пытаюсь объяснить вам не то, что чувствую сейчас, но то, что чувствовала тогда. Не могу сказать, что находила его «приятным», — подобные определения неуместны. Это было чистой воды ликование — ликование, которое он дарил всем нам.

Мария фон Белов тоже не делала вид, что с самого начала знала, какое фюрер чудовище, хотя была сломлена горем, узнав после войны, что творилось во имя их всех. В 1988 году, незадолго до своего восьмидесятилетия, она рассказывала Гитте Серени:

Я никогда не понимала людей, умаляющих одаренность Гитлера, чтобы проще уживаться с сознанием того, что они были околдованы им. В конце концов, он добивался преданности порядочных и умных людей не тем, что раскрывал им свои кровожадные планы и показывал свою нравственную извращенность. Они верили ему, потому что он умел пленять сердца.

Нет ничего эфемернее личного обаяния, и сегодня никому, кроме неонацистов, не верится, что Гитлер пользовался им, чтобы парализовать сознание окружающих. В свете восторженных описаний, оставленных современниками, непросто по прошествии семидесяти лет верно оценить поведение Евы, ее покорность гипнотической власти мужчины, бывшего единственной любовью ее жизни.

Была ли она вообще антисемиткой? Обратное убедительнее всего доказывает ее характер. Учитывая ее открытое сердце и толерантные взгляды родителей, а также ее собственный юношеский бунт против укоренившихся идей, это было бы странно. Тем не менее предполагать, что она вовсе не имела подобных предрассудков, столь же абсурдно, как, скажем, ожидать от нее феминистических наклонностей. Хотя в силу возраста Ева не успела попасть в Лигу немецких девушек и подвергнуться идеологической обработке, росла она в двадцатые годы и достигла зрелости в тридцатые, когда пропаганда была куда изощреннее своей целевой аудитории. Известная доля антисемитизма считалась нормальным явлением… и не только в Германии. Сложно вообразить, насколько всеобъемлющее стремление к арийской чистоте нацисты вселяли в умы и души доверчивого народа. Особенно сегодня, когда нам гораздо лучше известно, на какие ухищрения идут политики, чтобы управлять нашим рассудком. Мы-то выработали иммунитет.

История — в какой мере она вообще заметила Еву — вынесла обвинительный приговор, каковой лишь частично можно опровергнуть на основании интуиции и анализа обстоятельств. Пусть это не является неопровержимым доказательством, но она то и дело проявляла доброту, скромность, простодушие и чуткость к ближним: щедрость к родителям, которые обижали и отталкивали ее, гостеприимство по отношению к друзьям ее кратких, но радостных дней детства и отрочества, поразительное бесстрашие и непоколебимая верность Гитлеру. К концу жизни она показала себя храбрым, стойким и, несомненно, добрым человеком. Добро столь же банально, как зло, и обнаруживается порой в самых неожиданных местах: в душе любовницы Гитлера, например.

Я изо всех сил стараюсь быть объективной. Я изучила ее жизнь вдоль и поперек, старалась, снимая слой за слоем, разгадать, что стояло за ее мнениями, эмоциями и фантазиями. Я прожила с Евой Браун почти три года, и за эго время она сделалась в моих глазах не менее реальной, чем мои друзья. И я не могу поверить, что она была расисткой или садисткой. Как упоминалось выше, ни одна из жен высокопоставленных нацистов не понесла наказания после войны, хотя Магда Геббельс, останься она в живых, могла бы как минимум подвергнуться суровому перекрестному допросу. Если прочих женщин из круга друзей Гитлера в свое время сочли невиновными, то почему сей вердикт не распространяется на Еву?

Мое заключение, основанное на изучении обстоятельств и ее характера: Ева не заслуживает проклятий. Она не виновна и даже не замешана в злодеяниях Гитлера; но и не невинна, однако. В терминологии католицизма, она «заслуживает порицания». Еву часто называли пустой, глупой, тщеславной, избалованной, и временами она такой и была, но если оставить в стороне брюзгливое ворчание нацистских шишек, никто никогда не обвинял ее в более существенных проступках. Это не преступление — быть поверхностной и шаловливой, стараться привнести веселье и удовольствие в чопорные жизни, не зная, что они посвящены отвратительным целям. С уверенностью можно заключить только одно: не зафиксировано ни одного случая, когда Ева проявила бы предубеждение против евреев или насилие по отношению к кому-либо. Если судить по стандартам ее эпохи, и в том числе моей добродушной матери, она не была антисемиткой.

Члены семьи моей матери — ее сестры Ильзе и Трудль, ее две тетушки Лиди и Анни и ее мать, моя бабушка, — никогда не вступали в нацистскую партию и уж точно ничего не знали о судьбе евреев. Tante Ильзе, будучи замужем за врачом, могла о чем-то догадываться, только вот в 1942 году ее мужа прикомандировали к немецкой армии в Советском Союзе, откуда он не мог писать и где, предположительно, погиб. Как почти все немецкие женщины, они не причиняли страданий, но много страдали сами.

У мамы на всю жизнь осталось подсознательное предубеждение против евреев, хотя без грубости или язвительности. Она, как и другие женщины семьи Шрёдер в Гамбурге, не способна была на дерзкий поступок — укрывать еврейскую семью, например. Перемены, нововведения и беспорядки всегда пугали ее. На юге Лондона в пятидесятых, когда нам попадался на пути какой-нибудь новоприбывший карибский африканец, она говорила: «Задержи дыхание, милочка, пока он не пройдет». Если я спрашивала почему, она отвечала: «Они отличаются от нас. Они едят другую пищу. Они пахнут по-другому. И (тут она переходила на шепот) они немножко потные».

Такую же невольную неприязнь она испытала бы при виде еврея. Даже после того, как она в июне 1936 года вышла замуж за моего отца и поселилась в Англии, ей не пришло бы в голову потесниться, чтобы приютить еврейскую девочку в своей маленькой лондонской квартирке, хотя соответствующий раздел «Таймс» пестрел объявлениями еврейских родителей из Германии и Австрии, ищущих безопасного пристанища для своих дочерей и подчеркивающих их ум и честность, их готовность вышивать, чинить одежду, преподавать французский или готовить. Мой отец тоже не пошел бы на это, он старался сидеть тихо и не выделяться. Мои родители могли бы сослаться на бедность, ведь в молодости они действительно едва сводили концы с концами. Они не могли позволить себе кормить девочку, а тем более платить ей. Но другие как-то справлялись… немногие.

Всю жизнь моя мать называла евреев «жидами» и предупреждала меня об их жадности и лживости, особенно в денежных делах. Зная ее доброе сердце, я пытаюсь извинить ее, напоминая себе о том, что это были обычные взгляды и привычные выражения ее молодости, — в то время слова «жид» или «черномазый» считались вполне приемлемыми. Язык, полный предрассудков, на современный вкус, никого не смущал. Молодая Эдит Шрёдер не имела личных счетов к евреям, а после войны, когда раскрылась правда о лагерях смерти, Дита Хелпс — английская жена и мать — испытывала сложные чувства.

Подобно Еве, моя мать не задавала вопросов и не желала слышать ответы, даже по поводу одноклассников, с  которыми вместе росла. С другой стороны, мой дедушка, поддерживавший деловые отношения с евреями в силу своей профессии ювелира и торговца бриллиантами, восхищался ими и терпеть не мог Гитлера. Миллионы немцев откликнулись на просьбу фюрера пожертвовать личное золото на военные нужды, на производство вооружения и самолетов. Женщины расставались с обручальными кольцами во имя обороны страны. Но не дедушка. Золото кормило его. Темной ночью он закопал его в саду и по окончании войны откопал — в целости и сохранности. Мне нравилось это вопиющие неповиновение.

Моя мать не желала обсуждать судьбу евреев, и убедить ее поговорить об этом было практически невозможно. Однажды, когда она была в весьма почтенном возрасте и уже становилась рассеянной и забывчивой, я спросила: «Мама, а в твоей семье были евреи?» На лице ее мелькнула тень смятения.

«Что-что, дорогая?»

«Кто-нибудь из членов семьи был евреем?»

«Не-е-ет — их же, кажется, проверяли, понимаешь, на… чистоту. И они прошли». (То есть это она знала.)

Пауза. Затем: «А в твоей семье были?»

«Мамочка, моя семья и есть твоя семья».

«Ах, да. — Пауза. — У меня когда-то были очень хорошие друзья-евреи».

Ходили упорные слухи, что Ева по меньшей мере дважды заступалась за мюнхенских евреев, и Гитлер пощадил их. Поскольку она училась только в католических школах, то речь вряд ли могла идти о прежних одноклассниках; возможно, это были знакомые родителей — какой-нибудь врач, например, доктор Маркс, в приемной которого Ильзе работала много лет до замужества. Мне не удалось отыскать надежный источник, подтверждающий такого рода информацию. Тем не менее Гленн Инфилд, не слишком компетентный, мягко говоря, исследователь жизни Евы и ее окружения, заявляет, что бывшая соседка семьи Браун — пожилая еврейка по имени Перл Скляр — говорила о Еве: «Очень добрая девочка. Она проводила много времени со мной, зная, что мне одиноко. Это было до того, как она познакомилась с Гитлером». (В таком случае Еве было лет пятнадцать: не тот возраст, в котором общительные девочки, пользующиеся успехом, тратят долгие часы, навещая одиноких старых дам.) Инфилд добавляет: «Она (Перл Скляр) уверена, что Ева спасла ей жизнь, потому что многие ее еврейские друзья из Мюнхена погибли в концлагерях». Достоверность этой истории, к сожалению, под большим вопросом.

Гитта Серени, предоставляющая только проверенные сведения, склонялась к мнению, что Ева, вероятно, время от времени вступалась за евреев. «Я смутно помню, — говорила она, — что какой-то еврейский не то врач, не то ученый получил протекцию. Как-то раз, по словам Шпеера, ей удалось выпросить для кого-то почетное арийское гражданство, и, конечно, это была протекция, чистой воды протекция». И далее: «Говорю почти против воли, но просто для протокола: она, кроме того, помогала некоторым евреям в Баварии. В ее положении она могла это сделать — и делала. Ничего сверхъестественного, но, знаете ли, даже небольшая помощь тогда была существенна».

Гертрауд внесла свою лепту: «Когда дело касалось несправедливости по отношению к другим людям или нарушения их прав, она [Ева] умела твердо стоять на своем и добиваться желаемого». Но она же поведала историю, выставляющую Еву в дурном свете и показывающую, что она не намеревалась как-либо воздействовать на Гитлера:

У нас была тетя, монахиня, а войска в то время занимали монастыри, так что тетя спросила Еву:

«Не могла бы ты помочь нам остаться в монастыре?»

И знаете, что Ева ответила?

«Отрастите волосы».

Она имела в виду: если вам придется покинуть монастырь, то так никто не догадается, что вы монахиня. Она не имела влияния и не пыталась за него бороться.

С другой стороны, Фанни Браун на перекрестном допросе после войны не упоминала об этом эпизоде, хотя он затрагивает ее сестру Анни, но осуждала дочь за то, что та не сделала большего для гонимых евреев. «В конце концов, каждая женщина имеет известную власть, если она так близка с мужчиной, как Ева с Гитлером, и ей следовало повлиять на него, когда он, как она знала, поступал дурно [курсив мой. — А.Л.]».

О людях нужно судить с учетом их эпохи и ее нравов. Как подчеркнул Ричард Эванс, легко быть мудрыми задним числом. Наше сознание способно терпеть и игнорировать самые невообразимые страдания, если они не происходят непосредственно у нас на глазах. Расизм отнюдь не исчез, и жажда мести все еще сильна. Моральные устои и модели поведения изменились меньше, чем нам хотелось бы верить. Многие в современном мире террористов-смертников считают нормальным, что за американскими и британскими мусульманами — которые чаще всего виновны только в том, что исповедуют непопулярную религию, — ведется тайное наблюдение и что их почти без разбору бросают в лагеря до победы в «войне с терроризмом». Многие считают, что допустимо принуждать этих людей к тяжелому труду, возможно, с ограничениями в пище и в далеко не комфортных условиях проживания. Многие пошли бы дальше, приговаривая к физическому и психологическому наказанию тех, кто пытался сопротивляться или бежать. Сколько политических маньяков и религиозных фанатиков утверждают, что если подобное обращение не преподаст урок «тюрбанам», то их надо морить голодом, пытать, унижать, фотографируя при этом, и даже казнить, дабы обеспечить безопасность добрым христианам в родной стране? «Рассматривать отдельных индивидуумов возможно только в контексте слабостей и пороков их времени… человеческие существа не могут существовать и подвергаться суду в отрыве от взрастившей их среды», — говорит Гитта Серени.

Любой приговор Еве — это приговор немецкому народу в миниатюре. Должна ли целая нация — и ее потомки во втором, третьем и четвертом поколении — разделять общую вину, неосведомленные вовсе наряду с полностью осведомленными? Неужели быть немцем — само по себе преступление? 26 августа 1941 года Гельмут фон Мольтке пророчески написал своей жене:

Что будет, когда эта нация полностью осознает, что война проиграна, причем проиграна совсем иначе, чем первая? С кровавой виной, что не смоется и не забудется до конца наших дней, с разрушенной до основания экономикой? Сумеют ли люди принять возмездие, покаяться и, таким образом, набраться постепенно новых жизненных сил? Или же все потонет в хаосе?

Страна не «потонула в хаосе», но на многих ее жителях все еще лежит «кровавая вина».

Когда в 1945 году Вторая мировая война закончилась, на Германию опустилась завеса молчания. Никто не почтил, пылая праведным гневом, память шестисот тысяч погибших от воздушных налетов, как в Великобритании (новый собор в Ковентри) и в Испании («Герника» Пикассо). Агрессия Германии привела к уничтожению ее городов, и немцы чувствовали, что им некого винить, кроме самих себя. Информация о Холокосте и обстоятельствах гибели евреев всплыла почти сразу же — первый рассказ очевидца о Дахау и Бухенвальде был опубликован в 1943 году, — хотя, конечно, не в Германии. Негласное табу долго не позволяло писателям и романистам рассказывать о катастрофических последствиях войны для рядовых немцев. Ведущий немецкий романист военного поколения Гюнтер Грасс назвал это «комплексом подавления». Его роман «Траектория краба», вышедший в 2002 году, произвел фурор, так как почти через шестьдесят лет после войны Грасс одним из первых среди немецких писателей отрицал несмываемый позор, якобы навеки заклеймивший его и его соотечественников: «Ни в коем случае не должно было мое поколение молчать о своих бедах только оттого, что годами на первом месте стояла потребность нести ответственность и выказывать раскаяние. В результате мы оставили этот вопрос правому крылу. Непростительная ошибка».

Лишь шестьдесят лет спустя немцы начинали осознавать, что они тоже были жертвами. Один летчик Люфтваффе сказал после войны: «Войну, как правило, развязывают слабые или духовно ущербные люди, но сражения и лишения выпадают на долю порядочных». Вопросы, поставленные фон Мольтке, до сих пор бурно обсуждаются многими, от студентов и философов до политиков и расистов, но больше всего — внуками и правнуками немцев и немок, работавших на конвейер массового уничтожения. На их жизни Черные События все еще отбрасывают тень.