Глава 10 Дневник отчаявшейся женщины
Глава 10
Дневник отчаявшейся женщины
На тысячах фотографий и многочасовых пленках домашнего кино Ева предстает такой, какой она хотела казаться окружающим: счастливой девочкой, веселой, озорной и беззаботной. Очень мало людей знали о ее «теневой стороне», и она прилагала все усилия, чтобы скрыть существование таковой. Правду она доверяла только своему дневнику. В отличие от фотографий и любительских фильмов он был строго конфиденциален. Не предназначенный ни для друзей, ни тем более для потомства, он писался Евой только для Евы. Здесь она могла сбросить маску веселья и быть откровенной.
Дневник Евы Браун полностью противоречит нелестному образу, который оставила нам история. Его второпях набросанные строки взрываются страстью: мыслями, грезами и страхами женщины, ничуть не похожей на легковесную пустышку, описанную мужчинами-историками. На его страницах раскрывается измученная душа, изнывающая от пренебрежения возлюбленного, доведенная почти до безумия стремлением быть с ним рядом. В решающий момент ее жизни, когда она телом и душой отдалась Гитлеру, он дал ей взамен так мало, что она стала задаваться вопросом, стоит ли жить дальше. Ей никогда не приходило в голову оставить его, но за четыре месяца, отраженные в дневнике, она постепенно пришла к убеждению, что единственный для нее выход — убить себя. Когда в конце мая 1935 года она во второй раз попыталась покончить с собой, Ильзе — как мы уже знаем — позвала врача, который отвез Еву в больницу, где ей спасли жизнь. После того, заметив дневник на ночном столике, Ильзе спрятала его и, возможно, потом уничтожила, сохранив лишь последние двадцать две страницы, охватывающие период с 6 февраля, одинокого двадцать третьего дня рождения Евы, по 28 мая 1935 года, когда она решилась на самоубийство. Зачем Ильзе оставила эти страницы — чтобы скрыть от родителей истинную причину в случае, если Ева умрет, или же для шантажа в будущем (что маловероятно), или в качестве доказательства, если начнется дознание, — неизвестно, но впоследствии она вернула их сестре.
В первую очередь — зачем было Еве вести дневник? Большинство людей этого не делают, а из тех, кто делает, большинство — молодые девушки в состоянии душевного смятения. Гитта Серени, биограф Альберта Шпеера и ведущий авторитет в вопросах истории Третьего рейха, дает простой ответ: «Она была как раз из тех девушек, что ведут дневники». Она была в том возрасте, когда молодым женщинам нужно как-то выражать свои тайные мысли, особенно если им не с кем поделиться — а Гитлер настоял на полнейшей секретности. Поговорить с родителями, узнавшими наконец о романе в 1934 году, она не могла. Для них тема стала запретной. У Евы были подруги, но сегодня нам трудно себе представить, насколько скрытными в отношении личной жизни были люди в тридцатых годах. Они не обсуждали ни свою половую жизнь, ни свои эмоциональные проблемы. «Люди больше уважали друг друга в те дни, — объясняет кузина Гертрауд, — как бы близки они ни были». Тайна любовной связи с самым великим и могущественным человеком Германии тяжелым бременем легла на плечи Евы. У нее было достаточно причин, чтобы вести дневник.
Его неполные две тысячи слов (я читала их и по-немецки, и в английском переводе) раскрывают такую Еву, какой ее никто не знал. Но перевод, даже хороший (а в случае дневников они, как правило, плохие), отличается от оригинала примерно как открытка с репродукцией от настоящей картины, и даже самое лучшее факсимиле не дает ощущения прямого контакта автора с читателем. Чтобы понять настоящую Еву, а не ее многочисленные роли, предназначенные для родителей, друзей и, прежде всего, для Гитлера, я должна была изучить дневник со скрупулезностью судебного эксперта. Это означало — получить доступ к оригиналу. В отличие от фотографий и фильмов, которые остаются все теми же, независимо от того, сколько раз их копировали с негативов, дневник является уникальным, рукотворным предметом. Мне не терпелось увидеть эту загадочную реликвию, вдохнуть запах страниц, изучить нюансы почерка. Мне нужно было подержать — пусть и в перчатках — листы, на которых она писала ровно семьдесят лет назад, ища подсказки в тексте, чтобы убедиться в подлинности дневника.
В марте 2005 года я второй раз поехала в Вашингтон, специально, чтобы подержать в руках дневник Евы Браун. Он находится под неусыпным надзором служащих NARA, гражданского и военного архива Америки. За зданием, известным как Архив II в Колледж-Парке, Мэриленд, располагаются огромные катакомбы хранилища: два миллиона кубических футов заставлены полками.
Здесь, в недрах этой бетонной крепости, в потрепанном коричневом конверте лежит дневник. Увидеть его могут только самые настойчивые исследователи и только с особого разрешения двух старших архивариусов. Он доступен только тем, кто знает, где искать и кого спрашивать. В 2004 году я провела неделю в Колледж-Парке, выискивая материалы о Еве Браун, и никто не удосужился сообщить мне, что NARA хранит ее дневник в том же самом здании. Упорные исследователи с солидным запасом терпения имеют шанс получить доступ. Это оказалось нелегко.
В проводники мне достался Джон Тейлор, восьмидесятичетырехлетний архивариус, прослуживший в NARA шестьдесят лет и знающий секреты архивов как свои пять пальцев. Сеть их лабиринта на поддается никакой логике, в отличие, скажем, от той же родной и любимой системы Дьюи. Эта система для новичка — китайская грамота. Но мистер Тейлор понимает, как она устроена: классификации, подзаголовки, номера ящиков. Без него мне пришлось бы прокручивать километры пленки микрофильмов, чтобы списать нужный код. А потом заполнить розовый бланк запроса чуть ли не с пятью разными наборами идентификационных номеров. После бланк нужно отнести в другое помещение, представить целой когорте привратников (время выхода/время входа/имя, фамилия/дата) и расписаться за него. После этого процесс извлечения желанного документа вдруг становится головокружительно быстрым и эффективным. Только не с дневником Евы Браун. Тут полный надежд искатель вынужден продираться к своей Спящей красавице сквозь непроходимую чащу бюрократии и служб безопасности.
Я приехала в NARA в 9.30 утра, в снежный мартовский понедельник 2005 года. Но несмотря на то, что я заранее предупредила о цели своего приезда, только в пятницу, накануне вылета обратно в Лондон (билет обмену не подлежит!), мистер Тейлор поманил меня, заговорщически шепча: «Следуйте за мной!» С пронумерованным и закодированным суперсекретным бейджиком на шее (дата, подпись, время входа, отмеченное до секунды) я прошла за ним через двери, открывающиеся только при помощи специального электронного пропуска, в пустой кабинет, где мне в присутствии еще одного старшего архивариуса вручили невзрачный коричневый конверт и пару белых хлопчатобумажных перчаток. Под недремлющим оком хранителей я натянула перчатки и уселась читать дневник Евы.
В конверте лежала книга размером около девяти квадратных дюймов, обтянутая грязной, потемневшей от времени кремовой кожей, со сломанным замочком. Ключ давно потерялся. Двадцать два листа плотной желтоватой нелинованной бумаги грубо вырваны и небрежно вставлены назад. Остальные страницы пусты. Я открыла начало и оказалась лицом к лицу с последним препятствием. Дневник написан не обычным округлым почерком Евы, а старогерманским готическим шрифтом, бывшим в ходу со времен Средневековья. Ничего общего с ее подписями в фотоальбомах. Расшифровать его трудно, а поначалу и вовсе невозможно. Буквы выведены твердой и проворной рукой, явно принадлежащей образованному и интеллигентному человеку. Но шрифт отличается от обычного немецкого письма не меньше, чем кириллица.
К счастью, я научилась разбирать готический шрифт еще в детстве. В конце сороковых годов, когда мы жили в Германии, я иногда оставалась у своих двоюродных бабушек, Tante Лиди и Tante Анни, в их тесной квартирке в Гамбурге. Они позволяли мне копаться в их старых письмах, многие из которых были написаны на такой вот старомодный манер, и с детской восприимчивостью к языкам и знакам я быстро расколола этот орешек. Книги были напечатаны похожим шрифтом, и если я хотела прочитать остатки тетушкиного собрания детских сказок, то должна была изучить и его. Увлеченная чтением, я просиживала, скрючившись в уголке, до самого ужина. Затем мы собирались втроем за круглым столом под тусклой лампочкой, еще больше затемненной абажуром с бахромой, и ели тяжелое, но восхитительное жаркое, состоявшее только из рыхлой разваренной картошки в подливке. Лиди и Анни были бедны, как большинство немцев после войны. Перед сном Tante Лиди рассказывала мне сказки своим спокойным, низким, бархатным голосом. Он все еще звучит у меня в ушах — пожалуй, самый красивый голос, какой я когда-либо в жизни слышала.
Ева вела дневник в 1935 году, и не исключено, что потом тоже, но сохранились только эти отрывки. Она не писала методично день за днем, в установленном порядке — такое было не в духе Евы. Похоже, она использовала его как предохранительный клапан, когда холодность и непредсказуемость Гитлера переполняли чашу ее терпения. Несмотря на скудность записей, дневник вполне отражает ее душевное состояние, дает представление о воздействии, которое оказывал на нее Гитлер: как он постепенно подрывал ее бьющую ключом самоуверенность и психическое здоровье. Она никогда не знала, когда увидит его снова, и эта неизвестность постоянно держала ее в подвешенном состоянии.
Первая же запись, датированная «11.II.35», убедила меня в том, что дневник — не подделка. (И вызвала болезненное воспоминание о моей матери. Она выписывала числа в точности так же, как Ева. Должно быть, они учились по одним и тем же книжкам.) Это, вне всяких сомнений, единственный на свете рассказ самой Евы Браун о ее внутреннем мире. Дневник охватывает 113 дней и состоит из дюжины нерегулярных записей. Они сделаны карандашом, так что толщина штриха и размер букв подсказывают, в каком настроении была Ева на тот момент. Чем она беспокойнее, тем больше буквы. Четкий мелкий почерк говорит о спокойствии. Чем хуже Еве, тем труднее читать. Когда она не в силах больше сдерживаться, рука ее летает по бумаге с бешеной скоростью, и карандаш затупляется от нажима. И все же ее непринужденный слог доказывает, что она была более чем способна выразить свои мысли. Она мало что вычеркивала и не прибегала к подчеркиваниям и восклицательным знакам для пущего эффекта. Ева знала, что хочет сказать, ее мысли и без того переливались через край, выплескиваясь на страницу.
К началу 1935-го Адольф Гитлер уже два года занимал должность канцлера. Он был вынужден проводить много времени в Берлине, разбираясь с государственными делами, встречаясь с иностранными дипломатами, то заискивающими, то враждебными, и держа в узде своих подобных ротвейлерам министров, вечно жаждущих милости и поощрения. Возвращаясь на выходные в Мюнхен, он чаще проводил время со старыми товарищами, чем с Евой. Порой она не видела его неделями, даже весточки не получала. Краткое свидание время от времени возвращало ей радость и оптимизм. Затем снова тишина.
Ева была любовницей фюрера уже как минимум три года. Иногда они оставались наедине, надо полагать, в его квартире, поскольку посещать ее в родительском доме было бы для него слишком рискованно: «Вчера он неожиданно приехал, и мы провели чудесный вечер» (18 февраля). Она употребляет прилагательное entz?ckend — замечательный, чудесный — без оттенка страсти. Возможно, именно это она и предлагала: чудесные вечера веселого, невинного, игривого секса. Ева, изображающая Луизу О’Мерфи для своего Людовика XV. Если так, то роль, должно быть, давалась ей нелегко, хотя она и называет эти часы необыкновенно прекрасными — wunderbare sch?ne Stunde (4 марта).
Серия фотографий, датированных Евой шестнадцатым марта 1935 года, показывает ее на вечеринке с участием Гитлера в Цугшпитце, популярном горном курорте неподалеку от Берхтесгадена. Но в тот день, шестнадцатого числа, Гитлер находился в Берлине, осматривая свои войска после официального объявления о возобновлении воинской повинности. Ева славилась небрежностью в надписывании фотографий, так что дата, должно быть, неверная — это, вероятнее всего, происходило в 1934 году, когда Гитлер был в Мюнхене. Если бы речь шла о 1935-м, то Ева обязательно упомянула бы о событии в своем дневнике.
Порой при встрече Гитлер обращался с ней холодно или вовсе не замечал. Первого апреля 1935 года она написала: «Вчера он пригласил нас [нас — это ее и Гретль] на ужин в Vier Jahreszeiten [гостиница «Времена года»]. Я просидела рядом с ним три часа, и мы ни словом не обменялись. На прощание он, как раньше, вручил мне конверт с деньгами. Насколько любезнее с его стороны было бы вложить туда записку с приветствием или ласковым словом. Мне было бы так приятно». Присутствовавший при этом Альберт Шпеер заметил, что она густо покраснела. Позже Ева призналась ему, что в конверте лежали деньги и что такое случается не впервые. (Тот факт, что Гитлер давал ей деньги, значим сам по себе. Это доказывает, что он чувствовал себя обязанным оказывать ей поддержку.) Шпеер очень рассердился на Гитлера за бестактность: «Мне было чудовищно неловко за него». Три года прожив любовницей фюрера, Ева видела, что само ее существование вычеркнуто, ее имя никогда не произносится, ее лицо никому не известно, ее любовь унижена его откровенным пренебрежением. Шпеер высказался: «Он прятал ее от всех, кроме самых близких друзей, но даже здесь отказывал ей в каком бы то ни было социальном статусе и постоянно унижал ее [курсив мой. — АЛ.]». Отношения, которые предлагал ей Гитлер, представляли собой полную противоположность всему, о чем она мечтала. «Погода такая чудесная, а я, любовница [в оригинале Ева употребляет слово Geliebte, означающее возлюбленную, но часто носящее выраженный сексуальный оттенок] самого великого человека в Германии и во всем мире, сижу здесь и смотрю на солнце сквозь оконное стекло. Как он может быть таким бессердечным, пренебрегая мною и любезничая с чужими?» (10 мая). Запись оканчивается так: «Какая жалость, что сейчас весна».
Женщина, способная написать такое, никак не может быть «глупой гусыней» или «тупой коровой». Нет, она четко мыслит, глубоко чувствует и умеет выразить свои переживания. Голос в дневнике принадлежит отнюдь не хнычущей маленькой продавщице без мозгов и образования, описанной клеветниками. В свой день рождения она насмешливо замечает: «Мое рабочее место похоже на цветочную лавку и пахнет, как кладбищенская часовня» (6 февраля). Менее чуткая женщина гордилась бы великолепными букетами, которые ей прислали. Ева же понимала, что, доставленные фрау Шауб (женой адъютанта Гитлера, бывшей, видимо, в курсе дела), они значат не больше, чем распоряжение, мимоходом брошенное подчиненному. Сквозь охапки цветов она видела пустоту.
Что говорит дневник о ее характере? Во-первых, она была щедра как со своей семьей, так и с Гитлером. На свой день рождения она планировала поехать с матерью и сестрами в горы Гарца, к северу от Мюнхена. «Я могла бы чудесно провести время, ведь так приятно делить удовольствие с другими. Но ничего не вышло» (6 февраля). Возможно, она отменила поездку в надежде, что Гитлер преподнесет ей сюрприз на день рождения. Если так, то ее ждало разочарование. Во-вторых, ее материальные запросы были скромны, что несвойственно любовницам богатых и могущественных людей. Когда Гитлер наконец объявился через пять дней с пустыми руками, она написала: «Он только что приходил навестить меня, но ни собаки, ни трельяжа не подарил. Да он и не спрашивал, что бы мне хотелось получить в подарок. Так что я сама себе купила кое-какие украшения. Ожерелье, сережки и подходящее к ним колечко за 50 марок. Очень хорошенькие, надеюсь, ему понравится». И добавила с неожиданным ехидством: «А если нет, то пусть, наконец, сам мне что-нибудь выберет» (11 февраля). Женщину, чьи самые смелые мечты сводятся к собаке или трельяжу и которая покупает себе в утешение горсточку дешевых побрякушек, никак нельзя назвать корыстной. Не гналась она также ни за властью, ни за положением. Ева никогда не рвалась стать первой леди Германии — ей нужен был мужчина, а не фюрер. В-третьих, несмотря ни на что, она оставалась оптимисткой. Она редко проникалась жалостью к себе, стараясь во всем находить светлую сторону и не поддаваться своим мрачным настроениям. Безусловно, она была верна: ни разу в дневнике не упоминается имя другого мужчины, ни единого намека на «состоявшегося» ухажера. И ни разу она не рассматривала возможность нормальной жизни с обычным мужчиной, который бы женился на ней и дал ей детей. Последнее и самое главное — Ева отличалась сдержанностью. Дневник она, скорее всего, держала под замком и как следует прятала, но все равно никогда не называла в нем имени Гитлера. Он неизменно фигурирует в ее записях как Er («Он»), и только однажды она упоминает о его высоком положении.
Ева Браун страдала от ревности, этого бича любящих сердец. Она была слишком молода, чтобы осознавать, что перепады настроения Гитлера держат ее в состоянии постоянной неуверенности. Банальная, но очевидная правда — что Гитлер действительно поглощен государственными делами и слишком занят, чтобы проводить с ней время — не приходила ей в голову, хотя она и старалась найти ему оправдание: «В конце концов, это же ясно: ему не до меня, когда у него столько политических дел» (16 марта). Или: «Конечно, у него все время мысли заняты политикой, но надо же ему немножко отдохнуть» (28 мая). Подобно всем женщинам, не уверенным в своем возлюбленном, она бесконечно переживала, как бы он не поддался чарам той или иной из толпящихся вокруг него обольстительниц, почти каждая из которых была бы счастлива стать его любовницей. Некоторые записи дышат болезненной ревностью, но на следующий день Ева находит силы посмеяться над собой: «Это просто мое безумное воображение разыгралось» (16 марта). Но когда в его поле зрения появлялась женщина, которую Ева считала серьезной соперницей, ревность становилась невыносимой. «Ich zerbreche mit Wahnsinn», — написала она 4 марта 1935 года. «Я схожу с ума».
Еве, должно быть, пришлось несладко, если до нее дошли слухи о приватном обеде, который спустя шесть недель Гитлер давал в честь сэра Освальда Мосли и его эффектной свояченицы Юнити Митфорд. Присутствовала и Винифред Вагнер, давняя и фанатично преданная поклонница Гитлера. Последнего чрезвычайно впечатляло, что Юнити англичанка и принадлежит к высшим слоям общества, хотя и не настолько высшим, как он полагал. Юнити Валькирия Митфорд носила титул Honourable[15], поскольку ее отец лорд Ридсдейл был всего лишь бароном. Самым «высшим» в ней был необычайно высокий рост — шесть футов. Их отношения строились на взаимном восхищении, основанном на заблуждении, и никогда не переходили во что-то большее, но Ева об этом не знала. Она отлично понимала, что такой могущественный и притягательный лидер, как Гитлер, всегда окружен хищницами — разве она сама к ним не относилась? Он ничего не предпринимал, чтобы успокоить ее, в то время как Гофманы, упорно продолжающие видеть в ней фрейлейн Браун, маленькую помощницу из студии, разжигали ее сомнения. Десятого мая Ева записала: «Как любезно и бестактно сообщила фрау Гофман, он теперь нашел мне замену. Ее зовут Валькирия, и выглядит она соответствующе, особенно ее ноги. Он любит подобный размах, но если она действительно такова, то очень скоро похудеет, мучаясь из-за него». Хотя Ева вела дневник для себя, ей удавалось писать о своей ревности и досаде с юмором. «Особенно ее ноги» — оправданная шпилька из уст молодой женщины, которая с помощью исключительной самодисциплины сумела сделать свои коренастые ножки элегантными и стройными. Ее главной заботой было счастье Гитлера: «Если сведения фрау Гофман верны, по-моему, это ужасно, что он ничего не сказал мне [предполагается, что между ними установились отношения, дававшие ей право ожидать верности или хотя бы откровенности]. В конце концов, он должен бы знать, что я никогда не стану чинить никаких препятствий на его пути, если он вдруг поймет, что его сердце принадлежит другой». Ее щедрость резко контрастирует с боязнью его равнодушия: «Его не волнует, что со мной происходит». Десятого мая она писала: «Может быть, он с другой женщиной, не с этой Валькирией… Но других женщин так много». Еве, осаждаемой слухами и злобными сплетнями, трудно было поверить, что она единственная женщина, с которой он спит и которую почти что любит, а Гитлер не особенно старался ее утешить. Он сам пал жертвой острой ревности во время романа с Гели, он знал, какая это пытка. Всего нескольких слов хватило бы, чтобы успокоить душу Евы. Он так и не произнес их.
Ей нечасто случалось оказываться с ним наедине. Иногда они ездили вместе на пикники за город, но это бывало редко, и их всегда кто-то сопровождал. В течение всего апреля 1935 года обстоятельства не позволяли им проводить время вдвоем. В квартире Гитлера шел ремонт, а сам он тем временем проживал в гостинице, так что им приходилось встречаться у Гофмана, за углом Osteria, в обществе Генриха и его новой жены Эрны. Так продолжалось три месяца, и двадцатитрехлетняя Ева пришла в отчаяние, несмотря на упорные попытки найти положительные стороны в ситуации. Мысли ее метались на грани жизни и смерти, но она изо всех сил старалась сохранять присутствие духа: «Важно не терять надежду» (6 февраля). Она напоминала себе: «В прошлом все обернулось к лучшему, и на этот раз так будет» (16 марта). Она находила ему оправдания, убеждая себя, что, по большому счету, все в порядке. «Мне пора бы уже научиться быть терпеливой». Погружаясь в пучину страданий, она все равно прилагала немыслимые усилия, чтобы держаться за свои чувство юмора и врожденный оптимизм. Данная запись начинается исступленно, а заканчивается вполне спокойно — Ева взяла себя в руки, равно как и свой почерк.
Спустя шесть недель запасы оптимизма почти истощились. «Я в беде, в ужасной беде. Я постоянно повторяю про себя, как Куэ[16]: «Мне все лучше и лучше», — но никакого толку» (29 апреля). Ева увязла в долгах — она не говорит, сколько и кому должна, но сумма оказалась столь велика, что пришлось продать несколько платьев и даже свою драгоценную камеру. Но ей и в голову не пришло попросить Гитлера выручить ее. Она была привязана к фотоателье необходимостью зарабатывать на жизнь, какой бы монотонной ни казалась работа. К середине 1935 года уже шесть лет, как она работала на Гофмана — слишком долго. И жила дома, ссорясь с отцом, вынужденная тайно вести дневник и прятать его ото всех.
Уныние одолевало ее: «Я подожду только до третьего июня, когда исполнится три месяца с нашей последней встречи» (10 мая). Поскольку они виделись 31 марта на ужине в Vier Jahreszeiten, Ева, видимо, называет словом «встреча» (в оригинале Rendezvous) интимные свидания. Из некоторых записей можно заключить — только косвенно, она ни за что бы не осмелилась доверить бумаге откровенные подробности, — что они вели половую жизнь, но эйфория каждый раз быстро улетучивалась. Она трезво размышляет: «Я нужна ему только для известных целей, иначе невозможно [мне проводить с ним время]» (11 марта). «Известные цели» должны подразумевать «половой акт», иная интерпретация просто невозможна. Время от времени Гитлер, должно быть, говорил, что любит ее: «Я безгранично счастлива, что он так любит меня, и я молюсь, чтобы так было всегда. Если он и разлюбит меня, то не по моей вине» (10 марта). Более приземленно: «Он так часто говорил мне, что безумно влюблен в меня, но что с этого толку, когда я три месяца не слышала от него доброго слова?» (28 мая). Обратите внимание на ее выражения «он так любит меня», «безумно влюблен». Возможно, наедине, расслабленный и удовлетворенный сексом, Гитлер говорил Еве слова любви, но на людях обращался с ней равнодушно или, хуже того, презрительно. Рассуждая здраво, она определяет его чувства к себе как привязанность: «Er hat mich gern».
Двадцать третьего мая Гитлер лег на операцию по удалению полипа с голосовых связок. После такой операции пациенту еще неделю разрешается говорить только изредка и шепотом. Этим вполне можно объяснить, почему на той неделе Гитлер не звонил Еве, но она вряд ли была в курсе, поскольку в дневнике ни словом не упоминает об операции. К концу мая она совершенно обессилела, истомленная месяцами эмоциональной неопределенности. Как любая женщина, одержимая мужчиной, она едва могла существовать, когда они были порознь. Боялась выйти лишний раз на улицу, чтобы не пропустить его звонка. Торчала в его излюбленных заведениях в надежде, что он там появится. Большинство вечеров проводила дома в ожидании. Она никогда не могла планировать день заранее или предвкушать условленное Rendezvous. Помимо скучной работы в ее жизни практически ничего и не было. «Только бы не сойти с ума, оттого что он приходит ко мне так редко». Отчаяние становилось похожим на тяжелую мигрень. Если так будет продолжаться, ей лучше умереть — она не видела другого выхода. Она уже несколько недель размышляла над этим. «Мне нужно только одно. Я хотела бы тяжело заболеть и ничего больше не слышать о нем хотя бы неделю. Ну почему со мной ничего не случается? Почему я должна проходить через все это? Лучше бы мне никогда не встречать его! Я так несчастна. Вот выйду, куплю еще снотворного порошка и погружусь в полудрему, тогда можно будет не думать об этом столько» (11 марта).
Ева старалась успокоить себя, держаться за действительность, но внутри нее росло убеждение, что самоубийство — единственно верный шаг. Быть может, она вспомнила Гели, которая, выстрелив в себя, умерла от потери крови, и впервые поняла, отчего ее соперница решилась на столь крайние меры. Пытаясь покончить с собой во второй раз, Ева ждала смерти и хотела умереть. «В любом случае неизвестность страшнее, чем внезапный конец всему» (28 мая). Записи внезапно обрываются на середине страницы. Никаких слов упрека и мелодраматических прощаний ни возлюбленному, ни семье. Под последним предложением — пятно. Может быть, это ее слезы, а может, и небрежность какого-то читателя.
Двадцать таблеток ванодорма, которые она проглотила, имели более мягкий седативный эффект и составляли меньшую дозу, чем те тридцать пять таблеток веронала, что она изначально намеревалась принять. Наверное, в последний момент ее охватили колебания. Но все равно у нее не было никакой уверенности, что она снова проснется. Если бы сестра не нашла ее в глубоком обмороке, то она, возможно, и не выжила бы. Дневник Евы, повесть надежды и отчаяния, вне всякого сомнения, доказывает, что ее попытка самоубийства — нечто большее, чем крик о помощи. Она с самого начала знала, что не сможет жить без него.
В глазах католической церкви Ева продала душу за любовь Гитлера. И она готова была выполнить свою часть сделки. Падение в преисподнюю — для нее это был не вымысел, а реальность. Она писала 11 марта 1935 года: «И почему только дьявол не заберет меня к себе? У него, верно, куда лучше, чем здесь».