Глава восьмая ЖЕНЩИНЫ
Глава восьмая
ЖЕНЩИНЫ
Стихи о Женщине — огромный пласт творчества Бориса Слуцкого. Ни в чем так сильно не выражен лиризм его гражданских стихов, как в стихах о женщинах, о русских бабах. «… Это вечная боль воинственной России — ее одинокие, молча вянущие бабы. А кто до Слуцкого коснулся ее — так чисто, так смиренно? Никто»[278].
Достаточно вспомнить стихи о солдатских вдовах:
Их пары птицами взвиваются,
Сияют утреннею зорькою,
И только сердце разрывается
От этого веселья горького.
Слуцкий находит слова оправдания и жалости даже и для тех женщин, жизнь которых исковеркала война, для тех, на кого «Злорадный, бывалый, прожженный // и хитрый // бульвар…» смотрел, как на «шлюху». В стихотворении «Из плена» интонации понимания и оправдания звучат с надрывающей душу силой:
…Мальчики мал мала меньше
В тачке лежат
притихшие.
А толкает тачку женщина,
Этих трех мужчин родившая.
Поступью походит твердою.
Не стыдится, не сутулится,
А серьезная и гордая.
Мы, фашизма победители,
Десять стран освобождавшие,
Эту бабу не обидели,
Тачку мимо нас толкавшую.
Мы поздравили с победою
Эту женщину суровую
И собрали ей как следует —
Сухарями и целковыми.
А сколько проникновенных строк о женщинах на фронте. В стихотворении, начинающемся строкой «Хуже всех на фронте пехоте!», Слуцкий пишет:
… Верно, правильно! Трудно и склизко
Подползать к осторожной траншее.
Но страшней быть девчонкой-связисткой,
Вот кому на войне
всех страшнее.
Я встречал их немало, девчонок!
Я им волосы гладил,
У хозяйственников ожесточенных
Добывал им отрезы на платье.
Не за это, а так
отчего-то,
Не за это,
а просто
случайно
Мне девчонки шептали без счета
Свои тихие, бедные тайны.
Я слыхал их немало секретов,
Что слезами политы,
Мне шептали про то и про это,
Про большие обиды!
Я не выдам вас, будьте покойны.
Никогда. В самом деле,
Слишком тяжко даются вам войны.
Лучше б дома сидели.
Эти две последних строки высоко ценили читатели и литературные критики. Давид Самойлов приводит их как пример точности и жгучести «формул» Слуцкого, «где сентиментальность спрессована и отжата. Все многосопливые дольнички какой-нибудь <поэтессы> не стоят <этих> двух строк о женской судьбе на войне. Как щемяще верны эти строки — из лучших строк о войне!»[279]
И как бы итожа свое отношение к тем, «кому на войне всех страшнее», и к тем, с кого «нечего взять», чьих криков не слыхать «средь грохота войны», Слуцкий восклицает:
Вам, горьким — всем, горючим — всем,
Вам, робким, кротким, тихим — всем
Я друг надолго, насовсем.
О том, что составляло «лирический элемент личности» (А. И. Герцен) самого Бориса Слуцкого, писать нелегко. Эту сторону жизни он тщательно скрывал от стороннего взгляда. Отсюда и довольно устойчиво бытовавшее в послевоенные годы несправедливое представление об отсутствии «лирического элемента». Об этом писал в своих воспоминаниях Самойлов: «Слуцкий нравился женскому полу. Его неженатое положение внушало надежду… В шутку мы составили список его 24-х официальных невест». <Как формировался этот «список 24-х», в шутку вспоминает и Слуцкий.> Однажды ему позвонила мать поэта Г. Рублева, в доме которого Борис часто бывал. «Слуцкий, для вас есть невеста. Хотите жениться?» — «А площадь у невесты есть?» — справился я, ибо в ту пору, дело было, наверное, в 1952 году, первой ступенью лестницы потребностей была у меня как раз площадь. «Площади нет, но зато ребенок есть. От Героя Советского Союза».
«При всей внешней лихости, — продолжает Самойлов, — с женщинами он был робок и греховодником так и не стал. Несмотря на все его преимущества и огромное количество послевоенных непристроенных девиц. Непосягательство Слуцкого вызывало толки, нелестные для его мужества, исходившие, главным образом, от разочарованных невест. Объясняется оно, на мой взгляд, чрезвычайной щепетильностью Слуцкого и старомодным уже понятием о нравственности, а отчасти тщеславной заботой о репутации лихого во всех делах майора, которая, вероятно, была бы поколеблена, если бы открылась его юношеская робость, чистота и отсутствие мужского опыта»[280]. Эта характеристика близка к отражению общественного мнения.
Но так ли уж справедливо общественное мнение, особенно в таких вещах, как личная жизнь человека? То, о чем пишет Самойлов и что с такой охотой подхватили «непристроенные» девицы, в действительности лежало на поверхности. А что творилось в душе, каковы были отношения, никогда не выставлявшиеся для всеобщего обозрения? «Свои личные чувства он не любил выставлять напоказ. Только мучительно краснел от любви», — там же писал Самойлов.
Открыть список «24-х» могла бы школьная любовь Бориса.
Робким и скрытным был Борис и в юности. Но при всем том, что он скрывал свои привязанности, в юности даже такие цельные натуры не могут обойтись без «доверенного лица». От школьного друга Борис не скрывал своего сильного чувства к соученице по параллельному классу. Только после войны, уже через много лет, Борис признался в этом публично в очерке «Знакомство с Осипом Максимовичем Бриком». Мы уже писали о той самой Н. — Наде Мирзе, вслед за которой он, можно сказать очертя голову, поехал в Москву. В единственном письме Надя писала с фронта другу Бориса: «Надеюсь, возможно и зря, что удастся завязать переписку с Борисом. Мне этого хочется. Хочется потому, что с Борисом связаны хорошие воспоминания о прошлом. А оно дорого мне… Ведь мы почти встречались с ним…» Это «почти» подтверждает «робость и непосягательство». Но бегство Слуцкого очертя голову вслед за ней в Москву, где ему безразлично было, где и чему учиться, лишь бы она была рядом, свидетельствует о том, что страсти бушевали в его душе — до поры скрытые, но они были. В том же очерке Слуцкий пишет: «Н. разонравилась, как только я присмотрелся к московским девицам»[281]. Значит, присматривался. Значит, «девицы» были ему небезразличны.
Борис не был развязен в разговорах и обращениях к женщинам, хотя многие вспоминают, что его устойчивым, почти постоянным вопросом к встретившейся знакомой был: «Как романы и адюльтеры?» Другого послали бы подальше — Слуцкому прощали, за иронию, незлобивость, отсутствие «двойного дна». Дальнейшие его вопросы не претендовали на острословие. Он относился к рассказам женщин серьезно, близко принимал к сердцу все происходившее с человеком.
К тому времени, когда Давид Самойлов писал ту характеристику, которую мы привели выше, список из 24-х «официальных» невест был не полным. Кроме Нади Мирзы он должен был бы включать еще Викторию Левитину.
Слуцкий и Левитина перед войной учились на одном курсе Юридического института. По-видимому, она и была одной из тех московских девиц (а может быть, и единственной), «присмотревшись» к которым он разочаровался в «Н».
В февральском письме 1946 года Борис писал мне из армии: «Податель сего письма т. Стадницкий передаст тебе флакон “Коти” и книгу (довольно глупую) П. Арапова — “Летопись русского театра”. Передай это Вите (Вике) — у нее в марте день рождения». Несколько позже Вика уже сама обратилась ко мне с просьбой помочь ее сестре Тамаре «устроиться на работу в какой-нибудь театр»; Тамара только закончила ГИТИС. Такое непосредственное обращение к человеку, знакомому лишь по переписке, свидетельствовало: во-первых, о том, что Борис характеризовал Вике меня как надежного хранителя их тайны; во-вторых, что тайна существовала.
Об устойчивости отношений между Борисом и Викой свидетельствуют и воспоминания моей жены, Ирины Рафес. Летом 1947 года Ирина отдыхала в Харькове у свекрови. В это время в город приехал «подкормиться на родительских харчах» Слуцкий. Почти ежевечерне Ирина ходила на почту звонить мне в Москву. Ее всегда сопровождал Борис — и тоже звонил в Москву, Вике. Он очень тревожился о ней — она в это время была нездорова, и это позволяло Борису часто звонить замужней женщине. Хотя Борис мало говорил о Вике, Ира ощущала, что за его внешней сдержанностью, а иногда и показной лихостью, скрыта натура тонкая, способная на глубокое чувство. Каковы были подлинные отношения Бориса и Вики, для нас осталось неизвестным (П. Г.).
Во время работы над книгой авторам стало известно, что в Израиле в 1993 году были опубликованы воспоминания Виктории Левитиной. По просьбе авторов Виктория Борисовна прислала свои мемуары. В них нет подробностей личностных отношений. Воспоминания рассказывают главным образом о стихах, «с которых он начинал (ранние вообще мало известны), которые так и остались на пожелтевших, с разлохмаченными краями, со множеством опечаток и непонятностей, с отскакивающей буквой “в”, машинописных листках. И хранила-то их, признаюсь, не потому, что тогда чувствовала их поэтическую особенность, а как берегут подарок, дорогой своей единственностью. К тому же все они с именными посвящениями <Вике Левитиной>, как знак отношений никаких и все-таки… смутных, ни тогда, ни после никак не определившихся, закрепившихся в воспоминании, может быть, именно неповторимостью своей неопределенности. Поручиться, что все эти стихи обнародую впервые, не могу: может быть, где-то какое-то и напечатано… Но даже если да, то они — не одно-два, а сразу все вместе — как родники, как истоки. Вот так начинал. Вот чем жил, Вот таким был поэт, впервые испытывающий каждую строку — нет, каждое слово, на правду, на прочность, на вкус, на запах»[282].
Ценность воспоминаний Виктории Левитиной не только в том, что благодаря им стали известны несколько ранних стихотворений поэта. Воспоминания свидетельствуют, что при всей «смутности» отношения между Борисом и Викой отличались глубоким чувством, во всяком случае со стороны Бориса. Об этом «последнее оставшееся» стихотворение Слуцкого, посвященное Виктории Левитиной, присланное ей в письме с фронта (июль 1941):
Корявые танки сутулятся,
Бежит броневик впереди,
Подходят немцы к улице.
По ней я за вами ходил.
Прежде, чем этой улочке
Танки раздавят бока, —
Мне трижды вынут жилочки,
Как тянут шпагат из мешка.
..................................
Прощайте, прощайте, прощайте.
Прощай — из последних сил.
Я многим был неверен —
Я только тебя любил.
Июль 1941
Левитина вспоминает: «Он пришел к нам 15 октября 1941 года вечером: начиналась паника, которая назавтра разразится стихийным бедствием, бросит штурмующие толпы на отходящие в восточном направлении поезда…
— Как думаете выбираться?
— Никак.
— А если пешком?
— Исключено. Отец — сердечник.
— Я приеду за вами рано утром. По одному чемодану на человека. Будьте готовы.
И на всякий случай… дал мне адрес своей матери в Ташкенте.
Утро. Четыре чемодана. Сидим. Ждем. Он не приехал. А посреди дня пришел кто-то, кого он послал, чтобы передать: его отправили. Оказалось, “туда”, в самое пекло. Снова увидеться довелось чрез годы: война раскидала нас по разным фронтам.
А дальше все получилось как у многих: “было — не было” незаметно растворилось в отгоревших мгновениях. Да и что тут удивительного? Война растаптывала и не такое робкое, едва прорезавшееся. Она сглатывала прошлое»[283].
Борис и Вика дружески встречались много лет.
Когда судьба свела их снова после войны, «встречи стали непреднамеренными, недоговоренными, разговоры — случайными, отрывистыми, да и, собственно, о чем? Чуть-чуть о настоящем, ничего — о прошлом. И без самого главного — подтекста»[284].
Тонко чувствуя и понимая Слуцкого-поэта, Левитина пишет, что «в двадцать лет, в период романтической влюбленности в революцию он принимал ее всю как есть… с ее жестокостью. Впоследствии он воспоет добро. Как след человека на земле, как единственное, чем люди могут обогатить друг друга»[285]. И эту перемену она объясняет «перевернувшей его душу глубокой и сострадательной любовью».
В списке «24-х» недоставало и Натальи Петровой, «неправильной женщины», как называл ее Слуцкий. Имя ее никогда не произносилось в ближнем дружеском кругу. В дальнем — тем более. (В пору болезни, когда Слуцкий до минимума сузил круг общения, о Наталье Петровой он сказал: «Эту надо пустить».) Она опубликовала свои мемуары о встречах и доверительных беседах с Борисом Слуцким, человеком и поэтом. В эту главу справедливо было бы включить воспоминания Натальи Петровой полностью, от корки до корки: все в ней драгоценно для понимания многих сторон личности Слуцкого. Но объем книги не позволяет. Так что отсылаем читателя к тексту, дважды опубликованному — в «Вопросах литературы» и в сборнике «Борис Слуцкий: воспоминания современников».
И все же нам придется прибегнуть к небольшому цитированию.
В конце своих воспоминаний Наталья Петрова пишет, о чем она думала, сидя в зале ЦДЛ после смерти Слуцкого, на творческом вечере Володи Корнилова. «Во всяком повороте моей и общей судьбы я пытаюсь представить себе, как бы я ему <Борису Слуцкому> все рассказала, сидя на каком-нибудь пеньке или проходя по бульварам, улицам, это было бы головокружительно хорошо… для меня… Но события и настроения времени рождают грустную мысль, что его могли бы добить и теперь и что не только благодарность и славу принесли бы “Рыцарю-Несчастию” наши дни.
Я стараюсь вдумываться в то, что написала, как ни напиши — все не то. Когда-то Борис сказал мне:
— Я знаю двух людей, которые всегда и обо всем имели свое мнение. Это вы и товарищ Сталин. Чаще всего мнения неправильные.
Он и назвал меня “неправильная женщина”»[286].
Другое место из воспоминаний Петровой, по сути, оспаривает миф о робости.
«…<С подругой Дорой мы>… шли по вечереющей улице Горького, — вспоминает Наталья Петрова. — Мы были очень молоды и, конечно, не только людей смотрели, но и себя “казали”. Тут-то Дора и засекла, что кто-то явно обратил на меня внимание. “Поглядел и остановился, — сказала она тихо. — Теперь идет, по-моему, за нами”.
Мы слегка замедлили шаг, вынудив того, о ком она говорила, обогнать нас. Это был, как я теперь понимаю, вполне еще молодой человек, в очень хорошем, даже щегольском светло-сером костюме. Очень светлый блондин со светло-голубыми глазами… Мы снова ушли вперед, дав ему возможность идти за нами, и он шел до ВТО. Мы перешли на другую сторону, он — тоже. Мы зашли в кондитерский на углу и купили самое дешевое, что было нам доступно, 100 граммов драже “морские камушки”. Он тоже купил что-то. Вышли. Нам было ясно, что он “влюбопытствован всерьез”… Но он резко обогнал нас и стал уходить… Рвался сюжет… Я догнала его и, поравнявшись, протянула пакетик с “камушками”.
— Мы купили их из-за вас. Они совершенно несъедобны — возьмите.
Он остановился и сказал:
— Вот эти конфеты я купил тоже из-за вас, может быть, они лучше, попробуйте.
Я попробовала, конфеты были лучше.
— А интересно, за кого вы нас принимаете?
У него задрожал подбородок, ему было смешно, и он очень вежливо сказал:
— За двух девушек из хороших семей.
Нас это ужасно рассмешило. Дора жила в общежитии, хотя и была из благополучной днепропетровской семьи… Я была вроде как, с моей точки зрения, вообще не из “семьи”. Те, кто был моей семьей, сами были по природе бунтарями… Он, видимо, понял, что произошло что-то неправильное, и через паузу четко и даже с некоторым высокомерием предложил:
— Вы даете мне минут двадцать, этого хватит на дорогу до противоположного конца улицы. За это время я рассказываю вам, — он подумал, — две истории. После этого мы либо расстаемся, либо продолжаем разговаривать и выяснять дальнейшее.
<За разговорами> мы дошли до Александровского сада и сели на скамью.
Болтая… я испытывала страшное напряжение, словно ошибешься — и что-то взорвется. Человек-то, в общем, скорее не нравился и ничего такого особенного не сказал. А вот почему-то понимала, что худо будет его разочаровать, хотя он вроде и очарован-то не был.
Дома сказала маме, что познакомилась с очень интересным человеком.
— А кто он?
— Никто.
— А где он служит, где живет?
— По-моему, нигде.
— Ну и что же?
— Естественно — ничего.
<Почти дословно воспроизводит Слуцкий этот разговор Натальи Петровой с матерью в очерке «После войны» и в своей балладе «Знакомство с незнакомыми женщинами». — П. Г., Н. Е.>
Действительно ничего, но вместе с тем часть жизни, ее главнейшей сути. Одна из составных работы души, не только пока он жил, но и теперь, после его смерти. Я все держу и держу этот экзамен, на который сама напросилась столько лет назад»[287].
В 1957 году Борис познакомил друзей со своей женой Таней Дашковской. Впрочем, брак еще не мог быть в то время оформлен: Тане предстоял развод с первым мужем. Период ухаживания за будущей женой Борис от друзей скрыл.
Время до женитьбы было для Бориса периодом социальной непристроенности, скитаний по углам и зависимости от квартирных хозяев, отсутствия постоянных заработков. Женитьба совпала с наступлением стабильности и появлением достатка. В 1956 году он получил первую в своей жизни комнату на проспекте Вернадского в одной квартире с Григорием Баклановым. Стали возвращаться книги из Харькова и Коломны. В 1957 году Бориса приняли в Союз писателей, начали печатать, появились деньги. «Прыгнул из царства необходимости в царство свободы», — цитировал Борис Энгельса.
Друзья видели, как менялась жизнь Бориса. Это чувствовалось и на проспекте Вернадского, и особенно в отдельной квартире во 2-м Балтийском переулке, куда они переехали после обмена. Трехэтажный дом представлял собой ведомственное строение барачного типа, принадлежащее Рижской железной дороге, пути которой пролегали в сотне метров. Проходившие мимо поезда сотрясали хлипкие грязные стены. Слуцким досталась двухкомнатная квартира во втором этаже с маленькой прихожей, кухонькой и ванной. В квартире был телефон, связь с которым поддерживалась через ведомственный коммутатор. В середине пятидесятых годов тысячи людей мечтали о таких скромных удобствах. Но для писателей, членов Союза, к тому времени уже строились новые дома в престижных районах Москвы. Именно в таком доме, но в коммунальной квартире получил Слуцкий свою первую комнату. По обмену ничего лучшего, чем отдельная квартира в доме барачного типа, получить не удалось.
Бориса устраивала отдельность, Таню — возможность создать свой дом.
Во всем был виден вкус и рука современной женщины и хорошей хозяйки. В доме чувствовался достаток. Они хорошо питались и очень любили вкусно и обильно угощать. Борис был ухожен, но не разрешал никакой модной одежды для себя и в этом был непреклонен. На стенах появились картины современных художников.
Но дом не стал светским салоном, как того хотелось Тане: там бывали лишь духовно близкие Борису люди. Чаще других — Юрий Трифонов, Владимир Корнилов, Борис Рунин, Давид Самойлов (пока не переехал жить в Пярну). Бывал Леонид Мартынов, художники Ю. Васильев и Дм. Краснопевцев. Эти гости были интересны и Тане, но все же это были люди по выбору Бориса — его друзья и единомышленники. Школьным товарищам он бывал рад, но принимал их не всегда — только если был свободен от работы, иногда в зависимости от настроения. Люди, далекие от творчества, не всегда это понимали и обижались.
Меня, когда я приезжал из Ленинграда, всегда принимал охотно. Любил, когда я приезжал с женой, Ириной. Таня к ней относилась по-доброму, но такими близкими, как с Борисом, их отношения не стали (П. Г.).
Нечто подобное вспоминает и Самойлов. «Таня усвоила со мной обычную для нашего общения с Борисом иронию. Это не было уместно. В ее тоне не было ласковой доброты, которой всегда отличалась его ирония по отношению к близким друзьям. Мы ему отвечали тем же. Ей ответить было невозможно. Может быть, ее тон означал, что я — человек из прошлого общения, а не из настоящего и будущего. Возможно. Ибо круг общения Слуцкого менялся»[288].
Борис дорожил своей независимостью, возможностью уединиться. Все в квартире было во власти Тани, кроме кабинета Бориса, где царил поэтический хаос — книги, рукописи, толстые амбарные книги, куда Борис набело записывал стихи, «запасник» приобретенных картин.
Борису нравилось, как вела дом Таня, он ценил устойчивый быт и не желал перемен. Не любил «гадюшника» — ЦДЛ с его ресторанно-купеческим духом и бывал там только по делу. Не любил и писательские дома творчества с их шумом, суетой, непременными застольями.
Несмотря на стремление Тани переехать из «железнодорожного» флигеля в престижный писательский дом в центре, Слуцкий ничего для этого не предпринимал, хотя мог осуществить ее желание без большого труда и не поступаясь принципами. Он опасался, что это приведет к общению с более широким кругом писательских семей и нарушит его достаточно замкнутый образ жизни. Все это требовало уступок от Тани, и она шла на них вполне осознанно.
Со стороны их жизнь представлялась друзьям счастливой. Об этом пишут и вспоминают многие. Признаний самого Слуцкого нет: цельные и сильные натуры делятся такими чувствами разве что в юности. Но, зная Бориса ближе, чем Таню, друзья надеялись, что для нее не осталось незамеченным большое нерастраченное чувство любви и доброты, верили, что и она ответила столь же искренним и глубоким чувством. Так ли это было на самом деле? Друзья на это надеялись, Борис был этого достоин.
Характерно, что большинство воспоминаний много говорит об отношении Бориса к Тане и почти ничего об отношении Тани к Борису — мужу.
Давид Самойлов:
«Он был к ней глубоко привязан. Не из-за комфорта, ухода и прочего. Этого в доме не было, хоть и был достаток. Он просто ее любил.
В ответ на обычное:
— Ну как твои романы и адюльтеры? — спросил однажды <у Бориса>:
— А у тебя есть романы и адюльтеры?
Ответил: “Есть!” Однако развивать тему не стал. Может, и были, но он твердо и преданно любил Таню. Их отношений я не знаю. Однажды неожиданно сказал:
— Я сказал Таньке: изменишь — прогоню.
Что-то, может быть, и было. Не знаю»[289].
Алексей Симонов:
«…Двадцать лет, до самой ее безвременной кончины, был трогательным и нежным мужем»[290].
В. Кардин:
«Женился он поздно, однако счастливо… <Татьяна> отличалась от распространенного варианта писательской жены прежде всего тем, что не считала мужа гением. Перепечатав на машинке стихотворение, могла скривиться, высказать, как признавался Слуцкий, самое натуральное пренебрежение… Слуцкий спокойно реагировал… Ему нравился ее чуть насмешливый тон, трогала ее забота, восхищала удивительная красота»[291].
Семен Липкин:
«Я ничего не знаю об интимной жизни Слуцкого до Тани, разговоры на такого рода темы Слуцкий не терпел (и в этом отношении отличался от своих сверстников — советских стихотворцев), я видел только, что он любил всем своим существом, гордился ее красотой и умом — и было чем гордиться»[292].
Константин Ваншенкин:
«…Да, он женился; некоторые считали, что поздно. Таня легко и естественно вошла в его круг. Он представлял ее четко и с гордостью:
— Моя жена»[293].
В их приезд к нам в Ленинград в 1958 году вскоре после женитьбы мы видели, какой любовью и вниманием окружил Борис свою молодую жену, как он был к ней чуток. Они смотрелись красивой парой. Таня, стройная, ростом под стать Борису, дорого и со вкусом одетая, кареглазая, с большой копной волос, и рядом Борис, в меру плотный, с пшеничными усами и умными голубыми глазами (П. Г.).
Ирина Рафес:
«Таня была красивой, молодой, здоровой. Боря называл ее “образцом здорового человека” и добродушно продолжал: “Как всякий здоровый человек, она засыпает, когда я читаю ей стихи”»[294].
Каковы были реальные отношения между Борисом и Таней? Кто знает… Но всякий раз, когда вызывают сомнения истинность и глубина чувств поэта, следует обратиться к его стихам. Большие поэты в стихах не врут. Среди поздних стихов Бориса Слуцкого есть и такое.
??????????????Семейная ссора
Ненависть! Особый привкус в супе.
Суп — как суп. Простой бульон по сути,
но с щепоткой соли или перцу —
даром ненавидящего сердца.
Ненависть кровати застилает,
ненависть тетради проверяет,
подметает пол и пыль стирает:
из виду никак вас не теряет.
Ничего не видя. Ненавидя.
Ничего не слыша. Ненавидя.
Вздрагивает ненависть при виде
вашем. Хвалите или язвите.
А потом она тихонько плачет,
и глаза от вас поспешно прячет,
и лежит в постели с вами рядом,
в потолок уставясь долгим взглядом.
Значит, и такое было знакомо Слуцкому. Так или иначе, но в русской поэзии XX века Татьяна Дашковская навсегда останется женщиной, которой посвящены самые нежные, самые болезненные и самые отчаянные его любовные стихи — стихи, написанные после ее смерти.
Она была красивой женщиной: все, кто знал ее и оставил свои воспоминания, ею восхищались.
Евгений Евтушенко говорил о Тане как о прекрасном, нежном, всепонимающем человеке.
Шраер-Петров пишет, как впервые приехал к Слуцким в 1959 году на Ломоносовский. «Открыла жена Слуцкого Таня, и я поразился ее красоте. Совершенно не помню, какой она была, не могу описать. Скорее всего, в стиле Натали Вуд: женственная, тонкая, с ямочками, когда улыбалась, с красивой грудью и спортивными ногами… Игорь Шкляревский говорил мне, что Таня до болезни переплывала Москва-реку туда и обратно…»[295]
Галина Аграновская вспоминает визит к ним Слуцких: «Сидели Слуцкие в тот вечер долго. Нам очень приглянулась Таня. Собой хороша, держится просто, что я и не преминула сказать Боре на следующий день, встретив его во дворе. На это он, усмехнувшись в усы, произнес: “Долго выбирал"»[296].
Шраер-Петров удивился утверждению Евтушенко: «Народный поэт не может не писать любовной лирики. А у Слуцкого нет любовной лирики»: «Потому, что он любит одну женщину на свете, как она его. Они одно целое. А любовная лирика пишется на изломе»[297].
В первые годы Таня продолжала работать (она была дипломированный химик). Борис этим гордился. Когда она бросила работу, он был недоволен. Вместе с тем он не препятствовал ее сближению с обществом жен известных и модных поэтов, где Таня могла реализовать свои светские амбиции.
Он всегда хотел ее баловать. Она модно и красиво одевалась. Приезжая из-за границы, Слуцкий привозил красивые вещи и сладости. Из Югославии привез гору шоколада, «чтобы Тане слаще было читать мои стихи».
Но судьба распорядилась так, что семейное счастье было недолгим. Впереди была тяжелая болезнь и смерть Тани, болезнь и длительное молчание Слуцкого-поэта.