Глава четвертая ПОИСКИ ВЫХОДА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

ПОИСКИ ВЫХОДА

…Куда ж нам плыть?

А. Пушкин. Осень (отрывок)

Уже в 1926 году накал «ужасов» и «страхов» ослабевает, о чем свидетельствуют работы этого времени, в особенности «Директор погоды», который выставлялся на Второй выставке ОСТа 1926 года, и «Женщина и аэроплан», показанная на Третьей выставке ОСТа в 1927 году.

Они до сих пор производят очень сильное впечатление, удивляют и веселят. В них «странное» совмещается не со «страшным», а с «остро современным», «технически продвинутым».

Художник тут делает некий пробный шаг в сторону «остовского» увлечения техникой, впрочем, оставшийся практически без последствий. Техника не увлекла. Между тем приятель Тышлера Александр Лабас был увлечен ею до самозабвения. Это была какая-то романтическая и утопическая мечта о «возможностях человека». Дирижабль, аэроплан, дорога к аэродрому — все подается как некое «чудо» в «остраненной» (как сказал бы Виктор Шкловский) манере. Недаром Лабас кончил «сказочными» и «фантастическими» сюжетами о космических пришельцах. Другой Александр — Дейнека — трезвее и реалистичнее. Его увлекает «машинерия», шестеренки и детали, механический ритм, который столь же ритмично, графично, используя разнообразные «монтажные» сдвиги, стыковки и перспективные ракурсы, можно запечатлеть на листе и полотне. Впрочем, и Дейнека бессознательно ориентирован на архетипические и мифологические модели культуры. Так, три его текстильщицы («Текстильщицы», 1927), помещенные в какое-то фантастическое, узорно-геометризированное пространство, напоминают античных богинь судьбы — Парок. Та, что в центре, и впрямь с нитью в руках.

В двух тышлеровских работах 1926 года присутствует технический мотив (аэроплан в «Женщине и аэроплане» и технические приборы в «Директоре погоды»). Но Тышлер с техникой «играет», озорно и причудливо ее «остраняет», включая в неожиданный контакт со смешными и нелепыми персонажами.

Существует иная точка зрения, согласно которой Тышлер в этих работах «понимает, как далеко зашло увлечение техникой, и видит, как это увлечение деформирует человека»[81].

Мне же кажется, что страшился Тышлер в это время совсем иного — не техники, а непредсказуемости судьбы, зовов «хаоса», человеческой беспощадности… Технические мотивы позволили ему встряхнуться, повеселеть, почувствовать себя «современником века». Перед нами некие фантазии, воплощенные в яркой, озорной, гротескной манере.

Запрокинув маленькую головку на длиннющей шее, обмотанной красным шарфом, женщина всматривается в крошечный аэроплан. Фигура в синей кофте развернута в каком-то «египетском» ракурсе: тело в фас, а запрокинутое лицо в профиль. Причем мы видим это лицо словно бы сверху, с позиций летящего в аэроплане летчика — не один глаз, как полагается, а оба, — что снова напоминает древнеегипетские рельефы и иконную перспективу.

Желтоватые, красноватые, синие тона, то в контрастных, то в плавных переходах, напоминают о той работе со спектром, которой был увлечен художник. Кстати, одновременно с ним со спектром работали такие большие мастера, как Петров-Водкин и Малевич. Желтый, красный, синий — излюбленные тона Петрова-Водкина.

Модель, в которой дочь Тышлера Белла склонна видеть Настю Гроздову (уже это говорит против идеи «деформации» человека), написана с большим юмором, озорством и любовью. Фигура скульптурно (как художник любил!) вписывается в «космическое» пространство, в котором аэроплан выступает сказочной небесной птицей.

Какая-то схожая игра с египетскими ракурсами и иконной обратной перспективой встречается в «Футболисте» (1932) Александра Дейнеки, впрочем, тут возможны «типологические» совпадения. Характерно, что обе работы, построенные на «архаических» моделях, до сих пор выглядят остросовременно.

Как мне представляется, Саша Тышлер пытался расшевелить и развеселить себя (и зрителя) этой забавной работой, как и смешным «Директором погоды», где громадная мужская фигура «директора» с зонтом в руке, увешанного метеоприборами, поражает грустно-озабоченным выражением лица с крутым характерным подбородком. Как-то невольно в сознании всплывает лицо «Девушки со сценой на голове» (конец 1920-х), столь же озабоченное и с таким же крутым подбородком. Предположительно — это старшая сестра Тышлера Тамара. Возможно, Тамару считали в семье «специалистом по погоде» и даже ее «директором». Тут угадывается какой-то шутливый семейный фольклор, скрытые смыслы, которые художник затейливо обыграл в своем «Директоре…». Но для некоторых — уж чересчур затейливо; кто-то стал числить художника «сумасшедшим», «мистиком». А кто-то (в их числе Осип Мандельштам и Анна Ахматова) настоящим поэтом.

В целом же начало Саши Тышлера (в неопубликованной автобиографии он его относит к 1922 году, хотя Киевская выставка с его участием прошла в 1920 году) поражает своим бурным напором и огромным спектром намеченных возможностей. От абстрактных вариаций до разнообразных фигуративных штудий — в экспрессионистском, иронико-гротескном, шутливо-пародийном, лирическом ключе! Такой поток своих, неизвестных прежде тем и образов, такое разнообразие техник, такое буйство фантазии, такая лирическая свобода!

Молодые художники только диву давались!

Сергей Лучишкин пишет: «В 21–22-м годах он делал свои абстракции почти в одном цвете — английская красная. В ритме линий и объемов было все так завершено, композиционно закончено и пластически совершенно, что воспринималось как симфония индустриальных мотивов. Меня это предельно увлекало, хотя я работал в полном контрасте с ним. А потом, когда он стал работать фигуративно, его аллегории, метафоры и этот неудержимый шквал фантазии, композиционного изобретательства был беспределен, и все делалось без каких-либо натуг, легко и непринужденно, как песня»[82].

Будущий «остовец» Борис Беренгоф вспоминает, как зимой 1923 года его брат Георгий, вернувшись домой, торжественно произнес: «Сегодня я познакомился с гениальным художником. Его зовут Александр Тышлер»[83].

Его слава среди художников и поэтов опережает его официальное признание, что станет его пожизненной судьбой. Тот же Б. Беренгоф напишет о нем в 1970-е годы: «…ореол славы и непризнания».

В творчестве этих лет явно преобладает линия, уводящая от дома и очага, от стабильности и уюта, что, видимо, соответствует безалаберно-безбытному началу его московской жизни.

В работах все идут, едут, скачут, въезжают, прощаются, шагают в узких тюремных коридорчиках и лишь на миг приостанавливаются, чтобы взглянуть на техническое чудо — какой-то взрывной, неустойчивый, зловеще-веселый мир — то безмерно страшный («Погром», «Бойня», «Расстрел в Крыму»), то легкомысленно-гротескный («Директор погоды»), то зловещий («Махновщина»), то песенно-балладный («Гражданская война»).

А есть еще загадочная серия «Парад», есть бедные еврейские ремесленники, бондари и палочники, скитающиеся по земле со своим немыслимым товаром.

Тышлер, кстати, тут выходит на композицию пространства, которую в дальнейшем будет всячески развивать и варьировать. За фигурами бредущих с товаром ремесленников панорама каких-то селений и городов, а сами они на переднем плане выделены открытой сценической площадкой с раздернутым занавесом. Метафора мира — театра — одна из самых устойчивых…

И среди всего этого движения сам Саша Тышлер — тоже куда-то спешащий, не устроенный, рвущийся между Москвой и Минском, где начал работать в еврейском театре (БелГОСЕТе) у Михаила Рафальского, между иллюстрацией и станковой картиной, между живописью и театром, между женщинами Москвы и женщинами Минска…

Он такой «странный», что из всех членов ОСТа, просуществовавшего до 1932 года, когда все группировки в приказном порядке были упразднены, — вызывает у «бдительной» критики наибольшее ожесточение.

Доброжелательный и умный Яков Тугендхольд в 1928 году умер. Но успел произнести о Саше Тышлере спасительное словечко: «театральность» — это, мол, такие «сны о театре».

«О театре» — было явно лишним, это были просто «сны», феерии воображения, как и в творчестве Марка Шагала. Оба мастера нащупали в искусстве принципиально новые возможности: передавать на холсте причудливый мир собственного воображения, «чужих певцов блуждающие сны», — как выразился Осип Мандельштам. На Западе это делали сюрреалисты, но холоднее, рационалистичнее, менее органично.

Для вульгарно-социологической критики АХРРа и РАПХа[84] подобный способ преображения жизни был непонятен и враждебен. И словечко «театральность» не спасало. Прибавлю для справедливости, что даже тонкие и художественно подготовленные критики вроде Абрама Эфроса судили о тышлеровских «фантазиях» с непонятной резкостью: «Живописный талант А. Тышлера уходит на расцвечивание нетрудных и ненужных шарад… Хорошо бы толкнуть А. Тышлера, чтобы он… встал, встряхнулся и поглядел на живую жизнь живыми глазами»[85].

Упрек абсолютно «убойный» и характерный для любого времени.

Мне вспоминается, как о первой стихотворной публикации Иосифа Бродского в России (стихотворный цикл «Письма к римскому другу») один из тогдашних критиков написал, что автору нужно приблизиться к живой жизни.

Между тем я уже писала, что у Тышлера были горячие поклонники среди молодых художников — тот же Сергей Лучишкин. Он пишет в своих восторженных воспоминаниях: «Наблюдая за ним, я поражался, как мгновенно возникала у него творческая инициатива и по любому поводу, этот животворящий источник, эта стихия сложнейших ассоциаций, сопоставлений, превращавшихся в пластическую гармонию»[86].

Автор несколько запутался в грамматических конструкциях, но верно ухватил эту живую, бурную, причудливую энергию тышлеровского воображения.

В сущности, художник двигался в ином направлении, чем большинство больших мастеров того времени: Фальк, Петров-Водкин, Сарьян. Они изображали преображенную натуру, а он — свои сны и видения. Но лучшие художники, даже те, что шли от «натуры», ценили его дар. Так, Петр Митурич, по воспоминаниям Б. Беренгофа, в 20-е годы говорил, что Тышлер «видит то, что он изображает»[87].

А что же сам Тышлер?

Оказывается, в разгар всех этих баталий вокруг его творчества, между 1926 и 1928 годами, он не прочь был бы и уехать из России.

История связана с наркомом просвещения Анатолием Луначарским, который, в отличие от многих, начинающего Тышлера принял и поддержал. Посетив в 1926 году Вторую выставку ОСТа (где, кстати, выставлялись «расстрельные» тышлеровские работы, но также и странствующие «продавцы», «жонглеры», «музыканты»), он написал о художнике вполне доброжелательно:

«Нет никакого сомнения, что А. Тышлер не только обладает значительным внешним мастерством, но каким-то большим зарядом совершенно самобытной поэзии. Но это глубокая и как бы метафизическая лирика весьма смутно доходит до зрителя. Ее не только нельзя передать на словах — ее нельзя и почувствовать, можно только предчувствовать ее»[88].

Отзыв тонкий и намекающий на то, что Тышлер — художник не для масс, а для круга артистических личностей с развитым воображением. К счастью, сам Луначарский принадлежал именно к такого рода личностям. Это и решило судьбу Тышлера, — но вовсе не так, как он в тот момент хотел.

В тышлеровском архиве есть страничка воспоминаний об этом политике, наименее «политизированном» из всех тогдашних деятелей. Из нее-то мы и узнаем о желании молодого Тышлера уехать за границу «для обучения в Париже». Такую командировку в Париж получил в 1928 году Роберт Фальк, замечательный художник, старший современник Тышлера, декан живописного факультета ВХУТЕМАСа — ВХУТЕИНа[89]. В конце 1937 года он из Парижа благополучно возвратился в Россию. Уехавший ранее, в 1922 году, Марк Шагал остался за границей навсегда.

Судьба у художников складывалась по-разному.

Саша Тышлер, ободренный благосклонным отзывом наркома, договорился с секретаршей Луначарского о дате встречи: «Я был совсем молодым художником, но зайти к наркому было проще простого».

Однако эта «благосклонность» сработала не на пользу делу. Наркому стало жаль отпускать талантливого художника: «Вас сейчас там подхватят и Вы не вернетесь. Но обещаю, что через какое-то время Вы обязательно поедете»[90].

В России все надо делать быстро. Декорации меняются стремительно. Вскоре, в 1929-м, Луначарский был смещен (получил «другое назначение») и планы «молодого Бонапарта» сорвались. Нужно ли нам об этом сожалеть? Может, он бы вернулся, как Фальк? Или, может, остался бы там, как Шагал, покоривший мировое культурное пространство?

«Призрак» уехавшего Марка Шагала, как мне кажется, всю жизнь «искушал» Александра Тышлера, заставляя сопоставлять возможности, думать о неосуществленном…

Но сюжет о позднем приезде Шагала в Россию и их встрече — не встрече еще впереди.

Итак, нарком Луначарский, сам сочинитель, испытывая личную слабость к Саше Тышлеру, не пожелал его отпустить за рубеж. Но сумел подсластить пилюлю.

Тышлер вспоминает: «Через месяц — какая неожиданность! — мне приходит денежный перевод. Довольно крупная для тех лет сумма. Оказывается, у Луначарского в Наркомпросе был собственный фонд помощи молодым художникам. И вот в течение года я регулярно каждый месяц получал из него деньги. Я смог спокойно работать, не думая о пропитании».

Невольно напрашивалось сопоставление (листок воспоминания о Луначарском писался скорее всего в конце 1960-х-1970-е годы): «А сейчас министры культуры не посещают выставки так запросто… и уж, конечно, не принимают простых смертных»[91].

Чем кончается для искусства посещение «правителей» типа Хрущева, Тышлер к моменту написания этого листочка хорошо знал. Говорят, что на знаменитой, разгромленной Хрущевым, выставке, посвященной 30-летию МОСХа[92], в Манеже (1962), Хрущев, увидев фантастических тышлеровских девушек, взбешенно закричал: «А это что такое?»

На что ему находчиво ответили: «Это — театр». И буря улеглась — с театра спрос невелик. Опять Тышлера вывезло это волшебное словечко, пущенное Тугендхольдом.

Пример «просвещенного» Луначарского был разителен по контрасту с последующими чиновниками «от искусства». О получении от Луначарского стипендии прямо у него на дому пишет и ученик Фалька художник М. Хазанов.

Это «грош» в копилку добрых дел послереволюционного правительства, о котором как-то принято говорить только плохое.

Но постепенно критика теряла всякое эстетическое чутье, вооружившись чутьем «классовым».

В 1930 году некая критикесса, анализируя творчество художников ОСТа, выделяет два его крыла, — но уже не по стилистическому признаку, как некогда Яков Тугендхольд, выделивший «графическую» и «живописную» линии, а по зловещему социально-идеологическому. Тышлер и Лабас оказались в стане «мистиков». Причем о Тышлере идет пассаж, который его, внука человека, судимого за «ритуальное убийство», должен был глубоко возмутить: «…от бредовых композиций Тышлера, от кошмарных гримас его еврейских колхозов отдает не только средневековым представлением о еврействе как о фанатичной секте, совершающей колдовские ритуальные убийства, и не только „поэзией кошмаров и ужасов“, но и гнилостным запахом грязной фрейдистской эротики»[93].

О чем идет речь? Вероятно, о тышлеровской серии 1929 года «Евреи на земле» (которую он потом не выставлял и не включал ни в один каталог!).

Я видела несколько акварельных листов из этой серии, очень красивых, мягко-золотистых по цвету и, в духе Тышлера, забавных и причудливых. Ничего из описанных «ужасов» мне обнаружить не удалось. Еврейские колхозы в Крыму изображал и Меер Аксельрод в графике праздничного, фольклорно-песенного плана. В листах Тышлера больше неожиданного и забавного — домашние животные словно бы участвуют вместе с людьми в строительстве домов, колодцев и силосных башен, напоминающих какие-то «фантастические» постройки. Причем автор обыгрывает метафоричность слова «земля», изображая некий круглящийся «земной шар» под ногами у колхозников, в духе «сферических» построений Петрова-Водкина. Тышлер попал, конечно, в «хорошую компанию» с Фрейдом, но… градус озлобленности превышает пределы обычной критики. Эта критика «идейная», плюющая на живописные достоинства, но опасная в жизненном плане.

Другую группу, уже гораздо более достойную, где звучат «урбанистические» и «индустриальные» темы, составляют в ОСТе, по мнению критикессы, Дейнека, Пименов, Лучишкин, Вильямс, Вялов…

Ну а на председателя ОСТа, художника Давида Штеренберга, автор смотрит и вовсе как на «атавизм». В самом деле, показал на четвертой выставке ОСТа (1928) нечто глубоко архаичное — каких-то извозчиков, калек, нищих (графическая серия «Москва старая и новая»). Знала бы критикесса, что в 1929 году на своей даче в Баковке он напишет нечто и вовсе неслыханное — не машины, не станки, не самолеты, не город даже, а… травы, да, да, обычные полевые травы, но не «натюрмортно» в кувшинах и вазах, и не импрессионистично, а более обобщенно и фактурно — «живые» травы полей, напоенные светом, воздухом, движением.

Любопытно, что самые «остовские» (по мнению идейной критики) представители объединения в конечном счете его покинули. Раньше других, в 1928 году, Александр Дейнека, ставший членом объединения «Октябрь». А в январе 1931 года на экстренном собрании произошел окончательный раскол ОСТа. Отколовшиеся требовали «перехода» от станковизма к плакату, полиграфии и «политическому реализму». Как видим, первые два пункта раскалывают объединение по исходно наметившейся оппозиции «графическое — живописное». ОСТ покинули Пименов, Лучишкин, Вильямс, образовавшие объединение «Изобригада». Зловещий третий пункт разовьет «специалист по манифестам» С. Никритин, который совместно с С. Адливанкиным сформулирует программу нового объединения. Вчитаемся в эти «железные» слова: «Наша прежняя практика, протекавшая в условиях старого ОСТа, носила в себе Элементы мелкобуржуазного и буржуазного влияния. Это выразилось в замкнутой кастовости группы, в эстетствующем формализме, в оторванности от задач социалистического строительства. Порвав с другой частью ОСТа, признав свои ошибки, перед нами стоит задача изжить недостатки»[94].

Характерно это неверное построение последней фразы, типа «подъезжая к станции, с меня слетела шляпа». Когда пишешь демагогический текст, почти донос! — до грамотности ли тут? Чем «корявее», тем лучше. А ведь Никритин — автор жутковатой работы, изображающей «советский суд», не мог не понимать, чем чреваты такие «самооправдания» для оставшихся в объединении!

Вот и остались в старом ОСТе (и даже вошли в правление) самые «неостовские» (по мнению «бдительной» критики) художники, «мистики» Тышлер и Лабас, а также его председатель «архаист» Штеренберг.

Они не каялись и продолжали делать свое дело. Саша Тышлер остался «верен своему решению» и своим истинным друзьям. Он писал о себе в ранней автобиографии (не в момент ли раскола ОСТа?): «В своей десятилетней работе я сильно менялся. Каждый последующий период формально резко отличался от предыдущего… В силу своей художественной честности я не мог перестроиться в двадцать четыре часа, как это делали десятки и сотни советских художников». И далее: «К своим старым вещам я отношусь хорошо»[95]. Надо же! Хоть бы покаялся, что прежде чего-то «социалистического» недобрал, — так нет же!

Таким образом, Саша Тышлер волею судеб остался в России, своей волею — в старом ОСТе, вместе с такими же «упертыми» коллегами — Лабасом и Штеренбергом.

Остался наедине со своим громадным, бурным, клокочущим лирическим даром, который он и не думал подавлять, в отличие от множества «благонадежных» художников, — даром фантазий, снов, вдохновенных импровизаций.

Только он не знал, что с ним делать, — его уносило в «ад», в гибельный мир Танатоса, а он мечтал попасть в какие-то более пригодные для жизни края…